Было сыро, но дождь перестал. Штурманский прапорщик Сенечка Высота успел выспаться после ночной вахты, и его потянуло из душной каюты на свежий воздух. Недолго думая Сенечка натянул пальто и, выбравшись на верхнюю палубу, устроился у штурманской рубки на уложенных в круг канатах.
Сенечке едва минуло восемнадцать лет. Хотя он и теребил иногда свою верхнюю губу, но никаких признаков растительности на лице у него не было. Присев на канаты, Сенечка сразу сунул себе в рот леденец. И, зажмурив глаза, весь отдался ни с чем не сравнимому восторгу полета над морской пучиной: чуть вверх, чуть вниз; то выше, то ниже; и все вперед и вперед. Налетавшись вдоволь, Сенечка открыл глаза и, достав из кармана пальто небольшую книжечку в потертом кожаном переплете, стал ее листать.
Читать про себя Сенечка еще не привык. Что бы ни пришлось, он читал вслух. И как только он показывался где-нибудь с книгой, картой либо тетрадью, его сразу обступали несколько человек матросов.
— «Черное море, — стал читать Сенечка из потрепанной книжечки своей, — имеет наибольшую длину шестьсот десять миль».
Кто с голиком в руках, кто со шваброй, но матросы уже стояли подле, словно окаменев на месте, стараясь не пропустить ни слова из того, что вычитывал тут прапорщик Высота.
— «Скрытых опасностей на всем пространстве моря нет, исключая лежащих весьма близко к берегам».
В это время мимо рубки проходил боцман Лагутин, большой волосатый человек с носом пуговкой. Увидев штурманского прапорщика за книгой, боцман остановился и из приличия вздохнул.
— «С запада в Черное море, — читал Сенечка, — впадают реки Дунай и Днестр, из коих первая есть одна из величайших в Европе».
— Из величайших в Европе! — повторил многозначительно боцман. — Дунай-река.
Сенечка поднял голову и взглянул на матросов своими голубыми, словно эмалевыми, глазами. А матросы не сводили глаз с Сенечки, готовые, видимо, слушать хоть до вечера. И Сенечка стал снова читать:
— «При норд-осте, дующем зимой на Черном море довольно долго, по горизонту стоит густая мгла, совершенно закрывающая берег в самом близком расстоянии; и это случается при ясном небе».
— Ветрище, да… норд-ост, — счел нужным заметить боцман. — И мгла по берегу. Что верно, то верно.
Но Сенечка продолжал, не останавливаясь:
— «От мыса Ероса, что за Трапезундом, до Синопского полуострова считается сто девяносто пять миль. А маяка при Синопе нет вовсе».
Боцман хотел было и тут вставить слово, но будто молния сверкнула у него пред глазами. На капитанском мостике стояли рядом…. стоял Нахимов, и стоял Барановский. А боцман и не заметил, как поднялись они на мостик.
— По местам! — рявкнул боцман. — Палубу драить[13].
Палуба была и без того надраена до блеска. Но матросы вмиг оторвались от Сенечки и рассыпались по уже надраенной палубе. Сенечка посмотрел им вслед, потом вскинул свои голубые глаза кверху, туда, где на кораблях празднично развевались на мачтах белые с синими накрест полосами флаги — русские флаги.
Двумя колоннами при попутном ветре шли теперь на всех парусах корабли Нахимова на юг, к Синопу, всё дальше от крымских берегов, всё ближе к шести береговым батареям турецкой крепости, прямо под пушки турецких фрегатов. Нахимов приник к подзорной трубе, стараясь разглядеть в бескрайном пространстве что-то очень нужное именно теперь.
— Сейчас… — твердил он, протирая стекла трубы носовым платком. — Еще запорожцам они были известны: минарет мечети на берегу, две белые мельницы… Завидя их издали, и запорожцы понимали, что приближаются к Синопу. Да… Знаете, Петр Иванович, — обратился он к стоявшему рядом на мостике Барановскому, — я-то ведь запорожского роду. Предки мои — запорожцы, морские бродяги. Они вот так же, как мы с вами, кидались на этих волнах с гребня на гребень и к Синопу ходили в своих суденышках — чайках… Тоже искали на горизонте минарет и два белых ветряка. Так-с… Но где же они, эти ветряки и минарет этот?
Ни минарет мечети, ни белые мельницы всё еще не возникали у Нахимова в объективе трубы. Синоп оставался укрытым далью, дымкой тумана, низким горизонтом. И там, за далью, за горизонтом, притаился турецкий флот — там, в Синопе. Греки с шаланды только подтвердили то, что Павел Степанович знал и без них. Конечно, в Синопе, который есть верное убежище от бурь и ветров.
В Синопе, на Синопском рейде, на турецком сорокачетырехпушечном фрегате «Айны-аллах», сидит теперь у левого борта в складном кресле, тоже с подзорной трубой в руке, командир турецкой эскадры вице-адмирал Осман-паша, старый моряк, отличный был когда-то моряк — зря хулить не станешь. Там еще — шестьдесят четыре пушки на фрегате «Низамие»… И еще пушки: двадцать — на корвете «Неджми-фешан», сорок четыре — на фрегате «Фазлы-аллах»…
«Фазлы-аллах», «Фазлы-аллах»… Нахимову ли не знать, что это за такой «Фазлы-аллах», ведь по-другому назывался он раньше! Да что Нахимов! Вот и Елисей Белянкин только поплевывает на руки, услышав, что на Синопском рейде стоит на якоре этот самый «Фазлы-аллах».
«Нос у него и корма позолочены, — вспоминает Елисей. — На носу статуя прибита. Работа чистая…»
— Ваше благородие, — обращается Белянкин к вахтенному офицеру лейтенанту Лукашевичу: — поясните на милость, что оно по-русски означает — «Фазлы-аллах».
— «Фазлы-аллах», — говорит Лукашевич, — в переводе означает «богом данный».
Елисей Белянкин круто повернулся и в сердцах стукнул кулаком в борт:
— Ух, пропади ты!
Лейтенант Лукашевич рассмеялся, но, вспомнив, что он на вахте и в такой великий день, вдруг выпрямился, вскинул кверху рупор и выкрикнул гулко:
— Вперед смотреть!
— Е-эсть, смотри-им! — отозвался, как обычно, марсовой.
— «Фазлы-аллах»… — бормочет Елисей Белянкин, качая головой.
Давно не слышно было на Черном море об этом фрегате. Где-то за Босфором скользил он, чуть покачиваясь на воде. Под холщовым навесом, на цветистом ковре из Смирны и пестрых шелковых подушках сиживал на верхней палубе «Фазлы-аллаха» его толстый, неповоротливый «капудан». Рассеянно слушал этот вечно сонный человек, как под горячим ветром хлопает на фрегате красный флаг с белым полумесяцем и восьмиконечной звездой, и плещет в борт изумрудная волна, и вопит провинившийся матрос, истязуемый палками на глазах у капудана.
И жарко. Ветер с юга, и море почти не умеряет зноя. Жарко, жарко… Капудан ударяет в ладоши, и босоногий юнга бежит с чашечкой дымящегося кофе на крохотном подносике. Капудан прихлебывает из чашки, не замечая, что полумертвого матроса уже швырнули в трюм, и флаг обвис, не полощется на безветрии, и волна не плещет в борт, а только ластится беззвучно, словно потягиваясь вдоль судна.
Так жарко, что капудану лень и пальцем пошевельнуть. Да и к чему шевелить! «Известно, — думает капудан, — без воли аллаха ни один волос не упадет с головы правоверного. Вот захотел аллах и сделал меня, толстого Сулеймана-задэ, капуданом фрегата «Фазлы-аллах». Правда, пришлось-таки тебе, Сулейман-задэ, раскошелиться в Стамбуле — сунуть в руку тому, и другому, и третьему в канцелярии капудана-паши… Но, наверно, и этого хотел аллах. Велик аллах и Магомет, пророк его!»
— Ля-илях-илляллах, — шепчет капудан: — нет бога кроме бога, высокого, великого.
Феска — красная шапочка с черной кистью — сползает у капудана набок; как-то сам собою развязывается на животе широкий шелковый пояс; и капудан, отставив на ковер поднос с чашечкой, валится на подушки. И больше на фрегате никого не бьют палками, никто не вопит больше; босоногие матросы мелькают вокруг беззвучно, как тени. Тише, капудан спит, и горе тому, кто нарушит сон капудана.
У «Фазлы-аллаха» с его толстым капуданом были причины держаться подальше от русских берегов. Он шнырял в Эгейском море меж островов Архипелага. Завидя мирных греческих пастухов на горных склонах Мореи, капудан посылал им на всякий случай несколько каленных на жаровне ядер. Потом капудан брал курс на Босфор и подолгу отстаивался в Стамбуле.
Случилось однажды при переходе из Стамбула в Александрию, что толстый капудан поел у себя в каюте шашлыка, после чего два раза икнул и тут же, не выходя из каюты, умер. Тогда на фрегат пришел новый капудан, молодой Адиль-бей, с золотыми перстнями на пальцах, с расчесанными усиками и крохотной, как мушка, бородкой и с темными задумчивыми глазами. Вскоре турецкая эскадра, и с нею фрегат «Фазлы-аллах», получила приказ идти в Черное море, к русским берегам.
Капудан Адиль-бей стоял на юте[14], устремив свой задумчивый взор на уходившие всё дальше от него минареты Стамбула. В трюме у Адиль-бея были свинцовые пластины для литья пуль, бочонки с французским порохом и ящики с английскими штуцерами[15]. Впрочем, этого добра полно было и в трюмах других кораблей турецкой эскадры. Вице-адмиралу Осману-паше надлежало тайно сдать этот груз врагам России, мятежным горцам, где-нибудь в укромном местечке кавказского побережья.