От дедушки Перепетуя Даша знала, что Меншиков решил вывести из Севастополя все войска на речку Альму. Оставались в Севастополе одни моряки. Впрочем, и без дедушки это было известно в Севастополе решительно всем, даже ребятам.
В Корабельной слободке ребята каждый день играли теперь в войну. Недавно целая рота их забралась к Даше в Кривую балку. Они размахивали палками, воображая, что это ружья. Командирами были самые шустрые: Николка Пищенко, Мишук Белянкин и Жора Спилиоти. Николка был Корниловым, Мишук — Нахимовым, а Жора назывался светлейшим князем Меншиковым. Подражая Меншикову, Жора расхаживал перед выстроившейся ротой мальчишек, заплетаясь и перебирая ногами. Он брезгливо морщился и картавил:
— Не гассуждать! Позиция на Альме выбгана мною лично. Да… пгевосходно… Вывести весь гагнизон на позиции. Пгошу не гассуждать?
Николка — Корнилов и Мишук — Нахимов стояли перед Жорой навытяжку, с двумя пальцами правой руки, поднесенными к затрепанным бескозыркам. Подобно Меншикову, Жора разговаривал со своими подчиненными, глядя мутным взором куда-то вдаль. Из презрения к ним Жора даже перещеголял настоящего Меншикова и стал бесстыдно ковырять пальцем в носу. Мишуку это не понравилось. Дедушка Перепетуй всегда всем мальчишкам в Корабельной слободке наказывал, чтобы они пальцем в носу не копали. Мальчишкам, которые запускали палец в нос, дедушка не давал слушать, как тикают его часы.
Мишук заметил Жоре, что так не годится. И если уж играть, так играть по-настоящему, а не в носу копаться. Жора вытер мокрый нос кулаком и невозмутимо процедил сквозь зубы:
— Вице-адмигала Нахимова пгошу не гассуждать. Под домашний агест… извольте… на… на девять суток…
— Вице-адмирала Нахимова нельзя под арест! — крикнул Мишук, покраснев от негодования. — Дурак ты, Жорка, ничего не понимаешь, а туда же: светлейший князь Меншиков…
В Кривой балке запахло военным бунтом. Жора Спилиоти оправдывался как мог. Но ребята все как один стали на сторону Мишука и не дали в обиду Нахимова. Жора был тут же разжалован в матросы, а светлейшим князем Меншиковым назначен Васька Горох, долговязый парнишка, весь в веснушках. Новый князь Меншиков повторил приказ старого: вывести гарнизон на Альму и стянуть к Альме все резервы.
Все это Даша видела еще два дня назад из окошка своей лачужки в Кривой балке. А теперь Даша покачивалась в седле на хорошо обученной кавалерийской лошади и всматривалась в каждый ручей на дороге.
Дорогу пересекали и ручьи и речки; уже не только речка Бельбек, но и речка Кача осталась позади; пора бы быть и Альме с палатками и кострами, со всем скопищем большой армии, выведенной Меншиковым из Севастополя… Уж не заблудилась ли Даша? Едет на Альму к своим, а, того гляди, попадет к чертям караковым, как называл дедушка Перепетуй англичан и французов.
От долгой скачки, без привычки к верховой езде, у Даши ломило ноги и ныло все тело. Ей приходилось время от времени останавливаться и отводить коня в сторону. Чтобы перевести дух, Даша растягивалась в густых зарослях дубняка, прямо на земле. И одна мысль томила ее: почему не видно никого на дороге? Почему не идут по ней обозы, не подходят резервы, не скачет кавалерия? Дорога, вчера столбовая, широкая, теперь сузилась настолько, что двум маджарам не разъехаться. И когда солнце взошло над степью, Даша увидела, что колеи на дороге заросли травою и вьется дорога чуть заметно; гляди, и вовсе пропадет в ближайшей балке, запутавшись в дубняке.
Но тут Даша услышала отдаленный пушечный выстрел и бой барабанов. Она вскочила на ноги и стала прислушиваться. Играл горнист… Старое, знакомое:
Бери ложку, бери бак;
Нету ложки, кушай так…
Даша рассмеялась и схватила коня за повод. Едва она вдела ногу в стремя, как заметила внизу, по ту сторону балки, золотистую пыль, курившуюся поверх дубняка. И оттуда, из-за балки, вдруг вырвалась песня:
Что жалеть солдату жизни!
Всем лежать в земле сырой.
А кто отдал жизнь отчизне,
Тот бессмертен, как герой.
Песня летела вверх, к ходившему уже высоко солнцу. Было ясно, что поет ее не десяток людей, а целый полк. И Даша, спускаясь по заглохшей дороге в балку, звонко подхватила:
Ура-а, на трех ударим разом,
Недаром же трехгранен штык!
Ура-а отгрянем над Кавказом,
В Европу грянет тот же клик.
Выбравшись из балки, Даша сразу разглядела башню телеграфа на горе у берега моря и густые колонны войск. Они передвигались в разных направлениях по обоим берегам мутной и мелководной Альмы. Здесь, на гористом берегу, были наши солдаты. Противоположный берег был низок и переходил в равнину. И внезапно из-за купы деревьев, росших по ту сторону реки недалеко от берега, вырвалась группа всадников. Даше послышался их крик, такой же, как прошлой ночью в покинутой усадьбе:
— Алёна! Алёна!
Всадники эти были тоже козлобороды, и под каждым был вороной конь с белой звездочкой на лбу. Они размахивали обнаженными саблями и, подскакав к берегу, снова прокричали «Алёну». Откуда-то раздался одиночный выстрел, и все козлобородые, круто повернув, поскакали прочь.
Даша решила, что время ее близко, но еще не приспело. Она вернулась обратно в балку, расседлала там коня, спутала ему ремнем ноги и пустила пастись, а потом достала из узла своего краюшку хлеба и сваренное вкрутую яйцо. И стала ждать, чутко прислушиваясь к нараставшему шуму.
Точно буря разыгрывалась там, наверху… Точно море ревело… И сквозь этот рев прорывались иногда бодрящие звуки полковой музыки. Но пушки молчали, и ружейной перестрелки тоже не было слышно ниоткуда.
Началось, когда солнце уже было в зените. К этому времени против нашего левого фланга близ устья Альмы замелькали на противоположном берегу речки красные мундиры английских солдат. Англичане быстро придвинулись к речке, но сразу отхлынули, когда по ним хлестнула картечь.
Штуцеров в наших войсках было очень мало, но те, которые были, не пропадали зря. А красные мундиры неприятеля представляли собой великолепную мишень: русские штуцерники били без промаха.
Но англичане, как и французы, были сплошь вооружены дальнобойными штуцерами. И людей у неприятеля было вдвое больше. На правом берегу Альмы снова замелькали красные мундиры и медвежьи шапки, а за ними — клетчатые юбочки шотландских стрелков. Англичане ринулись через мост, а шотландцы, задрав юбки, лезли в воду и переходили речку вброд. По клетчатым юбкам тоже метко били штуцерные пули. Они сбивали с моста в воду и англичан. И мутно-стальная вода в Альме порозовела от вражеской крови. Река уносила ее в море, прочь от русских берегов. Но неприятелю удалось перейти Альму вброд и по мосту и ворваться в наше укрепление на левом берегу реки.
Пока длилась эта жестокая схватка с англичанами, французы обошли наш левый фланг и тоже очутились на левом берегу Альмы. На утесах при устье реки они поставили свои бомбические пушки. И долина Альмы обагрилась русской кровью.
Раненые ползли прочь, куда только можно. Двое заползли в балку, где пряталась Даша со своим конем. Одному из них распороло живот осколком бомбы. У другого от сабельного удара вся голова была в крови и нестерпимо ныло плечо, по которому проехала артиллерийская повозка.
Даша услышала шорох в колючем кустарнике, и стон, и голоса:
— Ох, браточек, печет у меня в нутре, моченьки моей нет… Ох!., ох!..
— Вот те ремешок. Держись, земляк, за конец, а я другой конец тянуть стану. Главное дело, не выпускай ремня из рук, а то собьешься и вовсе пропадешь. Беда… кровь мне очи заливает, и плечо ломит, и в голове, как на колокольне, гудит… Где ж он, этот лазарет? Говорили — ползи на балку. На какую балку? Много тут балок. Там увидишь, говорят. Да вот напасть: ничего я тут не вижу.
Даша решила, что ее время пришло. Она вскочила на ноги и бросилась в кусты на голоса и стоны.
— Браточки мои! — закричала она, когда разглядела двух окровавленных солдат, барахтавшихся в кустарнике. — Стойте… сейчас… тут я… Ой, браточки!
Даша заплакала. Колючие ветки били ее по лицу, а она лезла вперед, не обращая внимания ни на что. Солдаты, услышав ее голос, остановились.
— Кто ты есть? — строго спросил ее солдат с окровавленной головой.
— Это я! — крикнула Даша, не зная, как ответить ему на его вопрос. — Сейчас… За меня, браточки, держитесь. Так… Поползли. Друг за дружку держись… Правей возьми…
И Даша поползла с обоими солдатами к роднику на дне балки, где кончался кустарник и немного поодаль рос большой дуб. Здесь, под дубом этим, лежал ее заветный узел, а дальше ходил в кустах спутанным ее трофейный конь.
Девушка уложила обоих солдат под дубом. Солдат с развороченным животом еле дышал. Он совсем ослабел, лицо у него стало восковым, а глаза — большими и мутными. Он не стонал больше, а молча глядел на Дашу, которая бросилась к своему узлу.
Даша мигом развязала его. В узле были чистые холстинки, мелко нащипанное полотняное тряпье, железные ножницы, деревянный ковш. Даша зачерпнула ковшом воды из родника, расстегнула у раненого в живот солдата его черный, залитый кровью мундир и ножницами разрезала рубаху. Она отшатнулась было, когда увидела у солдата на месте живота что-то яркокрасное, спутанное, кровоточащее. Но, подавив в себе страх, сразу же принялась за дело.
Осторожно, чуть касаясь, обмыла она солдату родниковой водой его страшную рану. Потом сложила, как умела, разорванные куски мускулов и кожи, наложила на живот холстинку, а на холстинку — мягкого нащипленного тряпья и туго обвязала бинтами, заготовленными еще дома, в Корабельной слободке.
Солдат, видимо, уже не чувствовал боли. Он не говорил, не стонал, не благодарил… Даша намочила в холодной воде тряпку и положила ему на лоб. И после этого принялась за его товарища.
Вся охваченная своим делом, ради которого она примчалась сюда из Севастополя, Даша не заметила, как в балку к ней стали тянуться еще раненые. Одни шли сами, других несли товарищи. А там, за балкой, клокотала в это время битва. Сам главнокомандующий французского экспедиционного корпуса, козлобородый маршал Франции Жак Леруа де Сент-Арно пожелал непосредственно руководить сражением. И его, хилого, смертельно больного, посадили на лошадь. Два адъютанта тянулись с ним рядом, поддерживая с обеих сторон своего дышавшего на ладан маршала.
Точно балерина, была стройна маленькая арабская лошадь главнокомандующего, белая, как кипень. И свои точеные ноги в красных кожаных манжетах она выбрасывала вперед, словно в цирке. Сент-Арно объезжал поле сражения, поднося дрожащей рукой к глазу выложенную перламутром подзорную трубу. Он видел, как по ту сторону речки взмахнул руками и откинулся в седле русский офицер в каске и густых полковничьих эполетах, командир Владимирского полка. Пронзенный пулей, полковник тут же свалился с лошади. Но маршал Сент-Арно увидел также, как Владимирский полк пошел в атаку один, без командира.
— Воп[35], — сказал Сент-Арно и тряхнул плюмажем[36] на своей шляпе. — Воп, — повторил он и добавил: — Недаром русские солдаты считаются лучшими в мире. Это недаром…
Но то, что он увидел дальше, заставило его быстро протереть стекла своей щегольской подзорной трубы. Сент-Арно смотрел и глазам своим не верил. Русские солдаты — весь Владимирский полк — шли в атаку, не стреляя. Под пулями и картечью врага владимирцы шли со штыками наперевес, шли мерно, не замедляя и не ускоряя шага, шли без музыки и без единого крика…
И на минуту замолкли французские и английские пушки… Французские и английские стрелки опустили штуцера свои вниз, дулом к земле… И только грохот полковых барабанов сотрясал все вокруг: барабаны владимирцев били так нестерпимо гулко, что у маршала Сент-Арно даже нижняя челюсть опала и шляпа с белым плюмажем сползла набок. Судорожно стиснув в руках и маршальский жезл свой и подзорную трубу, Сент-Арно помертвелыми губами шептал беззвучно:
— Bon, bon! Bon, bon!
Это продолжалось всего только минуту, которая, казалось, длилась бесконечно. Первым опомнился английский главнокомандующий однорукий лорд Раглан. Он помчался вдоль правого берега Альмы.
— Да остановите же вы эту лавину! — крикнул он, бросив повод и взмахнув стеком. — Вперед, солдаты! Вперед за королеву!
И английские батареи в две минуты перетянулись вброд на русский берег Альмы и окатили владимирцев новыми струями огня.
Тогда, словно по команде, смолкли барабаны; только тут у владимирцев вырвалось оглушительное «ура», и они рванулись в штыки. Англичане бежали, и владимирцы разили их в спину из своих гладкоствольных ружей. А маршал Сент-Арно, едва держась в седле, все повторял:
— Bien! C’est tres bien![37] Если бы к нашим штуцерам и полевым пушкам да таких солдат, как эти русские дьяволы, мы бы завершили кампанию в одну неделю.
Но владимирцы дрались в одиночестве: никто не поддержал их героической атаки, и они тщетно ждали подкрепления. Они стали десятками валиться под разрывными пулями из английских штуцеров и ползли прочь, попадая в балку, где управлялась одна Даша.
Даша в балке у себя уже обмыла лицо и другому солдату, раненному в голову сабельным ударом. Лицо этого солдата показалось Даше знакомым. А солдат только ахнул, когда Даша промыла ему глаза, залитые соленой, едкой, липкой кровью.
— Дёмка!.. Ах, ты!.. Ну, ты!.. — вскрикивал солдат, разводя руками и хлопая себя по штанам, выпачканным землей и дегтем. — Да что же это, Дёмушка!.. Да как же это я, дурак!..
И Даша узнала наконец в солдате вчерашнего ездового из обоза с зарядными ящиками. Она улыбнулась, но к ней уже тащился новый раненый. Опираясь о ружье, он на одной ноге подскакивал к Даше сверчком. Другая нога только волочилась за ним, как прицепленная. Она была обута у него в рваный сапог, словно налитый кровью, которая струилась поверх рыжего голенища.
— Полно, полно! — сказала Даша ездовому. — Поди-ка лучше набери мне водицы в ковшик.
Солдат встал и с забинтованной головой поплелся к ручью.
— Ай да Дёмка! — твердил он, поднося Даше воду. — Ну и Дёмка! Дурак я, дурак!
И он стал сновать с ковшиком к ручью и обратно и, несмотря на боль в плече, подносить к Даше тяжелораненых и помогать ей раздевать их, обмывать и бинтовать. И каждому рассказывал, что вот-де какой случай, расчудесный матросик объявился, Дёмкой зовут; и как вот он сам, старый солдат, ездовой из артиллерийского обоза, принял вчера Дёмку за переодетую девку.
— Дурак я, дурак! — продолжал он корить самого себя. — Фершала за девку принял. А есть это замечательный фершал морской, матрос Дёмка, Демид то-есть. А еще Демиду кнутом грозился…
Из уважения к Даше он называл ее уже не Дёмкой, а Демидом. И около Демида этого стоял теперь на земле не один ковшик с водой, а целый десяток солдатских манерок полон был свежей воды. И солдат не знал, чем бы еще помочь, чем еще угодить Демиду. Своего товарища, раненного в живот, он осторожно поднял на руки и отнес подальше, в спокойное место, где слышно было, как бормочет говорливый ручеек, вытекая из родника. Ездовой положил распростертому на земле солдату свеженамоченную тряпку на лоб и принялся и ему рассказывать, как это он, ездовой из обоза, вчера так опростоволосился при встрече с матросиком этим, с Дёмкой.
— Кликни мне его, Дёмку, — сказал смертельно бледный солдат еле слышно, пытаясь потрогать рукою свой туго забинтованный живот. — Кончаюсь я, браточек… Смертушка моя близко… Фершала Дёмку мне… В последний раз, браточек…
Ездовой бросился за Дашей. Даша оставила у него на руках донского казака с челюстью, перешибленной английской пикой, и побежала к роднику. Она наклонилась над умирающим солдатом, сняла наползшую ему на глаза мокрую тряпку и потрогала холодеющий лоб.
— Дёмушка! — сказал солдат заплетающимся языком. — Там… у меня… под коленом кошель привязан. Отвяжи, Дёмушка… возьми… Два рублишка серебряных в кошеле… вся казна моя.
Солдат передохнул; говорить ему, видимо, становилось все труднее.
— Дёмушка… Дёмушка… — хрипел он, то и дело останавливаясь. — Один рублик — тебе за твою ласку… Возьми, Дёмушка… не обидь. А другой пошли… написано там… записка в кошеле… матери… старуха она… написано… Устинья… Колядникова Устинья… Дёмушка… Вятской губернии… деревня… деревня… Дёмуш…
И солдат не договорил.
Молча, глотая слезы, закрыла Даша глаза умершему. Потом, исполняя его последнюю волю, нащупала у него на правой ноге привязанный под коленом кошель. Она надрезала складным ножом штанину под коленом у лежавшего недвижимо солдата, отвязала кошель и сунула к себе за пазуху. А мокрую тряпку, которую еще раньше сняла у солдата с головы, она сполоснула в ручейке, выжала, развернула и закрыла покойнику лицо.
Сделав все это, она побежала обратно к себе, туда, где под дубом ее ожидала целая вереница исколотых, изрубленных, простреленных людей.
Даша совсем замаялась. Лицо у нее было мокро от пота и слез. Она резко провела по лицу рукавом своей матросской куртки и, задев бескозырку, смахнула ее с головы. И косы, тяжелые русые девичьи косы, спрятанные раньше под бескозыркой, вмиг очутились у Даши за спиной.
— Дёмка-а! — взревел ездовой, увидя это.
От изумления и неожиданности он вдруг почувствовал такую боль в забинтованной голове, точно кто-то стукнул его дышлом по макушке. Он глядел во все глаза на Дашины косы, даже попробовал их рукой потрогать…
— Дёмка… — лепетал он, — то-есть Демид, фершал морской…
— Хватит! — прикрикнула на него Даша. — Не Дёмка я совсем. Чего глаза вылупил? Даша я. Ну? И всё.
— Даша? — никак не мог прийти в себя ездовой. — Даша… To-есть Демид… Не Демид, не Демид… то-есть Дарья…
И он пришел наконец к бесповоротному решению, что перед ним действительно девка, но только переодетая матросом. И что это совсем замечательная девка. И что бывают такие девки, которым целый десяток хлопцев и на портянки не годится.
— Дарья, — сказал он как можно мягче, как можно учтивее, — а как вас, Дарья, спросить бы, по отечеству?
— Александровна! — отрезала Даша и принялась бинтовать казака, раненного пикой в челюсть. — Чем лясы точить, за водой бы сходил.
— Пи-ить… — услышала она как раз в эту минуту чью-то протяжную мольбу.
Вода в ковшике и в солдатских манерках, стоявших подле Даши, была на исходе.
— Ну! — крикнула Даша ездовому. — Не видишь ты? Вода — вся. Пошел к ручью! Бегом марш!
Ездовой, услышав привычную команду, вмиг подобрался, вытянулся перед Дашей «смирно» и по привычке гаркнул:
— Слушаюсь, ваше… то-есть Да… Дарья Александровна!
И что было духу бросился с манерками к роднику.
Наполняя их свежей водой и поднося Даше, он все время разговаривал сам с собою:
— Ну и девица! Поглядеть, так в чем душа держится, а что затеяла! Слыхано ли: девка за фершала! Богатырь-девка! Дарья Александровна…
И уже всем раненым, набравшимся в балку, было известно, что матросик этот удивительный — совсем даже не матросик, а девица, и зовут эту девицу Дарьей Александровной. Со всех сторон только и слышно было:
— Дарья Александровна, пить… Дарья Александровна, горит у меня в груди… Дарья Александровна, терпеть мочи нет…
И Дарья Александровна разрывалась на части, поднося одному к запекшимся губам ковшик с водой, другому поправляя на груди сползшую повязку, третьему шепча слова любви и ободрения.
— Потерпи, браточек. Боль не на век, а на час. Поболит и перестанет… Говорил мне дедушка один в Севастополе, Петр Иринеич: чего, говорил дедушка, на веку не случается! Потерпеть только, а там — после ненастья снова солнышко-ведрышко, после горюшка, гляди, опять радость.
Ездовой тем временем снял со своей рассеченной саблею головы мокрые от крови тряпки, сам их выстирал в ручье и сам же перебинтовал себе голову. Потом раздобыл где-то заступ и стал рыть могилу солдату, лежавшему в кустах, с лицом, покрытым мокрой холстинкой. И скоро в балке близ речки Альмы вырос свежий могильный холмик с маленьким деревянным крестом. Никто не знал имени и фамилии умершего солдата. Только Даша вдруг вспомнила: Устинья Колядникова у него мать… Вятской губернии деревня… Даша вытащила из-за пазухи кошель Колядникова и нашла там два рубля серебряных и записку. Да, верно: Устинья Колядникова, Вятской губернии, деревня Новоселки.
И какой-то полковой грамотей нацарапал на кресте огрызочком карандаша:
После этого тихо стало в балке. Никто не стонал, не кричал. Даша, стиснув зубы, делала свое дело. И ездовой бегал с манерками к роднику молча и не задавал Даше вопросов. Зато слышнее стал рев канонады и заметнее, как ядра и бомбы чертят небо над самой балкой. Случилось даже, что одна бомба хлопнулась в балке в дубняк, в самую гущину. Она прыгала там, как мяч, шипела и вертелась, ломая кустарник, и вдруг затихла, не причинив никому вреда.
Ездовой снова наполнил Даше все манерки и сел передохнуть, потому что в голове у него звенело и перед глазами все кружилось: и Даша словно кружилась, и казак со свороченной челюстью кружил, и дуб ветвистый вращался, и земля кругами пошла, и небо над головой вертелось. Когда головокружение у ездового прошло, он и сам хлебнул воды, подставив под струю родника свои большие, в мозолях и ссадинах ладони. И, не сказавшись никому, полез из балки, туда, откуда огонь и дым то поднимались к небу, то тяжело стлались по долине Альмы.
В той стороне не замолкали пальба и лязг железа, и топот ног, и конское ржанье. Но битва подходила к концу. Выбравшись из балки, ездовой увидел, как отступали наши поредевшие полки.
Они покидали поле сражения без офицеров, вырванных из боя штуцерными пулями. Солдаты шли в полном порядке со своими знаменами и полковыми оркестрами. Они знали, что за Альмой, за Качей и Бельбеком раскинулся по берегам бухты русский город Севастополь. И что в Севастополе они рассчитаются с врагом и за этот день.
А день, 8 сентября 1854 года, начинал меркнуть. Взобравшись на утес, ездовой заметил, что тусклый багрянец заката уже заливает изрытую ядрами землю. Неприятель подходил к берегу Альмы со свежими силами. Это была шотландская дивизия, еще не тронутая битвой. Ездовой никогда подобного не видел — настолько все здесь было в движении. Солдаты мерно выбрасывали ноги и размахивали на ходу руками, и штуцера на ремнях колыхались, клетчатые юбочки были в непрестанном шевелении, трепетали хвостики на горских сумках, и развевались на шапках перья. Впереди шли волынщики, и музыка их была полна неизъяснимой тревоги. Словно ветер завывал в ущельях их родины и камни катились в долину с гор.
Ездовой обвел глазами все поле. Слева дымилась деревня Бурлюк, и все кругом было усеяно трупами, обломками зарядных ящиков, брошенными повозками… Под самым утесом, на который взобрался ездовой, стояли три такие повозки, и распряженные лошади дремали подле, привязанные к облучкам.
Преодолевая боль в голове и тошноту, подступавшую к горлу, ездовой спустился с утеса и стал запрягать. Плечо у него горело, но работа эта была для него привычной. Он только и делал всю жизнь, что запрягал и распрягал, грузил повозки всякой кладью и погонял лошадей. И теперь, несмотря на боль и тошноту, он быстро управился со своим делом и погнал все три повозки к балке, где все еще хлопотала Даша.
От новых раненых, которыми непрерывно наполнялась балка, девушка уже знала об отступлении нашей армии. Даша все еще обмывала, перевязывала, утешала, как могла, но терялась при мысли о том, что же делать дальше. И, раздумывая об этом, она смутно улавливала солдатские речи позади себя и в стороне, в кустах.
— Вон оно, голуби, как обернулось, — рассказывал там кто-то, поминутно вздыхая. — Охо-хо! Ге-не-ралы… Генералы-то, горюшко мое, всё и напутали. А генерал Кирьяков, так тот и вовсе пьян был. Не по мере хватил рому и с лошади чуть не валился. Ко-ман-дир… Командир дивизии… Это Кирьяков-то. Охо-хо! Меншиков шлет к нему ординарца. Стецко ординарцу фамилия. Нет, погоди… не Стецко… не Стецко… Вспомнил! Фамилия ординарцу Стеценко. Из флотских он, лейтенант. Вот, значит, подлетает к Кирьякову этот самый Стеценко… Ну, видит, не в себе генерал; как говорится, еле лыко вяжет. Повернул Стеценко коня — и обратно. Глядим, ан сам Меншиков к генералу к Кирьякову скачет. Уж Меншиков его и так, Меншиков его и сяк, бледный весь, кулаками грозится… А Кирьяков — что ты с ним поделаешь! Глаза выкатил, усищи выершил да знай одно лопочет: «Ваша светлость! ваша светлость! ваша светлость!» Охо-хо! Не глядел бы я, голуби, на это…
Солдаты говорили, маялись и стонали раненые, на Альме еще били пушки, но сражение заметно затихало.
«Армия отступает», — соображала Даша. Скоро здесь могут появиться те самые «черти караковые», на которых она насмотрелась прошлой ночью. И что же тогда будет?
И вдруг, подпрыгивая на пеньках, к дубу, под которым, уже изнемогая, работала Даша, с грохотом подкатили три повозки. На облучке передней повозки размахивал вожжами ездовой с забинтованной головою. Он слез с повозки, подошел к Даше и стал шептать ей над самым ухом:
— Дарья Александровна, кончать надо… скорей кончать. Которые тяжелораненые, тех — на повозки. Полегче которые — пешком пойдут.
— Хорошо, — сказала Даша, сдвинув брови: — тяжелых в повозки. Тебя как звать, кавалер?
— Ермошкой кличут. Ермолай то-есть.
— Ермолай… а по отечеству? — спросила Даша.
— А по отечеству никто никогда не называл, — осклабился ездовой. — Все Ермошка да Ермошка.
— Ну, а я буду называть, — сказала упрямо Даша.
— Я — Ермолай, а батюшку моего звали Макаром.
— Значит, Ермолай Макарович?
— Выходит, что так, — подтвердил смущенно ездовой.
— Так вот, Ермолай Макарович: рассади ты, кого нужно, по повозкам. А я — сейчас…
— Так точно, Дарья Александровна! — громко отозвался ездовой. — Исполним все как следует… Браточки! — гаркнул он на всю балку. — У коих сила, давай переноси тяжелых. Пособляй, браточки!
И он стал поправлять на лошадях — у которой хомут, у которой подпругу.
— Ну-ну… слыхали? — сказал он, обращаясь к паре разномастных меринков в дышле первой повозки. — Как, спрашивает, тебя по отечеству? А то ведь целую жизнь все было Ермошка да Ермошка… То тебе Ермошка запрягай, то тебе Ермошка распрягай… Ермошка — кнут! да Ермошка — хомут! И на горку — Ермошка, и под горку — Ермошка. И в рыло Ермошку, и по загривку Ермошку… И так сорок пять годов всё Ермошка, да Ермошку, да Ермошке… Крещеным-то именем разве что поп коли назовет: дескать, в чем грешен ты, раб божий Ермолай? А тут — во: Ермолай Макарович! Важно. Гмм… да-а… Очень Дарья Александровна аккуратная девица.
Между тем Даша, умывшись из родника, пошла за своим конем. Она сразу нашла его: конь стоял у могилы Колядникова и, опустив голову, нюхал землю. Даша распутала его и повела.
Подле дуба все уже было на ногах; тяжелораненых переносили на повозки; все собирались в дорогу. Даша оседлала вороного и хватилась своей бескозырки. Но та завалилась куда-то, и разыскивать ее было поздно. Даша махнула рукой и села в седло.
Скоро из балки выехал на проселок небольшой обоз. Три повозки с тяжелоранеными шли одна за другой. За повозками ковылял пешком весь остальной, так или иначе попорченный, покалеченный в сражении люд. А впереди ехал на статном вороном коне паренек в матросской куртке.
Обоз выбрался на большую дорогу и стал обгонять целые толпы солдат, угрюмых и измученных. Те оживлялись на минуту и ахали от изумления, в сгустившихся сумерках разглядев за спиной у молодого матроса толстые русые девичьи косы.
Кончился день. Лиловый туман полз по широкой степи. Армия отступала нa Качу, на Бельбек, к Севастополю.