И уже другой комендор, черноусый и чернобровый Игнат Терешко, хлопотал возле «Никитишны» и бил прицельным огнем по «Фазлы-аллаху». Вместе с прочими комендорами сбивал он на фрегате — одно за другим — реи и мачты и палубные надстройки.
— Эге! — твердил Игнат, наблюдая кутерьму, которая после каждого выстрела из «Никитишны» поднималась на вражеском судне. — Добре! Оцэ, хлопцы, добре!.. А ну, еще!
Игнат и сам мечтал о том, как бы старухе «Никитишне» взять да угодить фрегату прямо в пороховую камеру, где наберется, пожалуй, пудов восемьсот пороху… Либо как-нибудь иначе угадать, но только бы извести!.. И счастье, которое так и не далось старому комендору Елисею Белянкину, выпало на долю второму комендору, Игнату Терешке.
Было мгновение, когда Игнат дернул шнурок замка — и сразу что-то брякнуло на «Фазлы-аллахе», что-то взвизгнуло, что-то заскрежетало нестерпимым металлическим скрежетом и окуталось смрадным дымом. И шустрые огоньки вмиг набросились на деревянную обшивку фрегата… и пошло, и пошло…
— Предать огню… — произнес тихо Нахимов. — Предать огню, когда возвращен будет в наши руки.
Он когда-то уже произнес эти слова. Это было четверть века назад на верхней палубе корвета «Наварин».
И на минуту возникла в памяти Нахимова весна 1829 года. Так же кипела война, развязанная султаном турецким, и русский флаг развевался на кораблях черноморского флота, как теперь, под чужим ветром, далеко от русских берегов.
Командиром корвета «Наварин» был молодой капитан-лейтенант Павел Нахимов, когда стало известно, что в этих же водах близ берегов Анатолии командир русского фрегата «Рафаил» Стройников, увидев себя на рассвете совершенно окруженным турецкими кораблями, сдал фрегат туркам. Они поднялись на борт фрегата и под удары бубнов и блеянье рожков подняли поверх приспущенного до половины русского флага флаг турецкий. И стал «Рафаил» с того черного дня называться «Фазлы-аллахом». И на другом языке другие командиры кричали на капитанском мостике в рупор — сначала толстый Сулейман-задэ, а с недавних пор этот истукан Адиль-бей. Было ясно, что обращенный в турка, обасурманенный «Рафаил» не должен возвращаться в честную семью русских кораблей. И капитан-лейтенант Павел Нахимов, командир корвета «Наварин», сказал тогда своим матросам:
— Не бывало, други мои, на морях и океанах, чтобы русский фрегат скинул свой флаг, подняв у себя флаг турецкий или иной. Не слыхано еще об этом, чтобы корабль российского флота передался врагу, в то время как мог бы еще защищаться. Да… родина, братцы… родное наше место… Россия, она на суше, и на море, и на корабле. Да-с, это так: и корабль — Россия. И нет ее лучше. Кругом света плавали, видали: в чужом месте и весна не красна.
Капитан-лейтенант Нахимов вдруг сорвал с себя фуражку и замахнулся ею:
— Стреляй в меня, братцы, ежели приказал бы сдачу! И себе в пороховую камеру, пали, взрывайся. Пусть все летит на воздух, не задумывайся! Умри! Не доставайся врагу!
— Сейчас умереть за родное место! — кричали матросы, обступив своего молодого командира.
А потом на верхней палубе была выстроена вся команда корвета, и капитан-лейтенант Нахимов отчетливо, слово за словом, прочитал знаменитый приказ по черноморскому флоту: «Предать огню фрегат «Рафаил» как недостойный носить русский флаг, когда возвращен будет в наши руки».
Двадцать четыре года прошло с того дня. И день этот ясно вспомнился пятидесятилетнему вице-адмиралу Нахимову теперь, когда до облаков поднялось огромное пламя горящего «Фазлы-аллаха».
— Да… предать огню… — повторил Павел Степанович из старого приказа. — Таков был приговор. А исполнение приговора — через четверть века… сегодня… сейчас.
Он снял с головы фуражку и вытер лицо платком. С удивлением глянул он на платок, красный от крови, и сунул его обратно в карман. Потом с капитанского мостика «Императрицы Марии» окинул взором всю бухту, от края до края.
Где теперь все эти турецкие фрегаты с полумесяцем на кормовом флаге? Где «Навэк-бахри» и «Низамие», где корвет «Гюли-сефид» и оба турецких транспорта и два купеческих брига?.. Одни из них пошли на дно; другие, прижатые к берегу, охвачены пламенем. А фрегат Османа-паши «Айны-аллах», простреленный пушками с «Марии» и «Парижа», загнался в дальний край бухты, под раздавленную «Ростиславом» батарею номер шесть.
Но попрежнему стройны были боевые порядки русских кораблей. Впереди — фрегат «Кулевча»; за ним по обоим флангам — «Кагул» и «Мария»; потом — «Париж» и «Константин»; дальше — «Три святителя» и «Чесма»; и наконец — «Ростислав», на котором удалось потушить возникший было пожар. Все они прицельными залпами из бортовых орудий давили турецкие фрегаты, не спускавшие флага. И на берегу ядра с русских кораблей рвали землю и дробили камень, растирая батареи Синопа в пыль и мусор.
И снова навел Нахимов трубу на обреченный пламени и дыму, преданный огню фрегат «Фазлы-аллах». Там на баке[19] шла неловкая и лихорадочная возня с якорной цепью. Даже капудана Адиль-бея покинула в эту минуту обычная апатия. Он тоже был на баке и от нетерпения шаркал ногами, подскакивал на месте и грозился кулаком. Сколько же этим висельникам нужно времени, чтобы отклепать цепь! Ведь только и дела, что вынуть болт из скобы, и тогда цепь разъята.
— Рожденные собакой! — кричит Адиль-бей, топая ногами. Но он во-время отскочил к борту. Отклепанная цепь одним концом взвивается вверх, и боцман Мехмед Ингилиз валится навзничь с раздробленной скулой. А фрегат дрогнул, качнулся… и вдруг вся эта масса огня и дыма ринулась к берегу. Там, под умолкшей береговой батареей, фрегат с ходу врезался в мель, раздался взрыв, и с «Фазлы-аллахом» было покончено навсегда. Тысячью горящих факелов разлетелся фрегат по воздуху во все стороны и подбавил огня в Синопе, где теперь уже пылало все — кофейни в порту, деревянные лавки на площади, сараи и лачужки во дворе главной мечети… Полоумный торговец амулетами побросал свой товар и с обожженной бородой бежал в горы. Стаи испуганных голубей взметывались вверх над огромными языками пламени.
Адиль-бея, командира не существовавшего больше фрегата «Фазлы-аллах», воздушной волной перекинуло на борт турецкого же судна «Неджми-фешан». Оглушенный Адиль-бей очнулся от боли в переломанных ребрах на груде наваленных на палубе парусов. Над головой у него низко бежали вперегонки темносизые облака. Капудан различал сплошную барабанную дробь вдали и разрозненные взрывы. И собаки тявкали на берегу…
С удивлением взглянул Адиль-бей на свои пальцы, на которых привык видеть перстни с бирюзой, голубою, как небо, и перстни с топазами, желтыми, как закат, и еще один, самый любимый, с перуанским изумрудом, зеленым, как морская волна. Увы, не было теперь ни перстней, ни золотых часов, ни красного сафьянового мешочка с золотыми монетами, который Адиль-бей носил под рубахой на груди. Все это сняли с него, пока он лежал без сознания, матросы с корвета «Неджми-фешан». И остался теперь Адиль-бей капуданом без корабля, и без часов, и без монет, гол как сокол.
А кругом всё гремели и гремели взрывы — из покинутого жителями Синопа и с пылавших турецких фрегатов. Там, по трюмам турецких кораблей, французский порох в пузатых бочонках рвал теперь в клочья длинные ящики с английскими штуцерами. И все это вместе со свинцовыми пластинами для литья пуль и с людьми из предназначенного для Кавказа десанта, — все летело вверх и погружалось затем на морское дно.
Барабаны на русских кораблях били отбой. Эскадры Османа-паши не существовало больше. А сам Осман-паша лежал с перебитой ногою на палубе наполовину затонувшего «Айны-аллаха», держась руками за привязанный к борту канат. Старый адмирал закрыл глаза.
Ему хотелось забыть этот день поражения и позора, не видеть дня гибели. Это матросы Османа-паши сцепились и катаются по палубе, не поделив золотого шитья с парадного адмиральского мундира, вытащенного из каюты вместе с лисьей шубой. Они уже выковыряли все алмазы из золотой сабли адмирала; они взломали его денежную шкатулку; они шарили у него в карманах… и в грязные руки бандитов перешли золотые часы, которые подарил Осману-паше покойный султан Махмуд. Когда катер с «Императрицы Марии» причалил наконец к «Айны-аллаху», лейтенант Лукашевич обнаружил на фрегате только вот этого замызганного старичка. Матросы же, ограбив своего адмирала, бросили его одного, а сами, выбравшись на берег, бежали в горы Бозтепе.
На адмирале не осталось никаких знаков различия. Не было эполет с витой золотой бахромой. Не было и турецкого ордена Меджидие, осыпанного бриллиантами, на пурпуровой с зелеными полосками ленте. Не было двух золотых медалек с изображениями на одной козлобородого императора французов и на другой — юной королевы Британии. Всё сорвали с адмирала матросы адмиральского же корабля. Старик лежал теперь в одном изодранном чекменьке, забрызганном кровью и грязью, и ему казалось, что перед ним всё еще мелькают осатаневшие лица его матросов — и Мустафа-Халиль-оглу, и Джамиль-Джурга, и Абу-Тураб…
— Дед?! — изумился матрос с «Императрицы Марии» Тимоха Дубовой, маленький, коренастый, с рябинами на лице, с серебряной серьгой в ухе. — Дедушка, аль тебя ранили чем?
Осман-паша поднял веки с густыми ресницами и взглянул на Тимоху своими черными с поволокой глазами.
— Должно, мулла, — поделился Тимоха своей догадкой с подоспевшими товарищами: — как бы сказать, поп по-нашему… Тоже ведь и они, к примеру…
— Все — люди, — сказал свирепого вида скуластый матрос, с головой, обмотанной окровавленной тряпкой. И, вздохнув, добавил: — Ничего не скажешь.
Он наклонился над Османом-пашой…
— Погоди, дай-ко я с ним поговорю, — снова вмешался Тимоха. — Я на Каспийском море когда был, так этих персюков да турок перевидал… Дед, а дед! Ала мала, была мала.
Старик вскинул глаза на Тимоху и произнес несколько слов.
— Понял! — обрадовался Тимоха. — На Каспийском море, как бы сказать…
— Может, и понял, — сказал матрос с обвязанной головой. — Да он-то чего сказывает?
— Чего сказывает, не понял я, — сознался Тимоха. — На Каспийском море…
— Да что ты заладил: «на Каспийском море» да «на Каспийском море»! — оборвал Тимоху скуластый. — Надо бы, братцы мои, старика чем утешить. Водки ему хлебнуть…
— Ни-ни! — запротестовал Тимоха. — Закон у них — «коран» называется, Магометом даден. И таков, значит, у них закон, чтобы водки не хлестать. А этот к тому ж и мулла — поп, как бы сказать. На Каспийском…
— Ну, и дураки! — махнул рукой скуластый.
— Что тут у вас? — спросил лейтенант Лукашевич, подойдя к обступившим Османа-пашу матросам.
— Да вот, ваше благородие, — доложил Тимоха, — дед тут объявился, мулла; как бы сказать, поп ихний.
Осман-паша бросил взгляд на лейтенанта, лицо у него оживилось…
— Я не могу, лейтенант, передать вам мою саблю, — произнес он на отличном французском языке. — Ее у меня похитили. Но я ваш пленник. Je sui vice-amiral Osman-pascha[20].
— Amiral?![21] — поразился Лукашевич. — Amiral…
На лейтенанта смотрели матросы, ожидая объяснения тому, что тут происходило. Но, вместо всякого объяснения, лейтенант вдруг вскинул голову и не своим голосом выкрикнул:
— Смирно-о!
И рванул руку к лакированному козырьку фуражки.
— Перенести на катер! — шипел он задыхаясь. — Осторожно… Как зеницу ока…
Бережно подняли матросы Османа-пашу на руки, уложили в висячую парусиновую койку на пробковый матрац и на уцелевших канатах спустили на катер.
— Должно, не какой-нибудь, — шепнул Тимоха скуластому матросу, когда они в катере убирали крюки. — Тоже и у них всякие бывают. Не иначе, не простой мулла, а, как бы сказать, архиерей ихний либо архимандрит…
— Дурак ты, Тимоха! — только и молвил скуластый.
«Ну, уж и дурак», — подумал обидчиво Тимоха.
Тряхнув серьгой, он поплевал себе на руки и взялся за весло.
Игнат Терешко налег на руль, и катер, рассекая воду, вышел на середину рейда.
— Мабудь[22] велыку птаху пиймалы, ваше благородие, Миколай Михайлович? — спросил Игнат шопотом, наклонившись к Лукашевичу.
Лукашевич потер руки, лицо у него просияло…
— Да, уж и птица! — сказал он улыбнувшись. — Как это по-вашему? Птыця-пигалыця. Да… Адмирал — вон что за птица! — добавил он резко. — Флагман эскадры.
— Ого! — вытаращил глаза Игнат.
Перед ним в катере лежал на пробковом матраце старичок в замызганном чекменьке. Шаровары у старичка подбились кверху, тесемки на кальсонах развязались… Игнат только рукой махнул.
— От то ж, — сказал он, покачав головой: — таки довоевавсь!
Лукашевич рассмеялся и снова потер руки.