Яшка Вдовин, после того как распрощался с Елисеем Белянкиным, стал в темноте пробираться с Корабельной стороны на Городскую. Где он проведет ночь, Яшка еще не знал. Но крепчал ветер и дождь уже лил ливмя… Может быть, и впрямь притулиться где-нибудь около солдат из резерва, который стоял в саду за театром?
Когда Яшка подошел к театру, то никаких костров он там теперь не увидел. Какие могли быть в такое ненастье костры! И солдат в саду за театром не было. Все разбежались, попрятались куда-то, или, может быть, весь резерв по казармам разведен — во всяком случае, в саду не было ни души. Но слабо мерцало что-то в окнах театра, и гомон шел оттуда, заглушаемый свистом ветра и стукотней дождя.
Яшка пошел вдоль стен здания — не найдется ли там отпертая дверь, калитка ли, что-нибудь, чтобы пробраться внутрь и укрыться в какой-нибудь щели. К счастью, он скоро увидел раскрытую настежь дверку и шагнул через порог.
Все пространство внутри театра было освещено только двумя фонарями. На сцене и по всем ярусам зрительного зала копошились и галдели солдаты, устраиваясь на ночлег. В партере не было никого. Сквозь отверстия в крыше, пробитые вражескими ядрами, в партер, на золоченые кресла и развороченные ряды стульев, низвергались потоки воды.
Яшке доводилось бывать в театре, но не дальше вестибюля. Он топтался в вестибюле в толпе господских слуг, держа на руках лисью шубу Неплюихи и дожидаясь конца представления. Неясно было Яшке, что делалось там внутри, за широкими дверями, у которых стояли два капельдинера в голубых фраках и дежурил полицейский десятник Ткаченко в черной каске с белой шишкой. Звуки музыки и всплески аплодисментов временами вырывались из-за широких дверей в вестибюль, там внутри совершалось что-то… Но в места, где дежурил полицейский десятник Ткаченко, путь Яшке Вдовину был заказан.
Яшка стал пробираться по лестницам и переходам и очень удивился, когда в полумраке перед ним начал обозначаться сад с клумбами и дорожками, и беседка, вся увитая, плющом, и море, спокойное и лазурное, вдали.
«Откуда бы здесь взяться морю? — призадумался Яшка. — Пойти поглядеть?»
Плутая и оступаясь, с лесенки на лесенку, тут — дверь, там — поворот, Яшке удалось все же выбраться на сцену. И очень был разочарован Яшка, когда убедился, что никакого тут моря нет, а все только намалевано на грязной холстине, как бы для отвода глаз. И сад, и беседка в саду, и клумбы — все оказалось поддельным.
«Одна фальшь, — решил Яшка. — Что хорошего?»
За холстиной с морем тлел в плошке крохотный огонек, и толпа арестантов, собравшись в круг, хлебала из большого котла редьку с квасом. Яшка присел тут же на груду каких-то размалеванных тряпок, и никто ему здесь не удивился. А один, совсем молоденький, с бубновым тузом на спине, повернулся к Яшке…
— Не хочешь ли редечки, дядя? — спросил он. — Ох, вкусна!
— Хлеб-соль, — ответил Яшка, — а я уже ужинал.
— Ужин редьке не помеха, — откликнулся пожилой арестант, заросший бородой не хуже Яшки. — А нам надо котел опростать. Опростаем — быть завтра вёдру. Это уж примета такая. А здорово льет!
— Погода, — ответил Яшка. — Видно, здесь ночевать придется, али как?
— Ночуй, чего ж, — сказал арестант. — Места тут не то что на арестантскую роту — на всю государеву каторгу хватит. Пишись к нам в артель.
— Разве что, — заметил Яшка.
— Худо ли? Постоим за Россию, неприятеля сгоним, будет нам воля, — сказал арестант, вытирая рот рукавом куртки. — Воля! — повторил он вздохнув. — Ступай куда хочешь, на все четыре стороны.
— О! — воскликнул Яшка.
— А ты думал! Сам адмирал Корнилов сказал: «Ребята, забудем всё; что было, то было». А Корнилов, знаешь, брехать не стал бы.
Яшка нагнулся, уставил локти в колени и стиснул руками голову. Сердце в груди у него гулко колотилось. Словно издалека доносился к нему человеческий гомон, и плеск воды, и голос арестанта, предложившего ему в шутку писаться к ним в артель. Что тут писаться, у них ведь ни паспортов, ни отпускных билетов… Обрядись только в арестантскую куртку и ступай на какой хочешь бастион. И станешь ты Яшка-арестант, а после войны — пошел на все четыре стороны, куда душа пожелает. Работай какую хочешь работу. Можешь на шахтах работать, или вот хорошо бы наняться к купцу за садом ходить — самое это разлюбезное дело. Хорошо тоже пчел глядеть да мед обирать из ульев или, скажем, бурлачить на большой реке. Грудь у Яшки богатырская, хоть какую лямку вытянет…
Встал Яшка, выпрямился… Гомон в театре к этому времени утих, и арестанты все улеглись здесь же, за размалеванной холстиной, и огонек в плошке зачах. Но ветер все злее гудел за окошком, и в партере потоки воды, скатываясь по наклонному полу, перехлестывали через обвалившийся барьер оркестра и пропадали где-то под сценой. Яшка глянул в окошко… Там, на площади, было черным-черно.
«Неужто в арестанты? — вертелось у Яшки в голове. — А то куда же? Куда ни кинь, а выходит тебе, Яков Вдовин, бубновый туз. Коли сам теперь не налепишь себе туза на спину, так матушка-барыня тебе его припечатает, да и загонит тебя потом на веки вечные, куда Макар телят не гонял. Нет, лучше тут самому по своей охоте — с арестантами в артель на бастионы, а после войны объявиться. Что было, то было… Да».
И, решив так, Яшка успокоился, разворошил кучу тряпья на полу и уснул рядом с арестантами, под завыванье ветра и мерные звуки падения воды.
Среди ночи Яшка несколько раз просыпался в совершенной темноте, с изумлением различая при вспышках молний то чью-то кудлатую голову рядом, то намалеванный на холсте кипарис, подвешенный к стропилам, то какую-то избушку на курьих ножках в углу. И, вспомнив о своем решении, бормотал:
— В арестанты либо у Неплюихи в крепостных-дворовых… Одна честь.
Потом снова зарывался головой в тряпки, от которых пахло клеем, мышами и пылью.
Яшке довелось провести в театре вместе с арестантами и солдатами из резерва весь следующий день и еще одну ночь. Все замерло в Севастополе в этот день — ни пальбы на бастионах, ни движения на улицах. Рев моря, вздыбленного ураганом, доносился в театр сквозь выбитые стекла в окнах. Но в самом театре, если не считать партера, залитого водой, было укромно. Здесь без числа было коридоров, лесенок, переходов, клетушек, и солдаты отдыхали здесь от кровавых трудов, которым еще не предвиделось конца.
За протекший день Яшка совсем сошелся с арестантами. Бородатого арестанта звали Панкратом, и он считался старостой арестантской артели, работавшей на Малаховом кургане. И вот, сидя с дядей Панкратом в углу за холстиной, у бутафорского пня, Яшка как бы в шутку сказал, что хочет писаться к нему в артель.
Но дядю Панкрата обмануть было трудно. Недаром он сам о себе рассказывал, что с того дня, как поджег усадьбу городничего в Ахтырке и ускакал на его лошади, он, Панкрат Цыганков, прошел огонь и воду и медные трубы, едал хлеб из семи печей и хорошо теперь знает, где раки зимуют. И понял дядя Панкрат, что человек, назвавшийся Яковом, только прикрывается шуткой, а на самом деле не до шуток человеку. Но дядя Панкрат не стал ни о чем расспрашивать.
«Видно, такая человеку причина подошла», — решил он.
И сказал только:
— Худо ли дело в артель! А писаться тут нечего. Писарь нам не положен. Держись около нашего котла, вот и вся недолга.
И Яшка, пошарив в кармане, нащупал там серебряный рубль и отдал его на всю артель.
После этого молоденький арестант, несмотря на ураган, бегал куда-то за редечкой и за квасом, и за хлебом, и за пенником. Яшка пообедал с арестантами, а после обеда пел с ними «Степная глушь, Сибирь вторая», потом спал… И к вечеру на Яшке каким-то образом появилась арестантская куртка с нашитым на спине бубновым тузом и арестантская фуражка без козырька — правая сторона черная, левая серая. На другой день Яшка в этом наряде вышел с толпой арестантов на улицу, оставив опостылевшую ему ливрею, всю в дырках и пропалинах, на груде тряпья, размалеванного пестрыми колерами.
На Малаховом кургане Яшка не привлек к себе ничьего внимания. Арестант как арестант. Портки и лапти, бубновый туз на спине, и борода не брита и не стрижена. Яшку даже стали путать с дядей Панкратом, у которого тоже была окладистая борода.
— Эй, борода! — крикнул в тот же день Яшке на Малаховом ездовой с повозкой, застрявшей в колдобине. — Крутая ямина, черти ее рыли! Пособи! Коням вишь как томно!
Яшка бросился к повозке и поддел ее плечом; ездовой ударил по лошадям, и повозка мигом очутилась на ровном месте. — О, и ловок же ты, Панкрат! — сказал Яшке ездовой. — Панкрат… извиняйте, отечество запамятовал.
— Ан я не Панкрат, — заметил Яшка. — Яков я, а по отечеству Сидорыч.
— Как не Панкрат! — изумился ездовой. — Панкрат… вспомнил!.. Агеич.
— Не, — тряхнул головой Яшка. — Яков Сидорыч.
И подхватил бревно, которое двое арестантов, едва не падая, переносили на плечах к бомбовому погребу.
— Эй, борода! — услышал Яшка хриплый окрик и оглянулся.
У башни стоял боцман с дудкой, свесившейся на цепочке ему на грудь, а дядя Панкрат, не выпуская из рук лома, бежал к нему через плац.
Обнаружившимся положением Яшка остался доволен.
«Он — борода, я — борода, — стал он размышлять, присев на минуту у бомбового погреба, когда они свалили там тяжелющее бревно. — У меня борода совковой лопатой, у Панкрата — больше заступом. А все одно борода. Поди разберись, кто Панкрат, кто Яков. Борода, и всё. Так тому и быть».
И Яшка, поднявшись, припустил к башне за новым бревном.
Много выпало в этот день арестантам работы на Малаховом кургане. Буря и здесь натворила бед: что размыла, что расшвыряла, что залила водой. Яшка целый день рыл землю, перетаскивал бревна, откачивал воду. А когда стемнело, поужинал горячей кашей из арестантского котла и заснул под навесом у бомбового погреба, спокойный, почти счастливый.
И на другой день — то же. Яшка работал с охотой, работа шла у него споро, тем более споро, что, как и накануне, пальбы не было никакой. Буря все разворотила и перепутала у нас на бастионах и в траншеях у неприятеля. Пальба на Малаховом кургане возобновилась только на следующий день с рассвета.
Сразу здесь стало все по-другому. Стонали раненые, кричали сигнальщики, ревели пушки. Дядя Панкрат разделил свою артель: одних поставил тушить возникавшие то тут, то там пожары, других определил на переноску раненых. И когда пробегавший по плацу лейтенант Волобуев повалился навзничь с развороченным животом, Яшке выпало уложить его на носилки и вместе с двумя другими арестантами нести через Корабельную слободку на Павловский мысок.
После бури установилось вёдро, пообсохло за вчерашний день на дорогах, и нести было легко. Яшка шел впереди один; позади два других конца носилок поддерживали двое других арестантов. Солнце уже поднялось в синем и чистом небе и даже припекало слегка. Словно вымытое к светлому празднику, все кругом блестело и переливалось.
«Жить бы да радоваться!» — подумал Яшка, чувствуя, как солнечное тепло пробирается к нему сквозь арестантскую куртку из серой грубой тканины.
Но эти вопли раненого лейтенанта и эта кровь, которая капала с носилок прямо на дорогу… Недаром в Корабельной слободке мальчишка, выбежавший из ворот с узелком в руке, остановился как вкопанный, потом бросился бежать, не оглядываясь.
Николка Пищенко уже привык и к убитым и к раненым. Но находившееся в носилках вопило так страшно, что Николка оцепенел на месте, потом бросился прочь без оглядки. Николка остановился только на Театральной площади, чтобы посвистеть верблюду, разлегшемуся у театрального подъезда. Верблюд не терпел свиста и не любил мальчишек. Николка едва уклонился от плевка, которым хотело его угостить надменное животное. Но, слава богу, пролетело мимо и шлепнулось у фонтана. Николка показал верблюду язык и, вспомнив, что предстояло ему сегодня, припустил через пустырь на пятый бастион.
Перестрелка разгорелась вовсю, но пока только на укреплениях Корабельной стороны. Николка уже был на месте, когда пушка с французских батарей ударила и по пятому бастиону. Ядро с визгом пронеслось над Николкой и пропало за бастионом, где-то далеко на пустыре.
Тимофей Пищенко сдержал свое обещание. Он взял Николку за руку и повел его к мортирке. Не заряжая ее, Тимофей стал показывать Николке, как надо наводить, но оказалось, что Николка все это отлично знает, хотя своими руками еще никогда никакого орудия не наводил. Недаром же Николка часами околачивался на бастионе, когда мать посылала снести отцу то какие-нибудь оладушки, то жбан квасу. Николка давно присматривался к работе артиллеристов, которые назывались «нумерами». Один «нумер» подносил порох, другой — ядра, третий — банил, четвертый — заряжал, пятый — наводил и стрелял… Случалось, что около орудия мелкого калибра управлялся только один матрос. А бывало, что орудие вовсе бездействовало, потому что все «нумера» были перебиты.
Николка сам зарядил, сам навел и сам выстрелил. Куча земли взлетела вверх над тем местом, куда угодил Николка. Николка все повторил сначала и сделал всего пять выстрелов. Они, видимо, не вовсе пропадали зря, потому что с французских укреплений принялись рьяно отвечать. Ядра и бомбы уже ложились на самом бастионе, и все «нумера» стали у своих орудий.
— Хорошо, Николка! — сказал Тимофей. — На сегодня хватит. Завтра опять приходи. А теперь марш с бастиона! Бегом… ну!
С тех пор Николка стал с каждым днем оставаться на бастионе все дольше. Не только матросы, но и офицеры привыкли к мальчишке и с любопытством наблюдали, как он управляется со своей мортиркой. На вторую неделю Николка как-то угадал из своего орудия в бочонок пороху на французской батарее. Но бочонок этот был не один: целая гора их была только что выгружена у порохового погреба, от которого еще повозки не успели отъехать. Что там поднялось на французской батарее, видел только наш вахтенный офицер, лейтенант Шишмарев, в подзорную трубу. Это было похоже на извержение вулкана. От одного бочонка подрывался другой, там — третий, четвертый, и все летело вверх — земля, камни, пыль, дым, и отшибленные у повозок колеса, и оторванные лошадиные головы, и люди в синих мундирах и красных штанах. Через два дня Нахимов нацепил Николке на куртку георгиевскую медаль.
Зима была в том году холодная и суровая. Она пришла и в Крым с морозами и снегопадами. Непривычные к холоду неприятельские солдаты места себе не находили от беспощадного северо-восточного ветра, пробиравшегося к ним под синие шинели. Зимой ушел в отставку незадачливый Меншиков, а на его место был назначен новый главнокомандующий; князь Горчаков. Но в Севастополе попрежнему ухали каждый день пушки, и вражеские снаряды падали попрежнему в Корабельной слободке.