Глава 46

У Моны Ли оставались еще три эпизода, а потом озвучание. Из школы отпускали охотно, но она сама, на удивление Пал Палыча и Тани, стала заниматься дома. Они почти не общались между собой — Пал Палыч был занят Танечкой и нянчился с Митей, а Танечка делила день между диваном и Кирюшей. Делать с ним уроки она не могла, Кирилл плакал, она орала на него, от этого ребенок не мог одолеть совсем элементарных домашних заданий. Как-то, одуревшая от плача Кирилла, Мона Ли, пришла к нему, села рядом, и мальчик успокоился совершенно. Он сделал уроки и покорно пошел за Моной на вечернюю прогулку. Кирилл, такой же одинокий, как и Мона Ли, притащил без спроса щенка от соседской суки, и спрятал его в сарае. Ребенок понимал, что собачке холодно, и сделал ему что-то вроде норы из старого тряпья. Он тайком кормил его столовскими котлетами и песочными коржиками, и иногда приносил молоко в бутылке и поил его, крошку, наливая молоко в жестяную консервную банку. Он так долго хранил секрет, что был счастлив, наконец-то, открыть его Моне Ли. Мона Ли едва подавила в себе отвращение — она не любила собак. Но Кирилл был единственным в доме, кто хоть как-то обозначал, что она существует. Щенка назвали Малыш и стали думать, как открыться Танечке и Пал Палычу.

Мона Ли, гуляя по улицам посёлка, наткнулась на деревянное здание поселковой библиотеки, зашла погреться, и — осталась. До этого она читала детские сказки, но неохотно — любила, когда ей читают на ночь. Инга Львовна, которую она всю жизнь будет считать именно СВОЕЙ бабушкой, читала ей много, даже Диккенса, Гоголя и Дюма. А уж Пушкина, Лермонтова, Тютчева — Инга Львовна любила страстно и читала Моне из дореволюционных изданий, с картинками. От стихов у Моны начиналось какое-то странное настроение, ей хотелось одновременно и плакать, и улыбаться. Здесь же, в библиотеке, Мона Ли стала запоем читать всё подряд, мешая взрослое, скучное, без картинок, с чудным, и ярким детским. Но больше всего её привлекли энциклопедии. Едва открыв рыжую, «Детскую», десятитомную, Мона Ли — пропала. Она путешествовала в мире формул, она всходила на костры инквизиции, она шла по пескам пустынь, она открывала для себя, как работает человеческое сердце и как далеко отстоят от Земли такие близкие, такие яркие звезды.


На «Госфильме» готовились снимать эпизод с пышной свадьбой, а, так как уже подходил к концу октябрь, снимать решено было в Ботаническом саду. Псоу даже и рукой махнул на верблюдов, хотя и заметно ожил, едва снова начались съемки. Мара торжественно показала место хранения копий — и впрямь, остроумнее придумать было невозможно. Копии находились в хранилище Госфильма, среди десятка тысяч других, просто — под наклейкой «Бронепоезд 5 бис. Производственный брак».


Сашку Архарова вернули законной жене, чему она, жена, вовсе не была рада, но у нее шел кандидатский срок в КПСС, а муж был нужен. Даже такой.


Марченко снималась в Венгрии в советско-венгерско-болгарском фильме «Белоснежка и семь гномов». Она стала звездой мюзикла, блистала. Как она говорила, «даю огня старушке Европе!»

Тут же она присмотрела себе молодого черноокого венгра, Иштвана Эчеди, певца, композитора, жиголо и красавца, и лихо отплясывала с ним диско в ночном баре. Впрочем, за ней пристально присматривали.

Жизнь продолжалась, и подходили Ноябрьские праздники.

Маленький и темный, ставший будто еще меньше и темнее, пересадками-перебежками, где пешком, где попуткой, медленно пробирался к столице


Свадьбу снимали в оранжерее Ботанического сада. Было влажно, душно, дурманяще пахла земля и невиданные цветы. Павлины, которыми охотно снабжал Псоу Зоопарк, ходили по дорожкам, распуская бесподобной красоты хвосты, а актеры помоложе пытались вырвать перышко «на счастье». Над Моной Ли работала целая бригада — костюмеров и гримеров. Несли её в паланкине самые мускулистые ребята из массовки — их для достоверности натерли косметическим маслом и гримом в цвет загара. Зрелище было, достойное кисти художника! Массовки нагнали много, и только служительницы Ботанического сада бегали, охая — не потопчите! Не сломайте! Осторожнее! И сыпали непонятной латынью.

Пир в шатрах снимали уже в теплом павильоне, правда, измученные павлины сложили свои хвосты и сидели грустные, как куры под дождем.

Мона Ли была столь прекрасна, что Архаров, возвращенный в семью, прошептал ей на ухо:

— Я еще пару лет подожду, но больше — вряд ли… Мона, ты пробила мое сердце…

— Какая пошлость, — Мона Ли взглянула на Сашку подведенными глазами, — ты уж лучше стихи мне почитай.

— Стихи? — изумился Архаров, — тебе какие? Маяковского? О советском паспорте?

— Нет, — Мона покачала головой, и тонко зазвенели ее серьги, — «Облако в штанах». Архаров развел руки в сторону — мол, такого не проходили, и стал ждать момента, когда им нужно будет целоваться — согласно утвержденному плану. Псоу запаздывал, все томились ожиданием, развлекаясь каждый, как умеет. Кто-то включил кассетный магнитофон, Мона Ли прислушалась, склонив головку набок.

— Что там у тебя? — спросила она звукооператора.

— Да не пойму, в фонотеке взял какое-то восточное, бубны, колокольчики, зурна, что ли?

— Включи, а? — попросила Мона Ли, — погромче.

Включили через колонки, музыка для уха была странноватой, мучительной, что ли. Она вызывала раздражение и томила, будто вынимая душу, вырывая её.

— Это каягым, — сказала Мона Ли, — вроде гуслей, что ли. Вот! Хэгым!

— Чудовищный звук, — сказал Северский, — Мона, пожалей, а?

— Чудесно, чудесно, — говорила Мона Ли, прикрывая глаза, — вслушайтесь! Это говорят леса, горы, вода, дикие звери… вот — сейчас вступит чангу, вы слышите, какой ритм? Так звучит ветер, склоняя деревья, так бьется вода о рыбачью лодку, так стучит сердце влюбленного юноши, так идут на битву воины.

Вокруг Моны Ли стояли, слушали. Звуки были странными, темп ускорялся, вступили инструменты, отдаленно схожие звучанием с флейтой, зазвенели колокольчики. Мона Ли, стоявшая на месте, вдруг начала медленно кружится, потом все быстрее и быстрее, она то раскидывала руки, то сжимала их на груди. В ее руках вдруг оказался веер, она совершала странные движения, будто играя с ним, веер сменился бамбуковой палкой, и Мона Ли все кружилась, превращаясь в цветной звучащий кокон. Группа стояла завороженно, никто не мог даже пошевелиться. На минуту даже показалось, что Мона Ли приподнялась над землей, и вдруг упала, совершенно обессилив.

— Что у вас тут происходит? Опять шабаш? — Псоу на ходу расстегивал кожаный пиджак, — пора прекращать этот балаган. Опять Мона медитирует? Все живы, я надеюсь?

Он подошел к Моне Ли, лежащей на полу. Потрогал пульс. Блин, чего стоим? У нее опять пульса нет! Побежали за дежурным врачом. Мона Ли лежала, как будто спала, и даже не дышала.


Маленький темный, переодетый в лохмотья дервиша, чуть заметно приподнял вислые усы в улыбке, напоминающей оскал, поклонился кому-то, и ввинтился в толпу.


Софья Борисовна Гирш, давно вышедшая на заслуженный отдых, была, по сути, на «Госфильме» едва ли не вторым лицом после всесильного Антона Ивановича Крохаля. Попав девочкой в эпизод у Якова Протазанова в «Бесприданнице», она так и осталась верной кино, точнее, его сумасшедшему, кочевому, братству. Увы, Софья Борисовна, в силу отсутствия некоего дара, так и не смогла поступить ни на один из актерских факультетов московских театрально-киношных ВУЗов, потому, движимая любовью ко всему живому, по настоятельной просьбе матери, окончила медицинский. Избрав себе профессию тонкую и деликатную, потребную не столько для женщин, как выяснилось, но и для любивших и разлюбивших их мужчин, не желавших иметь последствий любовной связи, она стала гинекологом. Окончив медицинский институт, отработав положенные три года в захудалой районной поликлинике, она легко устроилась на «Госфильм», где в те годы была своя клиника для работников сферы искусства. Она обросла клиентурой мгновенно — была умна, осторожна, профессионально внимательна и умела хранить тайны, но там, где нужно, она эти, же тайны искусно пускала в ход. За свои деликатные услуги денег она не брала. Точнее, так — она брала не деньгами. Вскоре, так или иначе, ей были обязаны все. Актеры, в те годы, избегающие публичного копания в своих бельевых корзинах, на суд зрителя выносили только профессиональные успехи. Пожалуй, лишь Марченко, со своей нашумевшей книгой «Виват, виват», чуть-чуть раздернула занавес, отделяющий публику от небожителей. К Софье Борисовне обращались уже за всем — за советами, за помощью в получении жилплощади, за рекомендациями — к кому, когда и стоит ли? Софья Борисовна, в скрипящем от крахмала халате и белоснежной шапочке, завязанной сзади на бантик, восседала за огромным столом, под стеклом которого хранились карточки многих и многих — с женами, без, с детьми, и просто так — удачные, от актрис, в шляпке, губки сердечком, и с подписью наискосок — «Софочке от Милочки», или в гриме — с надписью — «Несравненной»! — это уже от актеров. К моменту, когда ее опять вызвали на обморок, случившийся с Моной, Софья Борисовна имела неоспоримый авторитет во всех областях медицины. Медленно и важно, грудью вперед, она шла, как крейсер через льды, по коридорам «Госфильма» и величественно кивала встречным. За ней семенила бессменная её медицинская сестра Зоечка, с огромным фельдшерским саквояжем, принадлежавшим Зоечкиному деду, профессору медицины, врачу от Бога, что не помешало ему быть расстрелянному большевиками. А саквояж — остался. Зоечка так и прилепилась к всемогущей Софье Борисовне, и относилась к ней с придыханием и трепетом.

В павильон, где собирались снимать свадьбу, Софья Борисовна вплыла и сделала знак рукой — музыку тут же выключили.

— Поднимите, приказала Софья Борисовна, — уложите девочку на скамейку. — Принесли скамейку. — Стул! — Принесли стул. Врач оттянула веки, послушала пульс, сердце, отметила про себя, что кожные покровы влажные и холодные, пульс замедлен до 40, а сердце — вот, с сердцем было непонятно. Оно еле билось, точнее — практически не прослушивалось. — Знаешь, что, — она обратилась к Псоу, — мой совет один. Ей нужен отдых. Но не больница. Уход, но не сиделка. И вообще — это — не медицинский случай. Я тебе так и скажу. А ты — думай.

— А сейчас — что? Псоу посмотрел на лежащую на кушетке, как на надгробьях рыцарей, Мону Ли.

— Да ничего. Укройте ее одеялом, поспит — встанет. И, — врач поманила пальцем Псоу, — заканчивай с фильмом. Это тебе МОЙ совет. Заканчивай. Иди, кстати, я тебе давление померю, — Софья Борисовна поплыла назад, в кабинет. Опершись о руку Псоу, она шла тяжело — возраст, нервы, нервы… В кабинете она усадила Вольдемара, защелкнула на манжете крючок, нагнала воздух, посмотрела на шкалу тонометра, и сказала, — тебе поберечься надо. Да-да, не спорь. И с девочками поосторожнее.

— Соня, ты о ком? — Псоу потирал затекшую руку.

— Я о твоих ассистенточках, о них.

— Да откуда ты-то? — Псоу просто взвился к потолку.

— Я, мой милый, в этом гадюшнике знаю всё. Или, почти всё. Все жертвы твоего неуемного темперамента рано или поздно приходят именно ко мне, — Софья Борисовна подошла к застекленному шкафчику, и знакомый запах спирта выплыл в форточку. На, выпей. И я — выпью. Вот, хочешь моего мнения? Ты зря взял эту Мону-Лизу, зря. Она тебе фильм вытащит, не сомневайся. Тебе ж не касса нужна, тебе звание нужно. А с девочкой — скандалы. Хвосты нехорошие. Темная девочка. Не наша. Она здорова. Ну, кроме аденоидов, у нее точно — ничего. Она, — Софья Борисовна пошевелила пальцами, — нечто вроде нашей Лилит.

— Ты думаешь? Значит, Лолита — отсюда? Псоу присвистнул.

— Отсюда, отсюда. Нахема, это у нас. Девочка — кто? Монголка? Казашка? Не знаю, — соврал Псоу, — откуда-то из тех мест.

— Оно и понятно. Она губит тут все вокруг себя, не зная об этом.

— Соня? — Псоу изумился, — ты, что занимаешься каббалой?

— Да брось, это все откуда-то с детства, бабушка пугала на ночь. Какая каббала в СССР, о чем ты? Я врач, но я больше, чем врач. Как я вижу, что у тебя больна печень и барахлит сердце, я вижу — что от человека исходит. Я не назову это добром, или злом. Но я понимаю, где нужно отойти, а где — приблизиться. Я вижу твое имя — Велвел, а ты зовешься дурацким Вольдемаром.

— Никогда о тебе такого не знал, — Псоу даже покраснел.

— Это все — наблюдения над жизнью. — Софья Гирш погладила Псоу по руке, — нужно уметь видеть, и все. И думать. Никто не хочет думать, все хотят только получать. И я тебе скажу еще — эта девочка пустила корни в твою жизнь. Ступай, у меня еще народные в очереди, и два композитора. Целуй в щеку, и помни — думай, думай!

Вольдемар вышел из кабинета, постоял, закурил и медленно пошел в монтажную.


Мона Ли пришла в себя в тот же вечер, ее оставили в директорской приемной, и, проснувшись, она совершенно ничего не помнила, только звон колокольчиков — этот звон она будет слышать теперь — всегда.

Вечером был небольшой банкет в кафе «Госфильма», Псоу торжественно объявил, что приступает к монтажу и озвучанию, все выпили Шампанского и отправились догуливать — кто куда.


К Новому году почти закончили монтаж. Псоу не удержался, и разнес ташкентские съемки по другим эпизодам, так, что создалось ощущение постоянного присутствия каравана — впрочем, это неожиданно дало нужный колорит. Мона Ли была великолепна.

— Ей даже играть ничего не надо, — ахали Мара и Клара, — первый раз видим, чтобы так камера любила начинающую актрису… Клара, а ты помнишь? — и они, перебивая друг дружку, принялись перечислять громкие и забытые имена. Смотри, ох, прекрасно! — вот, — Вольдемар, это где такой фонтан?

— В Багдаде, вестимо, — Вольдемар чмокнул обеих, работаем, девочки, работаем.

Дальше все пошло удивительно гладко, будто кто-то, вдоволь насладившись страданиями съемочной группы, прилег отдохнуть. Даже Северский не срывал голос на озвучке, и вовремя прилетела Ларочка, сияющая и юная, пахнущая Токайским вином и сервелатом. Венгр остался в Будапеште. Впрочем, Ларочке было позволено звонить, и слышать сквозь девичий смех его обычное — «чокколом» — целую! Подлец, — вздыхала Ларочка, — но как хорош! Архаров теперь держался от Моны подальше, даже на озвучании любовного своего монолога был так неубедительно скучен, что переписывали до бесконечности.

— Представь перед собой кого хочешь! — кричал Псоу, — но дай мне любовь! Дай мне дыхание! А ты говоришь, как будто отчет о сборе макулатуры читаешь. Что с тобой, Саша! Архаров повернулся к Моне, увидел ее профиль, и дал «любовь».

Весною, в первом просмотровом зале Госфильма, собралась комиссия — принимать. Шли чиновники из Министерства культуры, руководители, не имеющие ни малейшего представления о кино, но зато знавшие, какое кино нравится Бережному. Сказка — что может быть в сказке такого, что искажает генеральную линию партии? Или подрывает устои? Или намеки, скажем — на Прагу? Или, еще того хуже — на дряхлость Бережного? Да всё! Но тут, по великому счастью, был приглашен на просмотр генеральный секретарь компартии одной очень нужной республики, в которую намечались серьезные поставки кое-чего, что так успешно производилось в СССР, далеко за Уралом. И стрелка сдвинулась с отметки «запретить» до отметки «разрешить». Смотрели сначала настороженно — гарем, в первых кадрах, особенно. Это — ни к чему. Сократить. Чему вы детей учите? Сцену у бассейна — вырезать. Мастеровые-чеканщики, хорошо — угнетение трудящихся. Декхане — прекрасно. Верблюды — хорошо, корабли пустыни. Есть линия на развитие верблюдоводства. Павильон на ВДНХ. Марченко!!! Прекрасно. А девочка, почему — красивая? Нехорошо. Пионерка? В кружках? Гордость Одинцовского района? А что-то личико нерусское? А, казашка?! Казашка! — уверенно закивал головой Псоу. — Байконур. О! — товарищи покивали головами. Целинные земли. Дедушка её вместе с Бережным поднимал, так сказать. Сами понимаете. Осваивал. А, — ну, девочка да. Девочку выдвинем на слет. И в Артек? — спросил Псоу. Что ж, — товарищи переглянулись, — можно и в Артек. В протокол занесли замечания, но в целом, фильм понравился. Они даже смеялись! — кричал Псоу в курилке, — представляешь? А где там можно смеяться-то? — Северский переглянулся с Эдиком, — анекдоты никто не рассказывал?! Им ослик понравился. Который в воротах застрял, помнишь? А, ну, разве ослик, — вздохнул Эдик.


Премьера была назначена на 8 марта. В кинотеатре «Россия».

А двумя месяцами раньше, на проходную «Гурзуф-фильма» пришла странно одетая девушка — в мужских брюках, подвязанных ремнем, в рваной ковбойке и босиком. Волосы перетянуты резинкой, лицо загоревшее, обветренное. Тебе кого? — спросил вахтер, — иди отсюда, бродяга. Ходют хиппи, ходют… Девушка постояла, будто силясь что-то вспомнить, но повернулась и пошла к набережной.

Загрузка...