Народ не расходился, следя за покидающей порт эскадрой. Одна Даша бросилась обратно в Корабельную слободку, едва только фрегат «Кагул» миновал Николаевскую батарею.
Напрасно матрос Александров, марсовой[2] на фрегате «Кагул», высматривал теперь дочку в толпах народа — на пристани и вдоль берега бухты. Даша махнула ему рукою в последний раз и заторопилась: ей надо было у дедушки Перепетуя и дом прибрать, и посуду вымыть, и кур накормить, и обед приготовить.
Тем временем корабли эскадры вытянулись из бухты в открытое море. Все на эскадре, до последнего юнги и до кока[3] в камбузе[4], знали, что эскадра направляется к берегам Кавказа, где турки стали в последнее время нападать на наши пограничные посты. Турок подстрекали к этому англичане и французы. Все они — и французы, и англичане, и турки — боялись России. Они хотели бы видеть нашу родину без морского флота, слабой и нищей, такой, какой она была в глухую старину, в стародавние времена. А если уж, думали враги наши, завелся у России флот, и даже на Черном море, то надо сделать так, чтобы он не отходил далеко от русских берегов. На Босфоре и в Дарданеллах, по берегам этих проливов, были турецкие форты, в фортах были английские пушки. Без дозволения именем турецкого султана ни один русский корабль не мог выйти из Черного в Средиземное море и дальше — на широкий океанский простор.
Когда в Севастополе были получены сообщения о том, что на Кавказе банды турецких башибузуков постреливают на нашей границе, эскадра вице-адмирала Нахимова вышла в море. На кораблях у Нахимова были теперь не одни моряки. Там была и береговая пехота и сухопутная артиллерия с пушками и конными запряжками.
Черное море, как обычно в сентябре, было неспокойно. Корабли шли, покачиваясь на большой волне. На палубах у них разместились 16 393 солдата и 824 лошади.
Синие волны, и над ними — высокое небо. Далеко-далеко в открытом море край неба как бы погрузился в воду. И туда, к этому краю неба, уходили с попутным ветром русские корабли. Сначала они со всеми своими парусами казались с берега огромными птицами, низко реявшими над самыми гребнями волн. Но с каждой минутой корабли словно уменьшались в размерах и теперь уже выглядели совсем игрушечными, будто вырезанными из синего картона. Народ стал расходиться с пристани, только когда последний парус исчез наконец за широкой дугой горизонта, в беспредельной дали морской.
Дедушка Перепетуй возвращался к себе в Корабельную слободку, расстегнув сюртук и обмахиваясь своим стеганым картузом. Дедушка был ростом высок, и Мишуку с матерью издали видна была яйцеобразная дедушкина голова, его похожая на куполок лысина, коричневая от горячего крымского солнца.
Чтобы сократить путь, дедушка пошел базарной площадью. И чего тут на Корабельной стороне, на Новом базаре, не было! Балаклавские греки навезли свежей рыбы — большие корзины серебристой кефали и яркосиней скумбрии. Из горных аулов приехали татары в своих повозках-маджарах, и маджары эти были выше верха нагружены уже поспевшим виноградом. В одном углу площади вздымались целые горы арбузов и дынь. Собаки стаями собирались у мясного ряда, заглядываясь на бараньи туши, развешанные на крюках. Дедушка походил по базару, посмотрел что почем, но приценился только к ананасной дыне и, погрузив ее в картуз, понес домой.
Жил дедушка один, совсем один в своем домике и своем саду. Жена у него умерла лет десять назад. А оба сына, старший Михаил и младший Николай, стали ездить в Одессу — сначала только учиться. Потом они совсем уехали туда на постоянную работу. Оба они унаследовали от отца его интерес к механизмам, и оба работали судовыми механиками на военных пароходах. А к дедушке каждое утро приходила матросская дочь Даша, Даша Александрова. Матери Даша не помнила, отец всегда в море… Даша стряпала дедушке, чистила, мыла, стирала и после обеда уходила к себе, в лачужку в Кривой балке, на краю Корабельной слободки.
Дедушка, придя после проводов эскадры домой, застал Дашу на кухне. Ловкая и быстрая, Даша на обратном пути далеко опередила дедушку. Она ведь и ушла с пристани раньше; а кроме того, дедушка подвигался не спеша и по дороге домой походил еще по базару. Когда дедушка вошел к себе в квартиру, у Даши уже и обед поспевал.
Сняв сюртук, дедушка вынул из жилетного кармана часы, и повесил их на гвоздик, у себя над кроватью. Потом плеснул на лицо водички из ковшика и посидел у ворот на лавочке, пока Даша не кликнула со двора:
— Дедушка Петр Иринеич, на стол собрано! Не мешкай, а то простынет.
К обеду была всякая огородина, вареная и пареная, — борщ из помидоров, перец фаршированный и запеканка из овощей. А на сладкое дедушка разрезал свою дыню.
Дыня была не гладкая, а дольчатая, и кожура у нее была вся в сеточку. Зеленоватая мякоть была сладка, как сахар, и в самом деле пахла свежим ананасом. Жуя дыню, дедушка даже глаза закрывал от удовольствия. И Даше дыня понравилась. Она ела и хвалила дедушкину покупку. Потом Даша ушла домой, а дедушка прилег отдохнуть. Он чувствовал усталость, но заснуть не мог и лежал вытянувшись, с открытыми глазами.
На часах у дедушки было без четверти два, когда он, надев на босу ногу козловые чувяки, вышел в сад.
Сад у дедушки был невелик, а росли там и яблони, и сливы, и миртовые кусты, и тамариски, и кусты желтых осенних крымских роз. Но заветное местечко у дедушки было под большой шелковицей. Там была зеленая садовая скамья и стол перед скамьей, а на столе стояла баночка из-под помады, и были в баночку налиты чернила.
Шелковица была старая и дуплястая. Подойдя к ней, дедушка насторожился, оглянулся… Потом, став ногами на скамью, поднялся на носки и засунул руку в дупло.
Сначала дедушка вытащил из дупла камень зеленого цвета, обглаженный и отполированный морскою волной. Затем из дупла полетела вниз пачка старых газет. А после газет дедушка извлек из дупла на свет божий объемистую тетрадь.
Отдуваясь, дедушка слез со скамьи, положил тетрадь на стол и сам присел к столу.
За этим столом в саду у себя, под этой старой шелковицей, дедушка проводил по многу часов. Он все строчил что-то в своей тетради, время от времени засыпая на несколько минут, убаюканный однообразным треском кузнечиков и разморенный крымским зноем.
Дедушка редко заглядывал теперь в свой сарайчик, где всё больше покрывались ржавчиной и пылью сваленные в углу пружины, шатуны и зубчатые колеса. Что было делать теперь дедушке с этим добром? Ведь прав-то все-таки оказался Павел Степанович Нахимов! Дедушка охотно сознавался в этом. Он даже любил рассказывать, как Павел Степанович, тогда еще совсем молодой лейтенант, проучил его, отца двух взрослых сыновей. Никакое, дескать, перпетуум-мобиле невозможно; все-де это, сказал тогда Павел Степанович, одни мечты.
Но с тех пор как дедушка перестал постукивать молотком в своем сарайчике, у него появилась новая забота. Он завел себе эту толстую тетрадь, переплетенную в синий картон, и на первой странице тетради выписал крупно и четко:
О славном городе Севастополе
записки исторические
и о войнах русско-турецких.
Писаны
Петром Иринеевым
Ананьевым
о разных случаях.
Да не изгладится память
великих дел.
Написав это, дедушка на следующей странице начертил план Севастополя и украсил этот план несколькими видиками примечательных в Севастополе мест: Графской пристани, морской библиотеки, Николаевской батареи и памятника Казарскому. А на самом плане был весь Севастополь: Городская сторона и Северная и Корабельная; а на Корабельной стороне — Корабельная слободка с Широкой улицей и домиком дедушкиным и даже с пирамидальным тополем, который рос тут же, у лавочки подле калитки.
Управившись с этой работой, дедушка стал затем изо дня в день исписывать в своей тетради страницу за страницей. Вот уж скоро кончится тетрадь, и придется тогда дедушке заводить новую… Впрочем, бумага у дедушки давно припасена, надо только с переплетчиком сговориться.
Но сегодня дедушке и не спалось после обеда и не писалось что-то в саду под шелковицей. День-то уж такой необычайный: прогулка к пристани и обратно, и пушечные салюты, и музыка, и «ура»… А ведь годов-то дедушке — полных семьдесят семь лет! Он родился еще тогда, когда на месте Севастополя стояла просто татарская деревушка.
Дедушка отложил в сторону перо и стал перелистывать тетрадь. Он задерживался на минуту то на одной странице, то на другой. И вот что прочитал дедушка в своей тетради.
«Начинается повествование о славном городе Севастополе. А расположен город Севастополь на юго-западном конце Крыма. Омываемый водами Черного моря, стоит Севастополь на берегах скалистых, известковых. Севастопольская бухта есть первейшая в Европе по размерам своим и удобствам для стоянки судов морских».
Огромный шмель, словно одетый в золотую с черными полосками парчу, вдруг затрубил, как в валторну, у дедушки над головой. Дедушка откинулся на скамье — шмель шарахнулся было в сторону, потом сел на раскрытую тетрадь. Дедушка едва согнал его. Шмель еще потрубил, потрубил и улетел куда-то в другое место трубить. А дедушка — снова за свою тетрадь.
«Еще в XV веке, — читал дедушка в тетради, — прикочевала в Крым татарская орда, расплодилась по всему Крыму, в улусах и аулах, и был у них в двух верстах от нынешнего Севастополя поселок Ахтиар, что означает — Белый утес.
Татары южного Крыма разводили сады. По северному, степному, Крыму кочевали татары-скотоводы со своими отарами овец и косяками лошадей. Но не в садах и стадах была тут сила. Вся орда питалась прежде всего набегами. И не было для татар лучшего промысла, нежели торг русскими пленниками, продаваемыми в вечное рабство. Всегда опасным было соседство наше с ничтожными крымскими ханами, управлявшими народом, склонным к разбою и вероломству. И как цепные псы, оберегали татары все выходы к Черному морю, чтобы русская ладья не прошла и запорожская чайка[5] не проскользнула. Беспрерывно воевал народ русский с крымской ордой, сначала только отбиваясь. А впоследствии, сочтя, что лучшая защита состоит в нападении, русское царство само вторглось в Крым, коим совершенно и навечно овладело в 1783 году.
Присоединителем Крыма к империи Российской справедливо почитается князь Григорий Александрович Потемкин. Этот Потемкин, хотя и был кутилка, однако ум имел государственный. Он понял все выгоды для отечества нашего, представляемые великолепной Ахтиарской бухтой. И жалкая татарская деревушка Ахтиар переименована была в Севастополь, что на языке великих греков древности означает — город славы.
Город Севастополь рос и укреплялся с каждым днем; и с каждым годом приумножался наш черноморский флот. Так что узнал потом султан турецкий, как воевать с Россией и с русским народом.
Тогда-то прославил себя подвигом молодой капитан-лейтенант Казарский, командир брига «Меркурий». А бриг есть совсем небольшое суднышко, двухмачтовое, и всего на нем какой-нибудь десяток пушчонок. Однако 14 мая 1829 года на самом рассвете бриг Казарского был замечен у Босфорского пролива с турецкой эскадры. И пустились в погоню за десятью пушчонками Казарского два турецких корабля: один стодесятипушечный, а другой в семьдесят четыре пушки; итого как бы сто восемьдесят четыре турка против десяти русских.
И нагнали они Казарского на его двухмачтовом суднышке так что не податься стало «Меркурию» ни вправо, ни влево, ни туда, ни сюда. С правого борта — турок, с левого борта — турок, бриг — между двух огней. И решено было на бриге биться до последнего, а не черный флаг поднимать и не в плен идти и судно свое неприятелю отдавать.
Положил Казарский на верхней палубе заряженный пистолет: смотри, мол, ребята, последний, кто в живых останется, хватай пистолет и пали в пороховую камеру; тогда всем славная могила на дне моря, и бригу тоже.
— Согласны? — спрашивает Казарский.
Все согласны.
А у турка на корабле уже сигнал из флажков поднят: сдавайся, мол, урус[6].
— Ах, ты так? — кричит Казарский. — По орудиям, комендоры![7] — кричит. — С обоих бортов залпами в того и в другого! Готовься! Целься! Пли!
Рванули из всего десятка сразу.
Ну, турки оказались догадливы. Поняли, что урусы на последнюю отчаянность идут, будут драться до последнего; а последний со всем судном и взорвется на воздух. Да не только с этим бригом своим взорвется, но при таком случае и оба турецких корабля разнесет в дым и в досточки, и взлетят они выше облака ходячего.
Делать, значит, туркам что же? Они и палить перестали и уйти дали Казарскому.
И дабы не изгладилась память великих дел, Казарскому в Севастополе памятник поставлен; а на памятнике начертано; на одной стороне — «Казарскому», на другой — «Потомству в пример».
Истинные благодеяния Севастополю были оказаны Михаилом Петровичем Лазаревым, великим адмиралом и великим строителем. Ученики Лазарева Корнилов Владимир Алексеевич, Нахимов Павел Степанович…»
Едва дедушка дошел до Нахимова, как ему представился Павел Степанович. Вот он, Нахимов, в адмиральских эполетах, стоит на мостике корабля «Императрица Мария» и отдает приказания капитану второго ранга Барановскому. А Барановский Петр Иванович кричит матросам в рупор — то ли парусов прибавить, то ли сигнал набрать из разноцветных флажков. И вверху на мачтах кораблей появляются один за другим сигнальные флаги. Красные, и зеленые, и желтые; сплошные и полосатые; квадратные и треугольные… Дедушка едва успевает в них разбираться. Вот они почему-то слились в одно пятно неопределенного цвета, и дедушка, откинув голову к стволу шелковицы и мерно похрапывая, теряет их и вовсе из виду.
Дедушка спит и не видит, что калитка в сад приоткрыта и соседская коза Гашка уже в саду. Коза бодро идет по дорожке, потряхивая рогами. Под шелковицей коза остановилась, поглядела на дедушку, понюхала его чувяки и, задрав голову, лизнула на столе тетрадь. Трудно объяснить, чем пришлась тетрадь эта Гашке по вкусу. Может быть, цвет переплета — синий с белыми крапинками — мог пленить козу? Но тетрадь была раскрыта, и коза переплета не видела. Тогда, значит, запахом клейстера соблазнилась она? Как бы то ни было, но Гашка выдрала из тетради страницу, прожевала ее не торопясь и, так же не торопясь, проглотила. Потом вцепилась зубами в переплет и хватила всю тетрадь со стола.
Дедушка во сне опять увидел флаги. Он не только их видел, он даже слышал, как шуршат они, словно накрахмаленные. И невдомек было дедушке, что это не флаги шуршат, а шкодливая коза Гашка пожирает его записки «О славном городе Севастополе и о войнах русско-турецких».
Не выпуская тетради, Гашка задней ногой почесала у себя за ухом и побрела прочь, унося в зубах свою добычу.
Коза через калитку выбралась во двор; там она одним прыжком очутилась на мусорном ящике; а дальше дорога была известная: с ящика на обвалившуюся каменную стенку, а за стенкой была Широкая улица — ступай куда хочешь. Гашка, обронив тетрадь в расщелину стены, скакнула вниз и пошла куда глаза глядят.
А через полчаса дедушка обнаружил пропажу тетради, соседка Кудряшова хватилась.
Коза нашлась только к вечеру. Мишук Белянкин и еще двое ребят из Корабельной слободки — Николка Пищенко и Жора Спилиоти — обнаружили козу в балке за Черной речкой. Они притащили Гашку за рога и сдали с рук на руки обрадованной Кудряшовой.
А дедушкина тетрадь и к вечеру не нашлась, и на другой день ее не было… Дедушка топтался у себя по саду, шарил по всем дуплам, сколько их ни было в тополях и шелковицах, разводил руками, бормотал что-то себе под нос и поминутно выходил за ворота, выглядывая там «голубых»: не идут ли жандармы в светлосиних — до небесной голубизны — мундирах, не стучат ли саблями, не звенят ли шпорами…
Особенная тоска стала нападать на дедушку с вечера, когда Даши уже не было и он оставался один. Долго, за полночь и до рассвета, пробивался у него на улицу сквозь щели в ставенках свет. Дедушка, поджидая «голубых» из жандармской канцелярии, сновал в одном исподнем по дому, перетряхивая все: обитый жестью сундук, старый кожаный чемодан, и ящики комода, и ящики в столах… Иногда дедушка так и замирал на месте, прислушиваясь: кажется, уже стучатся, взламывают калитку, топочут в сенях… А там поволокут дедушку Перепетуя на улицу, где у ворот поджидает тележка с «голубым» на облучке. Получаса не пройдет, как дедушка предстанет перед «самым голубым» — перед жандармским полковником Зубовым.
Жандармский полковник Зубов, хоть и коротышка, круглый, как шар, но лицом чем-то смахивает на «всероссийского голубого», на царя Николая Первого. Дедушка в изнеможений опускается на стул и закрывает глаза. Ему нетрудно представить себе полковника Зубова и царя Николая. Дедушке кажется, что оба они пристально смотрят на него в кабинете у жандармского полковника: император Николай Павлович — с портрета, а полковник Зубов — откинувшись в кресле. На столе перед Зубовым тетрадь… в синем переплете… раскрыта на… на сорок восьмой странице. На сорок восьмой!
Дедушка еле добирается до кровати и валится на нее, как сноп.
Догорает в большой комнате на этажерке свечка, умолк сверчок, сквозь щели в ставенках заглядывают с улицы трепетные полоски утреннего света.
Так прошла неделя, за ней — другая, и не обнаружилось ничего: не было тетради, но и «голубые» не показывались. А «самый голубой» — коротышка в полковничьих эполетах с серебряной канителью, — он, говорили, проводил теперь ночи за карточным столом в гостинице Томаса, где пристал приезжий флигель-адъютант.
Дедушка еще подождал, еще потужил и поохал и наконец успокоился. Он даже стал про себя пошучивать над своей бедой. Не иначе, дескать, как на дно морское попала его тетрадь, и читают ее одни рыбы, пускай даже и с сорок восьмой страницы.
— На-поди! — махал рукой дедушка. — Что поделаешь, пускай!
«Ведь рыбы-то немы, — хитро улыбался дедушка: — не раззвонят, не разболтают… Не то что Зубову — даже «всероссийскому голубому» ввек не добиться от них ничего».
Решив так, дедушка облачился в свой сюртук, надел на голову стеганый картуз и, прихватив давно припасенную бумагу, пошел к переплетчику заказывать новую тетрадь.