Все это Мона Ли рассказывала девчонкам, собравшимся у нее на кухне. Она была бесподобна — на ней были — джинсы! Вещь, невиданная в Орске. Джинсы облегали то, что еще рано было подчеркивать, были расклешены книзу и даже стучали при ходьбе. Коттон, — поясняла Мона Ли, — цвет индиго. Фирма «Wrangler». Это мне второй режиссер купил. На чеки. И еще косметики — вот, — Мона Ли высыпала на стол горку из французской туши, крем-пудры, духов, подводки для глаз, помады, лаков для ногтей, карандашиков, кисточек и еще всего того, что уж совсем не нужно девятилетней девочке, но Мона Ли уже была — актрисой. Одетые в простенькие школьные платьица девочки ахали, пробовали помаду на вкус, мазали ногти лаком, и завидовали-завидовали-завидовали.
Пал Палыч принял метаморфозы с Моной болезненно.
— Мама, — говорил он Инге Львовне, — это кино развратит её, у неё в голове не осталось ничего! Только сплетни, только это неподобающее по годам кокетство, я понимаю, что я не в силах удержать её в рамках! — Ой, Пашенька, — Инга Львовна сама чуть не плакала, — она перестала меня слушать! Она дерзит! Она стала сбегать из дома, и, ты знаешь — ей стали звонить из Москвы! Мужчины! Может быть, её можно вернуть хотя бы в школу?
— Вернуть можно, — Пал Палыч теперь чуть не ежедневно выслушивал дам из РайОНО и директрису, и учительниц, и просто — местных дамочек, возраста вполне боевого, чтобы разделить с таким заметным мужчиной, да еще и вдовцом — проблемы воспитания Моны Ли. Загвоздка была в одном — Мона Ли не собиралась никого слушать.
В Орск весна приходит поздно, если приходит вообще. В тот год было особенно, невыносимо печально, и все дул норд-ост, и все швырялся горстями сухого, колкого снега, и даже в домах казалось, что метет по полу позёмка. Старались выходить реже, пробегая от магазина до дома, жались в очередях на автобусных остановках, и, войдя в тепло, долго грели иззябшие, красные руки. В тот вечер Мона Ли вяло перебирала клавиши «Blüthner», привезенного по заказу из Лейпцига еще до революции — в 1908 году. Звук был чистый, хоть и немного надтреснутый, Мона Ли просто гладила клавиши, потому что Лариса Марченко сказала — фортепиано — освой, хоть сдохни! Монины уроки закончились после смерти матери, и возобновлять сейчас занятия не хотелось ей самой. Инга Львовна, обиженная на Мону, сидела в своей комнате, раскладывала пасьянс «Косынка», который не сходился — просто потому, что дама треф упала под кресло. Пал Палыч, разложив на столе бумаги, готовился к скучнейшему процессу между матерью и дочерью, желающей отобрать у матери жалкий то ли сарай, то ли барак.
Звук пожарной сирены поднял всех, сбежались к окну — полыхало в «азиатской старой деревне», или попросту — в Шанхае. Там горело часто, особенно в холодные зимы, когда высушенное морозом дерево буквально вспыхивало от пролитого керосина или бычка, упавшего в гнилое нутро продавленного матраса. Инга Львовна сказала тихо — пожар. Пал Палыч сказал — когда уже снесут к чертовой матери этот Шанхай? А Мона Ли опять застыла, растянула в улыбке губы и сказала — папа. Что, папа? — Пал Палыч не понял, — я здесь, ты же видишь. Папа, — повторила Мона Ли, — и затряслась, и опять начался озноб, и срочно звонили Леньке, которому надоело ездить на эти приступы, начинавшиеся и кончавшиеся так — внезапно.
Пока пожарные разматывали рукава шланга, пока искали пожарный кран, пока ездили за бочкой… в ход уже пошли багры, растаскивали бревна, на черной копоти которых виднелась багровое ожерелье горящего дерева, били закопченные стекла, которые и так — лопались сами от чудовищного жара, пока… толпа, стоявшая кольцом, причитала, ахала — все то были жильцы соседних жилых бараков, привыкших к таким пожарам. Из окон выбрасывали тлеющие матрасы, комки одеял — имущества не было. Спасать было — нечего. В толпе то и дело выныривал маленького роста, темный человечек, юркий, незаметный, в телогрейке да кепчонке, с хабариком на нижней губе. Он все выспрашивал баб да мужиков, глазеющих на пожар — давно ли, мол? а что за дела? поджог, или как? Случай какой? Да ты, часом не шпиён ли, — спросил рослый, в накинутом на плечи бушлате, — ты чё тут вынюхиваешь? В органы сдам! И темного сдуло, занесло пургой. Ждали, как понесут покойников — уж догорел весь второй этаж, рухнули перекрытия, и чадно пахло самым страшным — горелым телом. Милиция ждала прокурорских, ждали экспертов, зачем-то притащили собаку, которая начала рыть ближний сугроб, а участковым было приказано разогнать зевак, чтобы не мешали следствию и не мародерствовали. Еще пару дней ждали, пока завалы остынут, а там уж фургон грузили теми, кто еще недавно курил странные трубки на чердаке у Пака. Нашли и его самого — опознали по сжатой в руке белой шашке от игры в падук. Собака, вывшая все это время, наконец, была спущена с поводка. Покрутившись на месте полусгоревшего крыльца, она принялась разрывать сугроб, тихо рыча и поскуливая, там и нашли тело Зихао Ли, почти неповрежденное из-за морозов. Не разбираясь, сгрузили в тот же фургон со всеми, и бросили за городом — в безымянную могилу.
Когда Мона Ли вынырнула из своего полусна — полу- обморока, она будто бы повзрослела, или постарела, как человек переживший чудовищную боль. Она опять молчала.
Её восстановили в школе, даже без положенной переэкзаменовки — и вот, подходила к концу 3-я четверть, и в школе ей было скучно, и дома она сидела вблизи телефонного аппарата, кидаясь на каждый звонок. Когда, наконец, позвонил Аграновский, трубку взял Пал Палыч, размотал шнур и перенес телефон к себе в кабинет. Мона пыталась подслушивать, но Инга Львовна встала у дверей, скрестив на груди руки. Фыркнув — все равно узнаю, — Мона Ли ушла к себе в комнату.
Пал Палыч отвечал, заметно нервничая, что он не может именно сейчас! ехать с Моной в Москву, у него — ПРОЦЕСС, вам, Эдуард, знакомо это слово? Эдуард орал, не стесняясь, что у них тут, на минутку — тоже ПРОЦЕСС, и Пал Палыч должен знать, что он подписал договор, и что ему, Пал Палычу, платят вообще по ставке заслуженного артиста (тут Эдик врал, конечно. Пал Палычу платили — как дрессировщику, 18 рублей, но это было выше ставки заслуженного артиста), и что он, Пал Палыч, по суду ответит за срыв съемок. Кончилось дело брошенной трубкой, Пал Палыч схватился за сердце, Инга Львовна примчалась с нитроглицерином, а Мона, распахнув дверь, заорала:
— Ты что? Ты что делаешь? Ты меня на съемки не пускаешь?
— Я не могу сейчас ехать, Мона, — Пал Палыч чувствовал, как пульсирует боль в затылке, — ты же не можешь ехать одна? Это дурацкая затея с кино, поверь мне. Будет лучше, если ты забудешь об этом, нужно учиться, нужно вырасти, в конце концов!
— Так? Я что? Не еду? — Мона свела брови в одну линию, — ты мне хочешь сказать — что Я не буду сниматься в кино?
— Мона, — Пал Палыч старался не закричать в ответ, — я, как твой отец, решил…
— Ты? ТЫ? — Мона уже кричала так громко, что Инга Львовна закрыла уши, — ты — мой отец? Ой, да не смеши! Не делай из меня дурочку! Я теперь все знаю! Я все документы давно нашла! Я нашла письмо моего настоящего отца! Он был кореец, ты посмотри на себя-то? Ты кто? Ты полное ничтожество, жалкий тип, ты… ты… ты убил мою мать! Тебя должны были судить! Убийца! А теперь ты убил и моего отца! Я все знаю, ты гад, гад … — Пал Палыч встал и отвесил ей пощечину.
— Вырастил, вот — мама, — посмотри! Это я виноват! Ты предупреждала меня, а я… старый дурак! — Он буквально упал в кресло, Инга Львовна бросилась вызывать «Скорую», а Мона Ли, накинув модную алую нейлоновую курточку, сгребла все со стола в спортивную сумку, и, хлопнув дверью, сбежала по лестнице — в самую снежную, воющую жуть.
До вокзала она добралась легко, и, волею судьбы, на платформе № 1 стоял пассажирский поезд «Орск-Москва». Мона забегала вдоль состава, пытаясь цепкой памятью узнать номер вагона, в котором ездила мама, и спросила наугад у проводницы, протиравшей от наледи поручни:
— Ой, а вы, случаем, тетю Машу Куницкую не знали?
— Знала, а что, — угрюмо отозвалась немолодая тётка в форменном кителе и фуражке. Она уже достала флажок — поезд вот-вот тронется, — тебе — что?
— Я дочка её, тетенька, я дочка Маши Куницкой и повара с этого поезда, Захара Ли.
— Похожа на папку-то, — улыбнулась тетка и помолодела, — правда, косая, как Захарка! Нин, — крикнула она проводнице из соседнего вагона, — гляди, Машки и Захарки дочка!
— Захарка-то пропал давно, — отозвалась невидимая Нина.
— Так тебе чего, дочка?
— Мне в Москву надо, а то отчим меня убить хочет! Спасите меня, тетеньки!
— Вот горе-то кругом, сирота ты моя, — проводница втянула Мону Ли в вагон, — иди, чаю сейчас дам. Замерзла, эх, сироты-сироты…
Укачивало вагон, потряхивало на стыках, и Мона вдруг ощутила себя по-настоящему дома, и все тянуло запахом уголька из титана, и дзинькала ложечка о край тонкого стакана, стоявшего в МПС-овском подстаканнике, а Мона Ли в каком-то неземном блаженстве лежала на верхней полке служебного купе и щелкала выключателем ночника. Из-за спущенной коленкоровой шторы все равно дуло, и сразу ощущалось, что вокруг холод и ветер, безлюдье, и такое одиночество… а здесь тепло, и проводницы, сидящие внизу, пьют портвейн из стаканов, вставленных в подстаканники, и вкусно пахнет лимоном, и сквозняк шевелит конфетные обертки.
— Нин, ну ты представляешь? — хозяйка служебного купе, Валя, шептала товарке из соседнего вагона, — этот-то, кто Ноннку нашу удочерил, Машку зарезал, а потом и Захарку нашего, ну, изверг чистый. А еще в суде работает, ну что за времена!
— Да надо написать, куда следует, — говорила шепелявая Нинка, держа за щекой кусок лимона и прихлебывая портвейн, — небось (она понизила голос) и еще мог к девчонке приставать.
— А то! — мигом согласилась Валя, — девка уж больно хороша! Машка-то так была — деревня рязанская, нос картохой, ни фигуры, ни лица, да и этот кореец уж на что страшон был, черт косоглазый, а вот-те девка прям уродилась. Актрисой, говорит, будет.
— А чего нет? Ой! — Нинка оглянулась, достала из-за спины бутылку, сковырнула пластмассовую пробку, разлила. — Я водку больше уважаю, чем это вино. Его пей-пей, пока заберет-то. Актрисы да, все ими любуются, платья у них красивые, только мне один командировочный рассказывал, что всем актрисам приходится с начальством спать, так-то вот.
— А кому не приходится-то? — отозвалась хозяйка, — а нам? Уж в кино спят, наверное, с народными артистами, а не с начальником состава, ну его, рожа прям козлиная. И попробуй не дай, снимет с рейса, сиди, кукуй дома… Вагоны мотало, проводницы задремали, но ровно за 10 минут до Оренбурга пошли по вагону, выкрикивая:
— Оренбург! Прибываем без опоздания, стоянка поезда пятнадцать минут, просим не оставлять вещи, кому билеты надо, забирайте.
После приезда «Скорой» Пал Палыч, которому сделали укол, так как он отказался ехать в больницу, уснул. И проспал он аж до пяти утра. Чтобы не будить маму и Мону Ли, которая должна была сладко спать в это время, он встал вскипятить себе чаю и наткнулся на кухне на Ингу Львовну, сидящую у окна.
— Мама? Ты почему не спишь? — он поцеловал ее в пробор в седых волосах.
— Моны нет дома, — тихо ответила она, как будто боясь разбудить девочку — она ушла. И я не знаю — куда. Что делать, Пашенька?
Ахнув, Пал Палыч засобирался.
— Куда ты? — Инга Львовна схватила его за рукав, — куда? Ночь на дворе!
— В милицию, мам, — другого выхода нет.
— Да она могла к подружкам пойти, чего ты людей засветло будешь поднимать, она нарочно, чтобы мы понервничали. Девочка еще.
— О, нет! — Пал Палыч похлопал себя по карманам, проверяя документы, — она уже не девочка. Она уже состоялась как человек, и человек стал эгоистичным и жестоким. Наверное, она всегда была такой? И эта ее улыбка — была не улыбка, а насмешка? А?
Полусонный дежурный в отделении милиции долго вникал в сбивчивую речь Пал Палыча, потом, закурив и пустив дым ему в лицо, ответил:
— Ты бы, папаша, за девочкой лучше смотрел. Сам из юстиции, а допускашь. Уже ведь и самого чуть не привлекли по известному делу. А потом и папаша ихний пропал. Где пропал? Никто не знает. А теперь и девочка? Подозрительно все это, а? — Пал Палыч, заикаясь, возразил, что осведомленность в его делах удивительна, но тем более, нужно срочно меры принять!
— А и приму, — сказал милиционер и крикнул в коридор, — Полипчук! Проводи гражданина в предвариловку.
— А на каком основании? — закричал Пал Палыч, — в чем меня обвиняют?
— Ты не ори тут, — дежурный вышел со связкой ключей, — тут адвокатов нету. Здесь я тебе — адвокат. Понял? — Пал Палыч, стараясь отогнать от себя повторяющийся кошмар, спросил:
— Я могу позвонить домой?
— Нет, — отрезал дежурный, — в камере телефонов нету!
На сонный перрон Казанского вокзала, полупустой в этот час, выскользнула из вагона поезда худенькая девочка — алая курточка не по погоде, черные распущенные волосы. Ежась, спросила, где метро. Порывшись в спортивной сумке, нашла мелочь, разменяла на пятачки и уверенно поехала по кольцевой линии — до Киевской. Оттуда она дорогу знала наизусть. Продрогшая, позвонила со служебного входа в группу. Там никого не было. Вахтерша, милая девушка, румяная, в черном берете, пододвинула Моне телефон — куда тебе, девочка, звони. Но в Москве все еще спят в такое время!
Звонок выдернул Эдика из кровати. Матерясь, с трудом нашарив шлепанцы, он подошел к тумбочке, промяукал в трубку «алло-у», и заснул стоя. Мона Ли, извиняясь перед вахтершей, перезвонила Вольдемару — тот не брал трубку, потому что, поссорившись с женой, спал в гостиной и не слышал звонок. Проходная «Госфильма» начинала заполняться людьми — шел рабочий киношный люд — осветители, гримеры, монтажеры, уборщицы, секретарши, архитекторы, бутафоры, рабочие, столяра — всех не перечислить. Известных публике лиц среди них не было. Тогда Мона, в порыве отчаяния, раскрыла подаренную Пал Палычем кожаную книжечку и, найдя номер Ларисы Борисовны Марченко, принялась крутить диск.