В Москву летели обычным рейсом. Для Марченко девочки с «Ташкент-фильма» сделали подарок — сшили стильный летний костюм — голубой, в белый крупный горох, и соорудили шляпку соломенную — с темно-синей бархатной лентой на тулье. Когда Лара шла к трапу, в белых туфлях на высоченном каблуке — будто не было недавних травм на съемке, не было похищения, ножа у горла, падения кубарем с лестницы, и всего, остального, а была — только она — ослепительная, уверенная в себе, талантливая женщина! Мечта, а не женщина. Царица! Сзади шел Коломийцев, который даже подзагорел за последние недели, постройнел, посвежел, и к нему приглядывались из толпы — а это кто? То есть допускали возможность, что Лара к нему неровно дышит. Пал Палыч это замечал, и ему было приятно. Мона Ли шла рядом с ним, отрешенная, печальная, будто потеряла что-то. В самолете Мона села у окна, вежливо попросила воды и «Взлетную» карамельку засунула за щеку, а потом все смотрела в иллюминатор, а когда задремала, приложила палец к губам. Лара переглянулась с Пал Палычем — опять? Что? Самолет упадет? Что-то случится? Но Мона не видела снов, и палец держала так — по привычке.
В аэропорту их встречала почти вся группа, приехали на автобусе, и даже было телевидение, снимали для новостей, хотя потом показали фрагментик в передаче «Кадры киноплёнки», с кратким комментарием — актриса Лариса Марченко прилетела в Москву из Ташкента, где она снималась в новом фильме режиссера Псоу «Тысяча и одна ночь». И — всё.
Такси доехало до Одинцово, свернуло с шоссе на дачную улочку:
— Здесь-здесь, — Пал Палыч показал на одноэтажный дом с мансардой. — Вот, приехали.
Пока вынимали багаж, Мона Ли встала, задрала голову и стала смотреть на сосны. Они качались, и их чудесные шершавые стволы пахли смолой, и чем-то они напомнили Моне — верблюдов. Она даже прислонилась щекой к сосне, и потерлась носом.
— Мона? Идешь? — Пал Палыч уже открывал калитку.
— Иду, — откликнулась она, и шагнула на вытоптанную тропинку. Пал Палыч привычно пошарил за наличником окна — ключа не было. Постучал, хотя и понимал всю абсурдность ситуации — кто же может быть в доме, если там никого нет? Мона Ли уже нашла старые качели, висевшие на толстых веревках, и стала раскачиваться, и дом летел с нею — то вверх, то вниз. Коломийцев подергал дверь — заперто. Опять постучал. Постоял, и только шагнул с крыльца на тропинку, чтобы посмотреть в окна, как дверь открылась.
На пороге стояла Танечка, заспанная, хотя уже был день.
— Пап, — она сделала виноватое лицо, как в детстве, — пап… ты прости? Я вот, влезла. Пап, мы разошлись с мужем, короче. Ты нас не прогонишь? Пал Палыч обнял старшую дочь и поцеловал в нос:
— А вас много? — Танечка спустилась с крыльца.
— Ого, — сказал Пал Палыч, — месяцев шесть, поди?
— 31 неделя, — дочь вздохнула и обняла живот, — и еще Кирюша.
— Ну-у-у, — протянул Коломийцев и помахал Моне, чтобы та слезла с качелей, — это разве много?
— Ой, папа, ты знаешь, — Танечка шмыгнула носом, — еще с нами кот Роджер и небольшая совсем собачка. Даже маленькая.
— А почему она не лает? — Пал Палыч оглянулся по сторонам.
— Ну, я её отпускаю иногда гулять, — и тут штакетины забора разошлись, и в щель влезло существо неописуемой наружности.
— Ой, — сказала Мона Ли.
— Ого! — сказал Пал Палыч.
— Гуля! Иди ко мне, лапушка! — позвала её Таня. Гуля и мордахой выдалась устрашающа, а уж, когда длинное тело на высоких ногах полностью втянулось на участок, стало понятно, почему Гулю можно выпускать без опаски, что ее украдут. Более идиотской раскраски Пал Палыч не видал — абсолютно белая, в черных штанах, Гуля несла на спине целый набор разнообразных по цвету и форме пятен, а передние лапы были одеты в рыжевато-полосатые чулки.
— Ну что, девчонки, в дом? — Коломийцев взялся за чемоданы.
За пару месяцев Танечка умудрилась придать дому почти то же самое настроение, какое было в Орске. Можно только догадываться, что кто-то помог расставить эту громоздкую мебель, с ее резными башенками и шпилями, и кто-то, правда, укоротив, опять повесил тяжелые шторы и легчайший тюль, кто-то повесил картины, а на фортепиано лежали ноты и даже свежие, белые свечи стояли в начищенных подсвечниках.
— Пап, смотри, — Танечка распахивала двери, — вот, тут я тебе кабинет сделала! Правда, поменьше, чем дома, но зато — смотри! Тут выход на террасу, здорово, правда? А спать мы с Моной будем в мансарде, там так здорово! Окно откроешь — и с сосной можно здороваться! Мне тут даже (она понизила голос) сделали в доме настоящий туалет, представляешь? И печки мы проверили! Мона? Тебе — как? Пойдем, покажу твою комнату?
— А МЕНЯ вообще кто-то спросил? — Мона стояла у зеркала и расчесывала волосы, — хочу ли Я жить на чердаке? Вообще мне тут ничего не нравится! — она бросила расческу на столик и побежала в сад.
— Что с ней? — Таня едва не плакала, — она не была такой?!
— Не обращай внимания, — Пал Палыч ставил чайник на плиту, — ломает, переходной возраст, да плюс еще эти съемки, ее там просто избаловали, и это похищение. Она всегда была несколько нервной девочкой, а сейчас это стало просто кошмаром. Потерпи, прошу тебя! — Таня понимающе кивнула:
— Рановато переходный возраст, ты не считаешь? Ладно, пойдем на Кирюшу посмотрим, пап! Он уже такой большой!
— А что с мужем? — они поднимались по лестнице:
— А-а-а, — Танечка махнула рукой, — даже говорить не хочу. Потом, ладно?
В маленькой комнатке со скошенным потолком, в кроватке, под одеялом, расчерченным в квадрат — в каждом квадрате белочка, мишка, зайчик, — спал, положив ладошку под щеку, светловолосый мальчик. Ветер шевелил цветастую занавеску, и пахло кашей, молоком и детской присыпкой.
— Внук! — с гордостью сказал Пал Палыч.