XXVII Большая бомбардировка

Христофор Спилиоти, балаклавский грек, ловил рыбу в море, когда услышал из крепости сигнал ударом в колокол. Схватившись за весла, Христофор погнал свою шлюпку к берегу. Потом забежал домой, сорвал со стены ружье и бросился на набережную бухты. Здесь он присоединился к роте капитана Стаматина.

Он был уже не молод, Христофор Спилиоти. У него даже внук был в Севастополе, в Корабельной слободке. Но Христофор, как и все греки, ненавидел турок. Он знал, что, вместе с англичанами, с французами, и турки высадились в Крыму. И теперь ему надо стрелять в пришельцев, все равно — турок ли это, англичанин или француз.

Христофор Спилиоти усердно занимался этим под руководством капитана Стаматина в течение двух часов. Вместе с капитаном отступил он в крепость. Когда же она была окружена гвардейцами герцога Кембриджского, Христофор пустил последнюю пулю в юбку шотландскому стрелку и ушел из Балаклавы.

В прибрежных скалах море давало знать о себе глухими вздохами, когда оно через равные промежутки то вздымалось, то опадало. Сперва по скалистым обрывам, потом садами и балками и окольными тропинками, а где и просто так, напрямик, добрался наконец Христофор к ночи до Севастополя. Он потерял в сражении свою феску с длинной кистью и шел с непокрытой головой. Он знал, что все добро его теперь пропало: и шлюпка, и сети, и, может быть, даже дом на скале над тихой бухтой…

Но не это томило Христофора, когда он шагал через Театральную площадь, пробираясь к сыну в Корабельную слободку. Сын Кирилл, и сноха Зоя, и Жора-внук — все они будут ему, конечно, рады. Христофор хорошо отдохнет у них от всех треволнений, выпавших ему на долю в этот долгий день. Но в Балаклаве, в доме на скале над бухтой, осталась Елена, его жена Елена, его старушка Елена, с которой они поженились как раз в том году, когда капитан Стаматин приехал в Балаклаву. Когда же это было? Это было, вспоминает Христофор, в 1814 году. А какой нынче год? Теперь — 1854-й. Значит, сорок лет они прожили с Еленой душа в душу и сына вырастили и женили, и внук у них есть. И все бы это хорошо, если бы не война. А к тому же и ноги в последнее время у Елены стали пухнуть. И осталась Елена теперь одна в доме над бухтой, ждет Христофора и не знает, что Христофор уже в Севастополе. А между Севастополем и Балаклавой нарыты бастионы — русские бастионы; а против них — окопы, завалы, заставы, посты, пикеты. Это неприятель. И теперь — пиши пропало: пробрался Христофор из Балаклавы в Севастополь, чудом пробрался; а если захочет домой в Балаклаву, то чуда может и не быть. Напорется Христофор на турецкий патруль, и турки без разговоров снесут ему голову и будут играть его головой, как мячом. А потом сунут в мешок и отвезут к своему генералу, к турецкому паше.

Так размышляя, пересек Христофор Театральную площадь, тускло освещенную масляными фонарями. Несмотря на поздний час, через площадь все время двигались войска — саперные части с кирками и лопатами и рабочий батальон с пилами и топорами. Матросы, вцепившись человек по сорок в какой-нибудь лафет, катили через площадь одну за другой трехсотпудовые пушки, снятые с кораблей. И, глядя на это множество матросов и на пушки их, Христофор понял, что все сошло с кораблей на берег и что война будет сухопутная.

Дедушка Перепетуй, прежде чем лечь, вышел за ворота посидеть на лавочке и посмотреть на звезды. Он в темноте сначала не узнал в проходившем мимо усатом длинноволосом человеке Христофора из Балаклавы. Зато Христофор глянул острым взглядом рыбака на темневшую на лавочке фигуру и сразу узнал дедушку.

— Петр Ананьев, здравствуй! — окликнул он дедушку. — Почему не спишь, Петр Ананьев?

— О! — удивился дедушка. — Христофор, ты? Откуда?

— Из Балаклавы, Петр Ананьев, — ответил Христофор.

— Как же это?.. Ведь дорога, слышно, перерезана. Как же можно?

— Птице можно, — сказал Христофор, — и кошке можно. А человеку уже нельзя. Больше уже нельзя, Петр Ананьев. Ну, пойду. Прощай.

— Нет, нет, — остановил Христофора дедушка, — постой. А как там, в Балаклаве? Англичане… Не видно англичан в море?

— Видно, Петр Ананьев. И в море они, и в бухте они, и всюду они. На башне флаг английский…

— У-у-у… — хотел что-то сказать дедушка, но ничего не сказал, а только поднялся с лавочки, зачем-то расстегнул пальтецо на себе и сразу опять застегнул.

— Плохо, Петр Ананьев, — продолжал Христофор. — Старуха в Балаклаве осталась. А я последней пулькой стрельнул и сюда прибежал.

Тут только дедушка заметил, что в руках у Христофора ружье. Вглядевшись, дедушка увидел также, что шаровары у Христофора изодраны, куртка в грязи, а голова ничем не покрыта.

Дедушка снова сел. Его охватил озноб; губы у него дрожали.

— Значит… значит… — лепетал он. — Было сражение, значит? А Стаматин Елизар Николаич, где же он?

— Не скажу тебе, Петр Ананьев, где капитан, — ответил Христофор. — Если не убили, то, может быть, путается где-нибудь за Балаклавой. На Байдары, может, подался или в Севастополь идет. Но только не пройдет капитан, нет. Нога у него, рука, знаешь… Крутит, вертит, широко идет. Нет, пропал капитан.

Капитана Стаматина дедушка знал давно. И дружба была у них, и водили они между собой хлеб-соль. Как Елизар Николаич в Севастополь — так к дедушке; а наведается дедушка когда в Балаклаву, то уж непременно закусит и чаю напьется у Елизара Николаича под каштаном.

Дедушка почувствовал, что вовсе озяб, хотя ночь была теплая. Он съежился в своем пальтеце и стал совсем маленький.

— А в штаб… ты заходил? — спросил дедушка, и челюсть у него дрожала, и зуб на зуб не попадал. — В штаб… к Корнилову. Тебе надо показание дать, Христофор. Надо в штаб…

— Да, надо, — спохватился Христофор, — совсем забыл. Все шел и шел и про старуху мою думал… Сейчас зайду к сыну, и вместе пойдем, с Кириллом. А то — ночь, дозоры… Прощай, Петр Ананьев.

Но дедушка только головой кивнул.

Ему было холодно и одиноко, и все же он оставался на лавочке. Где-то далеко перелаивались собаки; и ночные сторожа перекликались: «Слу-ша-ай!»; и красноватые звезды горели у дедушки над головой. Вскоре мимо него, направляясь в штаб, прошли с зажженным фонарем Христофор и Кирилл Спилиоти. Они шли быстро и заняты были своим. И не заметили дедушку, как сидел он, словно воробышек, съежившись и скрючившись в своем стареньком пальтеце.

Госпиталь, в котором работалатеперь Даша Александрова, был недалеко, на Павловском мысу, сразу за Корабельной слободкой. И Даша нет-нет, да и забежит к дедушке. Приберет, что-нибудь наскоро приготовит — и опять в госпиталь. Но когда на другой день, часов в одиннадцать утра, она, проходя мимо, заглянула к дедушке, то, к удивлению своему, застала его еще в постели. Дедушка был вялый, сонный и выпил только одну чашечку чаю без ничего.

Пришлось Даше побыть с дедушкой до вечера, поить его кипятком с сухой малиной и развлекать рассказами о том, как ездила она на Альму и как по дороге подкузьмила французского кавалериста. Дедушка очень смеялся, но вдруг словно что-то вспомнил и опять стал печален. Когда стемнело, Даша уложила дедушку и побежала к себе на Павловский мыс.

Так прошло несколько дней.

А 19 сентября утром снова пришла Даша и рассказала дедушке, что Меншиков вернулся в Севастополь и армию с собой привел.

— Что на Северной стороне войска, так это просто страсть! — захлебываясь, рассказывала Даша. — Ты посмотрел бы, дедушка, что делается! Палатки, палатки… Будешь день считать — не сочтешь. И в два дня не сосчитать. Костры горят, в котлах булькает… А казаки сядут в кружок вокруг котла и, как опростают котел, начинают песни играть. Особые у них песни, у казаков, хорошие такие песни…

— Погоди, Дашенька! Ты это… — И видно было, как дедушка оживился. — Песни… это… что песни? Это потом. Так много, говоришь, войска привел? Должно быть, получил подкрепление. Потому и песни играют. И дорога нам теперь не заставлена на Бахчисарай, на Симферополь, на всю большую Россию. Ты знаешь, какая она большая, Россия?

— Наверно, большая, — сказала задумчиво Даша. — Я думаю, с Черное море, не меньше будет.

— Что ты, Даша! — замахал руками дедушка. — «С Черное море»… Тоже сказала. Да она больше Черного моря раз в пятьдесят! Такая это держава. Ты едешь, едешь… Месяц едешь, два едешь, уже и третий месяц на исходе, а ей все еще конца-краю не видно. Хоть на лучшей тройке поезжай, все равно. И песни всюду поют на разные лады — и веселые и протяжные. По пословице: что город, то норов; что деревня, то песня. Ах, большая… большая… ну, просто… — И дедушка не находил слова, чтобы объяснить Даше. — Ну, просто… необозримая, — нашел он наконец нужное слово. — А ты, Дашенька, говоришь — с Черное море.

— Прости, дедушка, — сказала Даша, словно оправдываясь. — Откуда же мне знать такое? Я дальше Евпатории к русской стороне никогда не езживала.

— А теперь поедешь дальше. Далеко поедешь… Надо думать, после войны сразу и поедешь. Уже о тебе в Петербург написано.

— Зачем же это? — спросила, недоумевая, Даша.

— Чтобы знали все народы, — объяснил дедушка.

Но Даша и этого не поняла.

Дедушке хотелось еще рассказать Даше о России, а как об этом расскажешь? О темных лесах, и о светлых реках, и о больших дорогах… Дедушка вспоминает: в деревнях по избам день-деньской жужжат мухи и пахнет ржаным хлебом… А сколько, спрашивает у самого себя дедушка, в России деревень? Сосчитано это? Деревня Мамаевка и село Стожары. И Чернуха деревня, и Чистополье село, и Пески, и Тюлени, и Майдан, и Церковище, и Великая Весь… Каких только нет!

Давно оторвался от родной деревни Петр Иринеич Ананьев, и Севастополь стал ему родиной, а вот к старости потянуло опять хоть разочек выйти за околицу и, как в детстве, снова увидеть туман над овсяным полем и проселок, пропадающий в траве.

Необыкновенный прилив сил почувствовал дедушка после того, как узнал от Даши, что армия вместе со своим командующим вернулась в Севастополь. Дедушка стал опять ходить в сад под шелковицу или же выходил за ворота, выглядывая Елисея Белянкина с письмом или газетой. И завел себе наведываться что ни день на третий бастион, расположенный на Корабельной стороне. На глазах у дедушки и вырос он, с батареями, блиндажами, пороховым погребом и Ребячьим завалом.

Однажды в туманное октябрьское утро дедушка увидел, как матросы волокли по Широкой улице на третий бастион необыкновенных размеров пушку. И каково же было удивление дедушки, когда он заметил потускневшую каску Елисея Белянкина поверх большой толпы матросов, впрягшихся в станок. Елисей повесил свою суму пушке на ствол, перекинул через грудь себе веревочную лямку и шел мерно, в шаг со всеми прочими матросами, и вместе с ними останавливался где-нибудь на горке передохнуть. Мало того: Елисей почему-то оказался даже атаманом всей ватаги, которая волокла пушку.

— Ну, братцы, — сказал он, отдышавшись на остановке, — берись дружно — не будет грузно. Тимоха, Петро, становись! Эх, «Никитишна», почитай год не видались, ан и довелось, голубка, сегодня встретиться. А будем на месте, так уж сядем рядком и поговорим ладком. — Елисей ласково погладил пушку по стволу. Повернувшись, он крикнул: — Ну, взяли, что ль? Рраз!

И матросские башмаки, взбивая пыль облаком, покатили пушку на бастион.

Только поставили пушку, только снял с нее Елисей свою почтарскую суму, как громкое «ура» прокатилось по всему бастиону. Из блиндажей выбежали офицеры. Боцманские дудки залились, как соловьи.

— Пошли все наверх! — кричал боцман Лагутин, обегая батареи. — Стройся!

По узкой тропинке, которая вела на бастион, поднимались цепочкой, один за другим, всадники. Впереди ехал Корнилов, назначенный начальником штаба всех войск, расположенных в городе Севастополе. Лошадь под Корниловым плясала. И в наступившей тишине слышно было, как на груди у него позвякивают наконечники золотых аксельбантов.

Елисей увлекся общим делом и общей суматохой на бастионе. Она ничем не отличалась от того, что происходило и на корабле, когда к нему с берега летел адмиральский вельбот. И Елисей совсем забыл, что он уже не комендор и не матрос. Когда он услышал команду «Пошли все наверх», он сразу бросил суму и выбежал на бастионный плац вместе с Петром Граченковым и Тимохой Дубовым.

У Лагутина глаза полезли на лоб. В строй, где в ниточку вытянулись парусиновые башмаки, матросские куртки, бескозырки одна в одну, затесалось что-то непонятное, в кожаной каске, похожей на арбуз, и с саблей, напоминающей селедку. Боцман Лагутин от неожиданности не сразу узнал бывшего комендора Елисея Белянкина в этом сивоусом почтальоне с пустым рукавом, заткнутым за портупею[45]. А когда разобрался, то даже зубами заскрежетал.

— Га-а! — рявкнул он на Елисея. — Ошалел ты? Прочь пошел!

Елисей посмотрел недоуменно на Лагутина и вдруг понял. И горько стало ему и неловко; и ему самому опять показался странным этот сюртук его с пустым рукавом, и сабля, и каска…

Он вернулся, к «Никитишне» и скрючился подле станка. А Корнилов уже объезжал фронт, и опять «ура» мерными раскатами пошло от батареи к батарее.

Корнилов поднял руку в белой перчатке. «Ура» смолкло.

— Ребята! — сказал Корнилов. — Матросы-черноморцы! Отстоим Севастополь! Станем стеною! Будем драться до последнего! Да нам и некуда отступать. Тут у нас — море, там — неприятель. Князь Меншиков обманул неприятеля, обошел его. Если неприятель нас атакует, то наша армия ударит на него с тыла. Помни же, матрос: не верь отбою! Пусть музыканты забудут играть отбой. Изменник — кто протрубит отступление! И если я сам прикажу отступать, коли и меня! Я давно знаю вас за молодцов, а с молодцами говорить долго нечего.

— Ура-а! — кричали матросы. — Грудью станем… умрем… не отступим…

Музыка заиграла Черноморский марш. Корнилов поскакал вдоль фронта улыбаясь, с двумя пальцами правой руки, поднесенными к треугольной шляпе. Под непрекращавшееся «ура» начальник штаба всех войск, расположенных в Севастополе, стал спускаться с бастиона.

День был пасмурный. Утренний туман рассеялся, а солнце не показывалось. Сигнальщик на бастионе все утро смотрел в подзорную трубу, но ничего на супротивной стороне не видел, кроме смутно белевших палаток и мертвых траншей. Когда на бастион приехал Корнилов, сигнальщик вместе со всеми кричал «ура» и смотрел на Корнилова, повернувшись к неприятелю спиной. Но Корнилов уехал с бастиона, и все утихло. Тогда сигнальщик вдруг вспомнил про трубу, которая была у него в руках, и снова навел ее на английские траншеи. И увидел…

Он увидел это впервые, но сразу понял все. До того ему приходилось видеть в подзорную трубу, как люди в красных куртках насыпают валы, накладывают рядами мешки и корзины с землей… Теперь он разглядел обратное: красные куртки поспешно сбрасывали мешки с землей с вала, и в образовавшиеся отверстия выглянули пушки. Они были направлены на Севастополь, на третий бастион.

Сигнальщик взмахнул флажком, сделал полоборота направо, чтобы крикнуть вахтенному офицеру… Но в это время над головой у сигнальщика раздался протяжный визг: «жжми-и-и!» Первое ядро, пущенное по Севастополю 5 октября 1854 года, пролетело над головой у сигнальщика на третьем бастионе. Через миг ядро заметил у себя над головой вахтенный офицер капитан-лейтенант Лукашевич. Ядро пронеслось дальше и упало на луговине за бастионом.

— К орудиям! — крикнул Лукашевич. — Боцман!

Опять засвистела дудка, и боцман Лагутин бегал по траншеям и кричал всех наверх.

— Прикажете бить тревогу? — спросил, подбегая, барабанщик.

— Бей тревогу!

Барабанщик ударил, и сухая дробь тревоги звонко раскатилась по бастиону. Но снова «жжми-и-и!» — и оно перекрыло бой барабана, и боцманскую дудку, и возгласы команды.

Хриплый выкрик Лукашевича «К орудиям!» и барабанная дробь заставили Елисея Белянкина насторожиться. Как-то само собой вышло, что он шагнул и сразу очутился на своем старом месте, у «Никитишны». И, как будто так и надо было, заняли у пушки свои прежние, стародавние места Петро Граченков с банником и Игнат Терешко с рычагом.

— Вторая и четвертая, пальба орудиями! — услышали они все знакомый голос лейтенанта Никольского.

И Елисей тотчас откликнулся:

— Орудие к борту!

Но тут на него навалился боцман Лагутин. Елисей сделал страшное усилие и единственной своей рукой сорвал с себя боцмана. Лежа на земле, боцман увидел над собой бешеное лицо Елисея, его обезумевшие глаза.

— Если… ты только… еще раз… — задыхаясь, выдавил из себя Елисей.

Не договорив, он бросился обратно к своей пушке, уже высунувшей из амбразуры чугунное дуло.

Лагутин отполз в сторону, встал, встряхнулся, глянул сзади на Елисея, на его измятый сюртук и подвязанный рукав…

— Тьфу! Время много мне связываться с тобою! — проскрипел Лагутин отплевываясь. — Бешеный!

Но Лагутин мгновенно забыл о своей схватке с бывшим комендором. Новое «жжми-и-и!» стало с огромной силой и невероятной быстротой накатываться на бастион из-за Ребячьего завала, и двухпудовое ядро упало позади Елисея и засыпало его землей. С помощью Игната Терешки встал Елисей на ноги, и в голове у него мелькнуло, что вот на корабле таких положений не бывает, чтобы землей засыпало. Там обломок мачты мог ноги перешибить или угодить в голову, но чтобы землей…

— Даже глаз не продрать, — молвил Елисей отдуваясь. — Фу ты!

Когда Елисей все же продрал глаза, то увидел у самых ног своих боцмана Лагутина. Изо рта у Лагутина била яркокрасная пена, и вся куртка была в крови; безмолвно широко раскрытыми глазами смотрел, он в лицо Елисею.

— Носилки! — крикнул Елисей.

И притихшего боцмана на носилках понесли с бастиона.

Теперь уже невозможно стало разбирать, ядро ли визжит, осколок ли звякает или это посвистывает бомба. Все слилось в тысячеголосом реве орудий с обеих сторон, и все потонуло в пороховом дыму. Дым вырос, как толстая стена из ваты. Он лез в глаза, которые у всех покраснели и слезились. Он набивался в глотку, и нестерпимая жажда стала мучить людей на бастионах. «Никитишна» разогрелась, и Елисей чуть’окатил ее из ушата водой. Но сам не стал пить. Остаток воды он приберегал для той же «Никитишны». С «Никитишной» Елисей сегодня не разговаривал: в дыму и реве он собственный голос едва различал.

И тем не менее он как-то различил позади себя скрип ведра о коромысло. Елисей быстро обернулся. Прямо к нему пробирались сквозь дым три женские фигуры. Елисей сразу узнал в шедшей впереди жену свою Марью. За нею шла Кудряшова. Последней ковыляла мать Кудряшовой, Михеевна. У каждой из них было на плече по коромыслу. И на коромыслах покачивались железные ведра, полные воды. Женщины шли, останавливаясь, когда рядом падало ядро или лопалась бомба. Потом шли дальше, осторожно ступая, стараясь не расплескать ни капли.

Елисей припал к ведру на Марьином коромысле. Он пил долго и много. А Марья глядела на его закопченное лицо и подвязанный рукав и плакала. Елисей что-то сказал — что-то про Мишука, верно… «И-у» — услышала только Марья. Она не поняла, но чтобы сделать приятное Елисею, утвердительно закивала головой. Елисей тронул ее руку на коромысле и опять повернулся к «Никитишне».

Весь день ходили по бастиону эти три женщины. Они исчезали на короткое время, и звяканье пустых ведер прорывалось на мгновение с луговины позади бастиона к орудиям у амбразур. Но спустя полчаса в плотном пороховом дыму снова возникали одна за другой Марья Белянкина, и Кудряшова, и старая Михеевна, совсем согнувшаяся под своим коромыслом. Матросы и офицеры жадно припадали пересмякшими губами к студеной воде и, не сказав ни слова, опять бросались к орудиям.

Елисею Белянкину пора было на почтовый двор. Наверно, из Симферополя уже прибежала почта… Но если бы кто-нибудь заговорил теперь про почту, Елисей бы очень удивился. Какая почта? И Елисею и его товарищам казалось, что они, как в былое время, находятся и теперь на верхней палубе «Императрицы Марии» и что корабль укрепился на якоре, стоит твердо, так что очень даже способно комендорам вести прицельный огонь. И нет-нет, а оглянется Елисей, не видать ли где поблизости Нахимова с его подзорной трубой. Но Нахимов на третьем бастионе не показывался.

Павел Степанович распоряжался на пятом бастионе. Он останавливался у той либо у другой пушки, сам наводил ее и потом наблюдал в подзорную трубу, куда упадет Снаряд.

— Эх, не туда! — вскрикивал он с досадой, разглядев, что ядро, пущенное из орудия, перелетело за неприятельскую батарею. — Ни перелет, ни недолет недопустимы. Не прицельно-с. Нет-с.

И он снова наводил.

— Угадал! — радовался он, наблюдая, как вскинулась хоботом лафета подбитая у неприятеля пушка и как разворотило там на батарее щеки амбразуры. — Это прицельно-с. Да.

— Вы ранены, Павел Степанович? — сказал, подбегая к нему, офицер.

— Вовсе нет, неправда-с, — ответил недовольно Нахимов. — Никакой раны нет-с.

Он провел рукой по саднившему лбу и почувствовал, что рука стала мокрой. И поглядел на руку: вся ладонь была в крови.

— Слишком мало-с, — сказал он поморщившись. — Слишком мало, чтобы об этом заботиться. Пустяки.

— Павел Степанович, — сказал офицер, — мы просим вас оставить бастион: здесь очень опасно.

— Кому опасно? — спросил Нахимов. — Вам?

— Прежде всего вам, Павел Степанович.

— А вам?

— Всем, конечно… опасно, — замялся офицер.

— Ну, тогда все и уйдем, — сказал Нахимов. — Либо всем уходить, либо всем оставаться.

— Помилуйте, Павел Степанович! Как же…

— Ну, вот так, — улыбнулся Нахимов и развел руками.

Он пошел к другому орудию и там тоже занялся наводкой. Может быть, с неприятельской батареи разглядели в сильный бинокль его новенькие адмиральские эполеты на черном сюртуке?.. Но только на батарею вдруг посыпался такой град бомб и картечи, что к Нахимову снова подбежал офицер.

— Павел Степанович! — сказал он, зажав в дрожащей руке фуражку. — Павел Степанович…

Но Нахимов обернулся только тогда, когда услышал голос Корнилова:

— Что, Павел Степанович, жарко?

— Очень сильно палят-с, Владимир Алексеевич, — ответил Нахимов и смущенно улыбнулся.

Огонь действительно становился все сильнее; казалось, сама земля, израненная, развороченная, ревела от боли и ярости. Но вдруг язык пламени лизнул пушку, подле которой стояли Корнилов с Нахимовым. Пушка неожиданно сама выстрелила и при внезапном откате сбила подносчика пороха и задавила его, прищемив ему живот. Подносчик умирал под колесами лафета, и страшно было видеть его круглые глаза и то, как он руками греб землю. А пламя все пуще… Горели деревянные крепления амбразуры.

— Ах, нужно тушить! Руки нужны, — сказал Корнилов. — Это уже не впервые сегодня. На Малаховом сколько раз загоралось…

И он вскочил в седло и поскакал в город.

На Городской стороне собирались толпами люди и прислушивались к раскатам канонады. Ни ядра, ни бомбы не залетали сюда, и на двух главных улицах, на Екатерининской и на Морской, даже магазины были открыты: и кондитерская Саулиди, и «Моды Парижа» Софьи Селимовны Дуван, и табачная лавочка с турчанкой на вывеске. По Екатерининской, привлекая общие взоры, проскакал Корнилов с адъютантом и двумя казаками. Он только на минуту заехал в Морской штаб, подписал какие-то бумаги и вернулся на Корабельную сторону.

Высокое выбеленное здание острога на Корабельной стороне выходило углом на большой плац. Но ни одним окошечком, ни одним выступом либо карнизом не нарушалось здесь томительное однообразие совершенно гладких каменных стен. Только огромные ворота были прорезаны в этой массивной глыбе. Но и ворота были сплошные, гладкие, и они были наглухо заперты.

Большой фонарь с выбитым стеклом висел подле ворот на полосатом столбе. Против столба была будка, тоже полосатая, и у будки стоял караульный солдат с примкнутым к ружью штыком.

Услышав цокот копыт позади себя, караульный глазом не моргнул. Кто-то там скачет по улице… «Ну, и пусть себе скачет», — решил караульный. Мало ли кто теперь не скачет! И казаки день-деньской скачут, и гусары скачут; полицейский пристав Дворецкий тоже каждый день трях-трях на рыжей кобыле мимо тюрьмы; а из флотских — так всё высшее начальство: и Нахимов и Корнилов…

— Эй, молодец! — услышал караульный чей-то оклик позади.

Караульный вяло обернулся и увидел в двух шагах от себя Корнилова. Перепугался караульный не на шутку. Ружьем брякнул, вытянулся, глаза выкатил, застыл.

— Молодец, — повторил Корнилов, — вызови мне караульного офицера.

Караульный повернулся к будке и дернул язык у колокола. И за воротами сразу пошли брякать замки и стучать засовы. Наконец ворота чуть приоткрылись, и на улицу вышел пехотный подпоручик в шинели и каске. Он тоже замер на месте, увидев Корнилова.

— Всех арестантов, не прикованных к тачкам, отведем на бастионы, — сказал Корнилов. — Я сам там буду и распоряжусь работами.

— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, — возразил подпоручик, держа два пальца у каски: — караульный офицер не вправе отлучаться с поста.

Корнилов улыбнулся.

— Знаю, подпоручик, — сказал он. — Но обстоятельства… Слышите это? — И он показал рукой в сторону Корабельной слободки.

Подпоручик, конечно, это слышал. Под этим надо было подразумевать неумолкавший рев канонады, от которого некуда было деться. И подпоручик не только слышал, но и видел. Он видел непроницаемую завесу дыма, которая застилала небо на семиверстном расстоянии — от Корабельной слободки до Карантинной. Да, обстоятельства были необычайные.

— Обстоятельства совсем меняют порядок, — продолжал Корнилов. — А в общем, на меня валите. Скажите — Корнилов приказал. Выведите сейчас арестантов сюда на плац без конвоя.

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

И офицер исчез за воротами.

Корнилов остался ждать у ворот. Караульный солдат совсем окаменел подле будки. Но какая-то тень пробежала у него по лицу, и он судорожно стиснул в руках ружье. К реву канонады вдруг примешались крики, вой, удары молотков о железо… Все эти звуки шли с тюремного двора, пробиваясь на улицу через дубовые ворота.

Когда караульный офицер крикнул арестантам строиться, чтобы идти на бастионы, из всех камер хлынули возбужденные толпы людей, странно одетых, с наполовину обритыми головами.

— Тачечным остаться! — кричал офицер с обнаженной саблей в одной руке и с заряженным пистолетом в другой.

Но на двор выбегали не только закованные в кандалы, но и прикованные к тачкам. Эти с грохотом катили перед собой свои тачки и оглушительно звякали цепями и кричали:

— Аль мы не люди?.. Не хотим!.. Не останемся!.. Всех веди на бастионы!.. Кровь прольем — не допустим неприятеля!.. Умрем, братцы!

И они стали срывать железные колеса с тачек и колотить ими по кандалам. Не успел караульный офицер опомниться, как весь острог был раскован. Арестанты построились, и ворота раскрылись, и мимо Корнилова промаршировали узники, среди которых были и такие, которые уже по десятку лет ничего не видели, кроме глухого задворка на тюремном дворе. Все они выстроились на плацу перед острогом, и Корнилов поворотил к ним коня.

— Ребята! — сказал Корнилов, подъезжая к фронту этого небывалого еще войска. — Что было, то было. Забудем всё. Будем только одно помнить: враг — у ворот Севастополя, на пороге России. Не дадим торжества лиходею! Умрем, ребята, а не допустим!

— Урра-а! — восторженно понеслось по рядам людей, которые уже давно таких слов не слыхали.

Никто их в остроге не называл ребятами. В тюрьме их пороли плетьми, били чем попадя, поминутно совали под нос заряженные пистолеты… И вдруг — как в сказке: такой нарядный генерал, ордена на нем, золотые плетеные жгуты аксельбантов, и лошадь пляшет под генералом… А он такие слова говорит: забудем, мол, всё.

— Урра-а! — кричали арестанты. — Не допустим! Веди, ваше превосходительство! Прикажи только… Умрем…

И Корнилов повел за собой по улицам Корабельной стороны тысячную толпу.

Это было необыкновенное шествие, и люди выбегали из ворот, чтобы взглянуть на огромную массу осужденных, и вдруг без всякого конвоя! Без солдат с шашками наголо, без унтер-офицеров с заряженными пистолетами и без душераздирающего звяканья цепей, без кандального звона.

Здесь были арестанты разных разрядов. Одни были в серых куртках с черными рукавами; на других были куртки — вся правая сторона серая, а левая — черная. На спине у одних был нашит черный круг из сукна; у других на спине был бубновый Туз. У одних была выбрита половина головы спереди — от уха до уха; у других была выбрита вся левая половина — от затылка до лба. А впереди всей этой массы каторжников ехал в мундире с золотым шитьем и в шляпе с плюмажем адмирал Корнилов, Владимир Алексеевич Корнилов… И пушки ревели, и тяжелый дым встал стеною, и на бастионах люди замертво падали. Таково было это пятое октября 1854 года.

Арестанты шли молча. Молодой, щупленький, шедший в первом ряду сразу за лошадью Корнилова, затянул было на подкандальный лад:


Степная глушь, Сибирь вторая,

Херсон, далекая страна…


Но никто певца не поддержал, и его тенорок заглох на второй строке.

Через полчаса у Малаховой башни и на соседнем третьем бастионе, с которого все еще не сходил Елисей, появились толпы арестантов. Они сразу поняли, что от них требуется, и где они всего нужнее, и на какое место стать. И они рассыпались по батареям и стали каждый на указанное место.

Доски в амбразурах не загорались больше, потому что им не давали этого арестанты. И матросы подле пушек не томились от жажды, потому что воды стало вдоволь. И раненые не ждали, пока освободятся носилки. Едва только хлестнуло картечью и упал где-нибудь навзничь человек, арестанты с носилками уже стоят подле на коленях и укладывают, и укрывают снятыми с себя куртками, и несут осторожно с бастиона прочь, и проходят с носилками через Корабельную слободку мимо белого домика с голубыми ставнями, где на лавочке у ворот сидит в своем пальтеце и ватном картузе дедушка Перепетуй.

Он сидит на лавочке с самого утра, с первого выстрела по третьему бастиону. Бузу, что была у дедушки в погребе, арестанты всю выкатили ему на улицу. И стоят подле лавочки под тополем два дубовых бочонка, кружка стоит на лавочке, и дедушка Перепетуй потчует бузой раненых и арестантов.

Часам к девяти утра бомбы стали падать и разрываться в Корабельной слободке. Потом англичане начали бросать на слободку зажигательные ракеты. Из Кривой балки повалил дым. Говорили, что занялось у Даши Александровой, в домике, где она жила раньше. А вслед за этим чугунное ядро грохнулось рядом с дедушкиным домом, во дворе у Кудряшовой.

Хорошо, что ни Кудряшовой, ни Михеевны не было дома: они носили воду на третий бастион.

Ядро вырыло у Кудряшовой посреди двора порядочную яму и лежало там, остывая. Дедушка ходил смотреть. А Мишук Белянкин подобрался к ядру, потрогал его — уже совсем холодное. Тогда Мишук попробовал выкатить ядро из ямы. Но в ядре было добрых три пуда. И другие мальчики приходили, хотели вместе с Мишуком взяться. Но в это время домой вернулась Кудряшова. Она разогнала мальчишек и сказала, чтобы ядра не трогали, а надо заявить в полицию. И только она сказала это, как вдруг — «жжми-и-и!» Все попадали наземь, и новое ядро ударило и угодило уже у дедушки, в каменную ограду возле мусорного ящика. Камни, известка, какие-то черепки, тряпки — ядро расшвыряло это во все стороны и забралось в мусорный ящик, из которого сразу потянуло едким дымом.

Первая опомнилась Кудряшова. Она мигом окунула ведро в бочку и через плетень плеснула в загоревшийся мусор. И все пошли смотреть на новое ядро, у дедушки в мусорном ящике.

Оно было поменьше того, что упало на дворе у Кудряшовой. Но Кудряшова сказала, что и об этом ядре надо заявить в полицию.

Дедушка посмотрел на Кудряшову и головой покачал.

— Тут сегодня таких не одна тысяча упадет, — сказал он, ткнув в ядро своей кизиловой палкой. — И завтра — тоже, и послезавтра… Надолго это. И ты все будешь бегать в полицию?

— И буду, — сказала упрямо Кудряшова. — Если непорядок, так надо в полицию заявить.

— Теперь, тетка, на всем свете непорядок, — сказал дедушка и отошел взглянуть на развороченную стенку.

И все согласились с дедушкой, что заявлять в полицию не надо.

А дедушка ходил вдоль стенки, пробитой ядром насквозь, и тыкал палкой в камни, расшатавшиеся, а где и вовсе обвалившиеся. Ткнул в одно место, в другое… В одной расщелине спугнул зеленую ящерицу. Дальше, из пролома, видит дедушка, торчит что-то ребром. На каменный брусок совсем не похоже: тонко и цвет не тот. Дедушка наклонился, взял двумя пальцами и вытащил.

Соседи гуторили еще подле мусорного ящика, и Кудряшова еще не сдавалась, все на своем стояла: что, дескать, если ядро, так надо в полицию.

— Не горох ведь, — кричала она, — не яблоки печеные! Ядро ведь…

— Не кричи, женщина, — сказал ей Христофор Спилиоти, тоже прибежавший на дым во дворе у дедушки Перепетуя. — Тихо! Ядро… Всем видно, что ядро.

— Да ведь оно же чугунное! — не унималась Кудряшова и вдруг всплеснула руками: — Ой, грех какой! Всегда так: заговорюсь с людьми и забуду все на свете.

Она бросилась к ведрам и коромыслу и пошла со двора вместе с матерью. По дороге к ним присоединилась со своими ведрами Марья Белянкина.

Но дедушка ничего этого не слышал и ничего не замечал.

Полою пальтеца смахнул он известковую пыль с предмета, который он только что извлек из пролома в полуразрушенной стенке; и оказалось, что он держит в руках своих тетрадь. Переплет покоробился, бумага пожелтела, чернила поблекли, и якорек, если и был когда на переплете, то весь выцвел. Но на первой странице была надпись, сделанная когда-то рукой самого дедушки. Он разобрал ее и без очков. Под визг и свист, которые всё чаще стали оглушать Корабельную слободку, дедушка, беззвучно шевеля губами, прочитал:

— «О славном городе Севастополе записки исторические и о войнах русско-турецких. Писаны Петром Иринеевым Ананьевым о разных случаях. Да не изгладится память великих дел».

Это была та самая тетрадь, которая пропала у дедушки Перепетуя больше года назад. Та самая тетрадь, которую утащила коза Гашка, когда дедушка уснул у себя в саду под шелковицей. Дедушка припомнил: тетрадь пропала у него когда же? Да, это было 17 сентября 1853 года, в день выхода эскадры Нахимова в море. И была после этого при Синопе великая победа. А теперь черноморский флот сошел на берег, и стали матросам бастионы, как корабельные палубы.

— Да не изгладится память великих дел, — повторил дедушка.

Он был стар и слаб и совсем обессилел от всех этих ядер, от бомб и ракет, которыми прямо-таки забрасывали Корабельную слободку англичане. И он побрел в дом, унося с собой свою драгоценную тетрадь.

Войдя в сенцы, дедушка подумал, что вот на улице у калитки остались два бочонка с бузой и кружка на лавочке.

«И что ж, — решил он. — Пей, кто хочет!»

Дверь из сеничек в горницу была полуоткрыта, и цыплята с уже обнаружившимися хохолками расхаживали под столом, а один рябой, с торчавшими во все стороны перьями, умудрился взобраться на этажерку и теребил там пакетики с цветочными семенами. Размахивая тетрадью, дедушка выгнал цыплят на двор и прилег на кровать.

Дедушка лежал, вытянувшись у себя на кровати, его серебряные часы висели у него над кроватью на гвоздике, а старая синяя тетрадь была у дедушки в руках. Он раскрыл ее… раскрыл на сорок восьмой странице.

Все буквы, росчерки и завитки были на месте. Из букв складывались слоги, из слогов — слова.

«Да выйдет правда из мрака подпольного на божий свет, — прочитал дедушка надпись на сорок восьмой странице. — Нет тайного, что не стало бы явным».

Но тут буквы, росчерки и завитки все как бы сдвинулись, поплыли, зазыбились и перетасовались. Дедушка закрыл глаза, и его сразу охватила полудремота: ни сон, ни явь; звуки доносились, как сквозь войлок, — частая пальба из мелкокалиберных орудий.

Дедушка так и задремал в горнице у себя, а в это время мимо его дома проезжал со своей свитой Меншиков, теперь уже главнокомандующий военными сухопутными и морскими силами в Крыму.

На земле у ворот сидели раненые и стояли носилки, а два арестанта поили раненых каким-то мутным питьем. Арестанты, увидя генерапа, сняли фуражки с нашитыми на них бубновыми тузами. Меншиков фыркнул и отвернулся.

— Какого полка? — крикнул он в воздух, неизвестно к кому обращаясь.

И лежавший на носилках человек, покрытый старой рогожей, с лицом в крови и глине, дернулся и, тужась, произнес:

— Матрос… сорок первого флотского экипажа… Тимофей Дубовой, ваша светлость.

— Откуда?

— С третьего бастиона, ваша светлость, — прошептал раненый и закрыл глаза.

— Жарко там?

Но Тимоха только губами шевельнул. За него ответил стоявший подле носилок арестант:

— Шибко жарко, ваша светлость. Штурмовать, видно, собирается неприятель. Надо штурма ждать.

— Тебе откуда известно, чего ждать? — поморщился Меншиков. — Ты главнокомандующий… э-э… или начальник оборонительной дистанции?

— Никак нет, ваша светлость, — ответил арестант, смяв в руке свою обтрепанную фуражку.

— Нет? — притворно удивился Меншиков. — Значит, ты начальник штаба? И тебе известны все… э-э… предначертания… э-э… все виды?

— Не могу знать, ваша светлость, — снова ответил арестант, не понимая, чего хочет от него этот недобрый старик.

— Так откуда же тебе известно о штурме?

— По всему видать, ваша светлость. Во!.. Во!..

Лошадь Меншикова встала на дыбы, и главнокомандующий едва удержался в стременах. Два ядра одновременно упали посреди улицы и покатились под откос.

— Какого полка? — зло крикнул Меншиков арестанту.

— Мы из острога, ваша светлость. Арестанты.

— Зарезал?

Арестанту это наконец надоело.

«Была не была, — подумал он. — Терять нам нечего. Может, сегодня мне и живым не быть…»

И, глядя прямо в лицо Меншикову, он ответил:

— Никак нет, ваша светлость. Мы — тяпкой. Помещица у нас была, Бурдюкова. Сколько ею народу умучено! Так мы ее тяпкой порешили, как в отпуск ездили. Чтобы, значит, такой гадине живой не быть.

Меншиков даже не фыркнул. Он повернул коня и затрусил к Городской стороне. У дома, где жил Корнилов, он послал сказать, что ждет его на улице.

Корнилов заехал домой написать письмо жене в Николаев. Он только что кончил и, сняв с себя золотые часы, положил их в картонную коробочку. На коробочке он написал красными чернилами: «Моему старшему сыну».

Стекла дрожали в окнах, за которыми тусклое море уходило в пасмурную даль. Там стояли вражеские корабли и вели бой с береговыми батареями.

«Быть штурму, — решил Корнилов. — Все силы неприятелем пущены с суши и с моря. Надо ехать».

И он пошел к подоконнику за перчатками.

На противоположной стороне улицы он увидел Меншикова со своими адъютантами и вестовыми. Меншиков, видимо, поджидал его. Корнилов сбежал с лестницы и сел на коня.

— Главный удар на Корабельную сторону, ваша светлость, — доложил Корнилов. — И я боюсь, что никаких средств не достанет при такой канонаде. Третий бастион растрепан, рвы засыпало, щеки амбразур обгорели. На четвертом бастионе, не скажу, чтобы много лучше было. Но вся сила в людях. Люди! А снарядов нехватка. Скоро на два вражеских выстрела придется одним отвечать. Бывает еще, что бомба в мортиру не лезет; а влезет — так орудие пальбы не выдерживает. Неприятелю все это, конечно, известно, и он может решиться на штурм.

Меншиков покосился на Корнилова. Слово «штурм» на этот раз произнес не темный арестант: это сказал человек с вензелями на эполетах и золотыми аксельбантами.

«И этот!» — подумал Меншиков.

Он решил тотчас переправиться к себе на Северную сторону. Корнилов проводил его до Графской пристани. Меншиков пересел с коня в шлюпку, и та понеслась на противоположный берег.

Владимир Алексеевич постоял минуту на набережной, глядя на удалявшуюся шлюпку и на белые гребни на том месте, где с месяц назад были затоплены корабли. И еще одну гряду видел он: вода вскипала поверх бревен и цепей, которыми вход в бухту был прегражден от берега до берега.

По третьему бастиону, куда с Графской пристани поскакал Корнилов, англичане били с Зеленой горы. Елисей Белянкин давно сорвал с себя сюртук с бляхой и, весь облепленный грязью, уже ничем не отличался от своих товарищей матросов. На бастион забежал было Мишук, но Елисей тряхнул его и прогнал прочь. Не было подле «Никитишны» Тимохи Дубового. Час назад арестанты унесли его с бастиона на носилках.

«Ура», которым был встречен на бастионе Корнилов, потонуло в пушечном реве. Корнилов прошел по бастиону и подумал, что, может быть, не так слаженно шла бы оборона, не выпусти он арестантов. А те, в крови и копоти, расшибленные, обожженные, с обгорелыми бородами и опаленными бровями, издали кричали ему:

— Здравия тебе желаем, ваше превосходительство! Урра-а!

С третьего бастиона Корнилов собрался на Малахов курган.

— Самое жаркое место, Владимир Алексеевич, — предупредил его командир третьего бастиона Попандопуло. — Не езжайте, по крайней мере, этой дорогой. Через слободку поезжайте.

— От ядра не уедешь, — сказал Корнилов и, козырнув защитникам бастиона, поскакал кратчайшей дорогой, через ложбину.

Малахов курган господствовал над всей оборонительной линией в Севастополе, а башня на кургане была самым высоким пунктом обороны. Англичане с утра били по башне, и вокруг нее все время ложились ядра и рвались бомбы.

— А наверху? — спросил Корнилов. — Что там? Небось, весь распорядок боя как на ладони? Подняться туда…

Но начальник оборонительной дистанции контр-адмирал Истомин вытянулся во весь рост у лестницы на верхнюю площадку башни…

— Ничего, решительно ничего, Владимир Алексеевич, там нет, — сказал он, упершись одной рукой в кирпичную стенку, а другою в деревянные перила. — Одни бомбы лопаются да картечные пули — частым дождичком… Что хорошего? И нигде тут хорошего нет, Владимир Алексеевич. Гарь и копоть, кровь и грязь… А дома — самовар на столе! — сказал он мечтательно, всей душой желая поскорее спровадить отсюда Корнилова. — Да, самовар… И херес в бутылке… На ней еще пыль, так ее — полотенчиком… Эх!

— Нет, — возразил Корнилов, — мы еще проедем вон к тем полкам. Там, кажется, у вас Бородинский и Бутырский? Молодцы! Ну как их не проведать! А уж потом домой, Владимир Иванович, потом домой…

Казак с лошадью Корнилова отошел к валу, чтобы укрыться там от огня.

— Казак! — крикнул флаг-офицер[46] Корнилова Жандр.

— Здесь! — послышалось у вала.

— Ну, теперь поедем, — сказал Корнилов и пошел к валу.

Удар неимоверной силы раздался в эту минуту, и Корнилов упал.

Он лежал на земле, и ему казалось, будто затихает этот целодневный рев; а люди, и пушки, и серое небо — все плывет мимо, мимо и в сторону… Но его уже подняли, истекающего кровью… Она била в том месте, где по самый живот была оторвана нога.

Корнилова положили на насыпь между орудиями.

— Господа… — произнес он тихо.

Истомин, бледный, с трясущимися руками, наклонился к нему.

И как-то по-новому прозвучал голос Корнилова, который стал ломким и звонким, как льдинка.

— Господа… — повторил Корнилов. — Отстаивайте Севастополь… не отдавайте…

И ему казалось, что еще быстрее плывет у него над головой небо, серое, как мрамор… И как будто все глуше звучит канонада…

Корнилов потерял сознание. Он умер в госпитале в тот же день.

Канонада действительно затихала. Она шла на убыль уже не только в потрясенном воображении умиравшего Корнилова. Сначала замолчали французские пушки против пятого и шестого бастионов; потом со стороны Корабельной слободки были сбиты английские батареи… И только одиночные выстрелы время от времени еще раздирали воздух. Неприятель на штурм так и не решился.

В госпитале на Павловском мысу Даша весь день провела на ногах. К вечеру, когда утихло, она побежала на Широкую улицу проведать дедушку.

У Павловского мыса стоял фрегат «Кагул» с флагом, приспущенным в знак траура по погибшем адмирале. По улице, чуть не падая от усталости, прошел Елисей Белянкин, неся в правой руке свою каску, суму и сюртук. Даша вошла к дедушке в калитку и не заметила, как вслед за Елисеем прошла но улице целая процессия.

Это был военный портной Ерофей Коротенький со всем своим многочисленным семейством. В руках у Ерофея были портновские ножницы и утюг с обгоревшей ручкой. И всё. Лачужка Ерофея сгорела, как сноп соломы. И в поисках нового пристанища портной шел, сам не зная куда.

Загрузка...