После визита к начальнику горотдела милиции Ташкента Псоу вернулся подавленный.
— Товарищ! Дорогой! — стучал пухлым кулаком начальник милиции, — как ты допустил, да? Как? Ты виноват, да! Ты видишь, кругом сколько людей, какие люди есть нехорошие, позор нашей советской республике! Я один разве могу? Я, поверишь, ночами не сплю, думаю, как быть, что делать, да? — Псоу сидел на стуле у длинного полированного стола и смотрел на портрет Феликса Дзержинского, странно неуместного в жарком Ташкенте. Начальник снял трубку телефона, потыкал в кнопки, проговорил что-то по-узбекски, опять постучал кулаком по столу, стал кричать в трубку, потом долго слушал, кивал головой и, наконец, трубку бросил. — Искать будем! Город на ноги поднимем! Иди, дорогой, не волнуйся. Все сделаем. Найдем. Девочка, да! Я сам отец, я тебя понимаю.
— Нужно подключать Москву, — неуверенно сказал Псоу.
— Зачем? Москву зачем? Э-э-э, обидеть хочешь? Что Москва оттуда видит? Это мы тут знаем, кто где, Москва зачем?
Собрались в номере Псоу. Молчали, курили. Боялись даже взглянуть в сторону Пал Палыча. Марченко сказала:
— Так, нюни не распускаем, это, во-первых. Москву на ноги поднимаем, это — во-вторых. Связи есть, и есть там, где надо.
— Лара, что в Ташкенте смогут московские менты, не смеши меня! — Эдик покосился на стоящий в номере телефонный аппарат.
— Эдик, а кто сказал — милиция? — Лара растянула губы в скобочку, — милиция нам не поможет.
— Контора? Лара? Ты в уме?
— Да, — спокойно ответила Марченко, — я соображаю лучше всех вас, мальчики. Только контора, как ты, милый, выразился.
Маленького, темного человечка, уже без кепчонки, в промокшем от пота пиджачке, в наручниках, легко внесли в самолет двое, в одинаковых серых костюмах и рубашках пыльного цвета. Один, белобрысый, был повыше, а тот, что с волосиками пожиже, мышиного цвета, был первому по плечо. Лица их были одинаково неразличимы. Аэродром был военный, но на самолете не было спецномеров. Загудели турбины, ЯК-40 поурчал, и выкатился на взлетную полосу.
Съемок не было, исчезновение Моны переживала вся группа, удивительную девочку любили, и сейчас тревога была настолько сильна, что никто ничего делать не мог. Коломийцев сидел в номере, уткнув голову в ладони, и слышал, как отстукивало сердце — нет-нет-нет-нет. Псоу сидел вместе с Марченко и Эдиком, придумывая все мыслимые и немыслимые объяснения исчезновению Моны Ли. Марченко, связавшаяся с Москвой, говорила из осторожности, с простой почты, и номер дала не рабочий, а домашний — того человека, от которого в Советском Союзе зависело даже больше, чем всё.
В номере Псоу зазвонил телефон. Вольдемар схватил трубку:
— Слушай меня, москвич. Можешь звонить милиция, КаГэБЭ, Брежнев звони, звони, куда хочешь — здесь от меня все зависит. Хочешь, чтобы девочка была жива?
— Да, — просипел Псоу, — да, верните нам Мону!
— Никто твою девочку ПОКА не тронет, а ты сделаешь то, что я скажу тебе. Я скажу, понял? — Акцент был такой сильный, что Псоу половину слов разбирал с трудом.
— Ваши условия? — Вольдемар, держа ухом трубку, дал понять жестами, что речь идет о Моне Ли.
— Завтра узнаешь. — Голос был жирный, как баранина, и очень довольный собой.
До Москвы новости докатились в тот же день. Крохаль орал на Вольдемара, что тот идиот, раз потащил в пустыню гордость советского кино Ларису Борисовну, которую может укусить змея, или унести пыльная буря, и что нечего тратить государственные деньги, выделенные на самое главное и важное из искусств, на экранизацию сомнительных арабских сказок, и вообще, как у нас с арабами, еще непонятно, а сказок полно, вот, скажем, «Колобок», и снимать можно в ВТО в Рузе, и опять-таки об урожае. Вольдемар положил трубку на полированный столик с белесыми следами от стаканов с чаем и угрюмо слушал начальственную речь. Через час Крохаль выдохся, и, убедившись, что лично Ларочке ничего не угрожает, сказал, что связался с Петровкой, которая сама свяжется, с кем надо. А кино снимай, раз гостиница оплачена, командировочные выписаны… и опять завелся на час.
Пал Палыч не выходил из номера, надеясь на звонок, или подсунутую под дверь записку, или — на чудо. Почему бы, и нет? Вот, хлопнет, как обычно ладошкой по двери, распахнет её, и скажет — п-а-а-а-п, прости, а? Я с девочками села просто в автобус, а нас завезли… на слове «завезли», опять сжало сердце, и вскипели слезы отчаянья. Где ты, девочка моя, где?
Ранним утром следующего дня группа выехала на съемки за город, снимали в заброшенном ауле, где еще теплилась жизнь такая же, как и была сотни и сотни лет тому назад. Здесь не было света, и неразговорчивые женщины в ярко выцветших платьях, с покрытыми тюбетейками головами, сидели у очагов во дворе, мужчины пасли овец, брехали огромные белые псы, и стояла седая теплая пыль над дорогой. В сценарии был эпизод с пропажей дочери султана, и Аладдин отправлялся на ее поиски. Архаров был убедителен настолько, что даже Леня Северский пожал ему руку, чего не делал уже давно. Возвращались на автобусах по дороге, прорезавшей хлопковые поля, но ничего не вызывало интереса.
— А может быть, нам домой свалить, а? — спросил оператор, — чего-то мне тут не очень. Как-то стрёмно, сегодня — Мона, а завтра?
— Вадик, разреши мне не считать тебя подлецом, — Сашка Архаров поднял крышку люка и в автобус потянуло пусть жарким, но воздухом. — Хотя, вот без тебя я бы лично — улетел.
— А я бы с тобой в один самолет, — Вадим завелся с пол-оборота, так как находился в состоянии похмелья с момента отъезда из Москвы, — не сел бы, ты, Сашка, сам редкий мудак.
— Мальчики, — грудным голосом сказала Ларочка, — не к месту. Останьтесь мужиками — оба.
В гостинице ополаскивались теплой водой, вяло шедшей из крана, пили чай, который помогал от жажды лучше любой минералки, заказывали межгород с Москвой, читали журналы, кто-то стирал бельишко, заткнув раковину тряпкой, кто-то пил, кто-то кого-то любил — потому, что своя жизнь всегда сильнее чужой беды.
В дверь номера Псоу постучали.
— Войдите, — крикнул Вольдемар из душа, думая, что это Юлечка, молоденькая актриса, взятая им в группу в надежде на легкую связь. — Да войдите, что вы там? — Псоу завернулся в банное полотенце, взъерошил волосы, смочил ладони одеколоном, выглянул из ванной и обмер. В гостиной, на кожаном диване, среди вышитых подушек, сидела… Мона Ли.
— Мона! — Псоу шагнул навстречу, вспомнил про полотенце, пробежал в спальню, моментально переоделся, и в джинсах и футболке, с мокрыми волосами, не помня себя от радости, улыбаясь, плюхнулся на диван рядом с Моной. — Мона? — спросил Вольдемар девочку. — Мона? — Он хотел потрепать ее за щеку, но услышал ровный голос
— Не трогай её. — Псоу присмотрелся, и увидел мужчину, сидящего в глубоком кресле, спиной к окну. Мужчина был молод, темноволос, одет в дорогой европейский костюм, но все в нем, хотя Псоу не видел его лица отчетливо, говорило о том, что он из местной, узбекской элиты. Манера держать себя, говорить, уверенная властность — этого не сыграть.
— Мона? еще раз позвал девочку Псоу, — я могу зажечь свет?
— Нет, — ответил незнакомец, — это лишнее.
Псоу, стараясь не вертеть головой, искоса осматривал Мону. Она была в узбекском шелковом платье, косички были заплетены, головка накрыта тюбетейкой. Это была Мона, и — не Мона. Это была совершенно другая девочка. Она не была прекрасна, как Мона Ли, хотя вроде бы, все черты лица были такими же. Но чуть иной разрез глаз, другая форма носа, не те губы — как будто лицо Моны, нарисованное художником, взяли и собрали заново, немного сместив.
— Её зовут Шахло, — сказал незнакомец, — и ты, москвич, будешь снимать ее в кино. Вместо вашей Моны. Ты понял меня? — Псоу до того был удивлен, что сглотнул и выдавил из себя:
— Нет, я не понял. А где же наша Мона? И почему?
— Ты плохо понимаешь, — незнакомец уселся в кресло, перекинул ногу на ногу, — ты плохо думаешь, москвич. Ты приехал в мою страну, ты делаешь кино из моей жизни и моих сказок, и ты считаешь, что я позволю тебе снимать в роли самой прекрасной девочки Востока чужую русскую? Нет. Не позволю. Шахло красавица, она поет, она танцует, она достойна. Она моя дочь. Её будут охранять. Мои люди будут. Не задавай вопросов. Своим людям скажи, что Мона заболела. Или ничего не говори.
— Да, но как же ее отец? — Псоу пожал плечами, — как объяснить ему, что его дочь пропала?
— Я сам скажу ему. Пусть он уедет. И не торгуйся со мной. И не звони никуда — здесь все принадлежит мне, и милиция тоже.
— Шахло, встань. — Девочка встала. — Пройдись, Шахло. — Девочка походила по комнате. Теперь было ясно окончательно, что она не только не Мона, но она абсолютно не подходит на роль принцессы, она лишена обаяния и грации Моны Ли и, если принять условия незнакомца, съемки можно прекращать.
— Хорошо, — сказал Псоу, — расписание съемок внизу, в холле гостиницы. Завтра снимаем в крепости.
— Шахло, мы уходим, — девочка, не поднимая глаз, покорно вложила свою ручку в руку мужчины, и они ушли. Дверь хлопнула. Псоу зажег свет, налил себе стакан коньяку, выпил и рухнул на диван.
Псоу вытащил блокнот, полистал, набрал номер.
— Лара? — сказал он полушепотом.
— Вольдя, Мона нашлась? — Марченко отвечала тихо, словно боясь кого-то разбудить.
— Ты чего шепчешь? — сказали они почти одновременно. — Ой, Вольдя, ты знаешь, — Лара опять понизила голос, но говорила очень четко, — я тут, на этой даче, как в тюрьме. Мне здесь не просто не нравится, мне здесь страшно. Я, как будто в гареме — у дверей стоит какой-то тип, внизу, под окнами ходят непонятные люди, ужин приносят в комнату… просилась вчера в бассейн — так приставили ко мне дуэнью какую-то, древняя старуха, в парандже, а с ней еще две — помоложе, лиц не видать, сидят, как кульки какие-то. Ох, зря мы это затеяли, нужно было в Сочи все отснять, или в Баку хотя бы. Что слышно о Моне?
— Лара, завтра, на площадке поговорим. Я думаю, дело плохо. Очень плохо. Настолько, что я готов завтра же — собрать всех и уматывать отсюда.
— Ты в уме? А девчонка? Ты что, её бросишь ЗДЕСЬ? Ну, знаешь, даже Эдик крепче тебя, он уже всю Москву обзвонил, сидит с Пашей весь день. Тюфяк ты, Псоу. Б-р-р, не уважаю. До завтра. — Марченко положила трубку на телефонный аппарат, выполненный в стиле ретро — белый корпус с золотым диском, рожки под трубку, витой шнур, и все это еще припудрено стразами. Какая пошлость! — подумала Лара. — Как здесь все пышно, слащаво, знойно — и страшно. Под окнами кричали павлины, напоминая о московском Зоопарке и о фильме «Белое солнце пустыни», пахло чем-то приторным, вроде розового масла, или благовоний. Голоса доносились, как через толстый ковер — приглушенно. Дом, в котором разместили Ларочку, домом назвать было бы ошибкой. Это был настоящий дворец, с башенками, прихотливыми окошечками-бойницами, с внутренним двориком, мощеным плиткой. Журчали фонтанчики, всюду цвели розы невероятной красоты, и еще какие-то белые цветы покрывали вьющиеся стебли растений. Фактически, это была тюрьма. Марченко отдала себе в этом отчет только сейчас. Лживые, слащавые улыбки, поклоны, исполнение любого желания — кроме желания покинуть комнаты, отведенные ей — все это могло измениться в секунду. Она села на низкой тахте, ногам стало неудобно — она снова легла. Встала. Подошла к окну, зарешеченному ажурно, выглянула — по дорожке ходили двое — один навстречу другому, будто маятники. Сторожат… Ого, я, кажется, следующая? Она погасила свет, остался гореть лишь ночник голубоватого цвета. Во дворце все стихло, шуршал гравий под шагами стражи, да стекала вода из чаш фонтана. Лара начала дремать, но вдруг явственно услышала тоненький звук, даже звучок, похожий на тот, который бывает, когда настраивают скрипку. Звук то затихал, то повторялся. Это был плач.
Плач раздражал неизвестностью происхождения и невозможностью помочь. Гарем у него, тут, что ли? — Лара умылась в ванной комнате, отделанной розоватым туфом, отчего цвет лица казался приятно-нежным, вбила крем подушечками пальцев, прополоскала горло травяным настоем, осмотрела себя с тщательностью кинозвезды, задумавшей делать пластику, провела языком по зубам, вздохнула и погасила свет. Не спалось. Бессонница обостряет восприятие звуков, стали слышны шаги, звяканье посуды, какое-то то ли пение, то ли молитва, потом протяжно заскрипели ворота и Лара поняла, что въехала машина. И тут опять какие-то шорохи, звуки, стук, и плач, еле слышимый вечером, усилился.
Снимали в старой мечети. Точнее, около мечети. Бледно голубая, нефритовая, опалово-белая с золотыми прожилками между изразцами, — она уходила густое синее небо, слепила глаза и бросала скупую, карандашную тень на мощеную камнем площадь. Сегодня должны были доснять сцену поиска Аладдина, а уже на следующей неделе Псоу предстояло дело, требующее титанического труда — проход каравана верблюдов и чудеса, совершаемые Джинном. Там одной массовки должно было быть занято около трехсот человек, да еще верблюды, ослики и непременно пантера.
— Снежного барса вам не надо? — язвительно осведомился директор Ташкентского Зоопарка, — а то я могу обеспечить, знаете ли.
— Нет, Псоу был серьезен, — чего-нибудь такое, кошачье нужно, но я в этом не разбираюсь. Еще нужны будут птицы, ловчие, такие — настоящие, с колпачками на голове и соколятники с ними, или как их там называют? А! Лошади, да-да, и не просто лошади — а аргамаки!
— Ну, любезный, — директор скривился, — слонов вам еще добавлю? Аргамаки! …Сейчас еще ахалтекинцев из Туркмении выпишу… он захлопнул гроссбух, куда заносил все, что желал Псоу для съемок. — Верблюдов двух дам, ишаков — хоть сотню, овец могу. Птицу дам, в клетке. Кур могу. Павлин есть. Зебра. Всё. — Псоу пожал плечами и решил обратиться в горком партии.
На сегодняшние съемки собрались только те, кто был задействован, и, хотя Псоу ничего группе не объяснял, ощущение опасности, нависшей не только над Моной Ли, но и над всеми, вызвало панику. Многие были готовы хоть сейчас бросить съемки и улететь в Москву. Подвергать свою жизнь опасности не хотел никто. Только Саша Архаров сказал, — я не уеду, пока Мону не вернут. А Марченко… Лариса Борисовна вообще была не из тех, кто способен предать.
Шахло привезли в черной Волге. Сегодня она была в легком летнем платье, но с прикрытой головой. Сопровождали её двое молодых мужчин. Гримерам запретили прикасаться к лицу Шахло, менять прическу. Костюмера отправили с «Волгой» неизвестно куда, — туда, где выдадут то, в чем, по мнению отца Шахло, будет его дочь выглядеть достойно. Все, что отсняли, Псоу попросил сохранить отдельно, потому что снимать дальше смысла не было. Те кадры, что сняли с участием этой псевдо-Моны, были ужасны.