Глава 34

Марченко решительным шагом пересекла холл гостиницы «Интурист», успев по дороге оставить подпись на протянутых к ней открытках из киоска «Союзпечать» — она расписывалась всегда поперек своего лица на фотографии, находя в этом особый шик, поднялась на лифте на третий этаж, постучала в дверь номера Коломийцева. Он был небрит, совершенно потерян и так сдал за эти ночи без сна, что Лара разозлилась.

— Знаешь что, друг мой, — она давно перешла с ним на «ты», — прекрати запускать себя! Не в таких ситуациях, знаешь, были — и я была, в том числе. Одно могу сказать — Мона жива. И ничего они ей не сделают по одной простой причине — они с Москвой отношения портить побоятся. — Марченко выражалась грубее, но Пал Палыч понимал, что есть ситуации, в которых мат не просто уместен, а необходим. — Так, — Лара говорила спокойно, — мы не должны показать одного — страха. Они знают наверняка, что я уже связалась с Комитетом, и это хорошо — пусть знают. И еще — я, кажется, начинаю догадываться, где Мона. И еще! Я … — но тут она осеклась и замолчала. Пришедшая ей в голову мысль, что не желание видеть Шахло актрисой было причиной похищения Моны Ли, а что-то другое, куда как более страшное. — Одевайся, мы с тобой идём в ресторан. Я чертовски голодна, и вся на нервах! Пал Палыч покорно побрился, оделся, смог даже изобразить на лице улыбку и подал Марченко руку — вперед?

В одном из лучших ресторанов Ташкента, «Якка-сарай», их встретили, буквально сгибаясь в поясе. Оттолкнув предложенное меню, Лара стала перечислять:

— Лагман, и скажи ошпаз — плов хочу такой, какой он мне готовил, оби-нон — горячих! Зелени, шакароп нам дай к кабоб. И скорее, скорее! Плевать, что я растолстею, как ишак! Плевать! Нужно уметь наслаждаться, а иначе — зачем же жить? — Пал Палыч, отдаленно знакомый с узбекской кухней, понял все, и почувствовал, что голоден, просто не в силах больше терпеть — до чего голоден!


Псоу поднял телефонную трубку неохотно. Хороших вестей сообщить никто не мог, а плохие сообщать самому не хотелось.

— Вова? — в трубке жил густой низкий голос, от звука которого Псоу похолодел мгновенно.

— Да-да, вас слушает Вольдемар Иосифович Псоу, заслуженный работник культуры, — голос Псоу сорвался в фистулу, — Советского…

— Вова, — голос жужжал мерно, — это ты маме своей Вольдемар, для НАС ты Вова Иванович Псов. Или тебе напомнить, как ты бумажки к нам подписываешь? Это ты свою богэму пугай, — голос замолк, стало слышно, как его обладатель глотает что-то, и Псоу сразу представил «Боржоми» и туманный от прохладной минералки стакан, — Вова, как допустил, что девчонку-то из-под носа у тебя скрали да еще в Ташкенте, да еще где? Вопрос. Не все тебе могу сказать, Вова, — похоже было, что голосу приятно произносить «Вова» вместо Вольдемара, — но эта девочка не совсем та девочка, как ты знаешь. Но тебе об этом знать незачем. Слушай меня ровно. Сейчас делаешь все так, как этот бай узбекский тебе сказал, сымай там эту дочку, сымай, не переживай. Пленки хватит. На большое дело выйдем. Вот так. И паники чтобы ни-ни. Так мол надо, и все. Надо.

— Скажите, Сергей Сергеевич, — Псоу приник к трубке, — ну Мона-то? Жива? Жива?

— Да жива она, чего ей. Не те времена. Не капитализьм тебе какой. В СэСэСэРе живешь. Вынем девочку, не шурши. И эта — давно от тебя чего-то насчет настроений там, разговоров каких не было отчета. Тебя вызвать, чтобы на месте написал, а? — голос хохотнул, слышно было, как чиркнула спичка, — понял?

— Да-да, — Псоу был мокрым от затылка до пяток, — напишу. Виноват! Исправлюсь!

— То-то, — сказала трубка и абонент отсоединился. Вольдемар Иосифович допил коньяк из фляжки, упал на диван и стал думать о том, каким же он был идиотом в институте кино, когда принес лучшему другу почитать Солженицына, напечатанного на листах папиросной бумаги, скатанных в трубочку. Впрочем, друг заложил его сразу, но завербовали его совсем на другом, потому как Солженицына вскоре официально напечатали.


Мона Ли не знала, сколько прошло дней и сколько — ночей, потому что в помещении, где ее держали, не было окон. Глаза постепенно привыкли к темноте, и она различала очертания двери, через которую трижды за время, которое она стала считать сутками, приходил кто-то, в темной одежде, ставил ей на пол еду, воду, даже фрукты и выносил ведро. Спала Мона на полу, в углу было что-то вроде помоста, на котором лежал тюфяк и какое-то тряпье. Мона Ли храбро продержалась первое время, есть не хотелось, только очень сильно болела голова — в машине ей сунули под нос платок, пахнущий чем-то холодным и острым, после чего она потеряла сознание. Она все ждала чего-то ужасного — что ее убьют, или будут бить, или сделают что-то такое, о чем не показывают даже в фильмах — но об этом говорили ученицы в интернате, актрисы на съемках, это слово произносил отчим в разговорах с бабушкой. Время шло, и ничего не происходило. Хуже всего была неизвестность. И — темнота. Мона Ли умоляла существо, приходящее к ней — нельзя ли получить какую-то лампочку, или фонарик, здесь так страшно, и могут быть крысы! Но ей ничего не отвечали, и дверь закрывалась со скрежетом, и поворачивался ключ в замке. И в замочную скважину тоже ничего не было видно. Мона Ли ощупывала стены руками — каменные, пол — дощатый, дверь — железная. Выбраться отсюда было невозможно. Лежа на тюфяке, Мона Ли смотрела в потолок, и от напряжения ей казалось, что потолок светлел, как киноэкран, и опять приходила та самая женщина, в коричневом платье, стянутом под грудью, с рукавами, в разрезах которых была видна белая рубашка. Лицо женщины было печально, и она больше не подходила к кровати Моны Ли, а сидела поодаль, грустно качая головой. Мона Ли впадала в забытье, потом просыпалась, и начинала думать про отчима, и в ужасе от того, что он сейчас волнуется и ищет её по всему городу, она начинала плакать. Думала она о том, что подвела группу и Вольдемара Иосифовича, и представляла, как они, под палящим солнцем — сидят и ждут её, а она даже не может им крикнуть — я здесь! Ей казалось странным, что такое количество взрослых, умных и смелых людей не могут сделать ничего для того, чтобы вывести её отсюда, не могут прекратить её страдания и даже не знают — жива ли она. Сама Мона Ли не знала одного — Лариса Борисовна Марченко слышала её плач. Но она не знала, что это плачет она, Мона Ли.


В большом, светлом кабинете, у стола, приставленного к письменному, за которым сидел хозяин кабинета так, что выходила буква «Т», сидели мужчины в строгих костюмах, с такими лицами, будто кто-то нарочно сделал их неприметными. Слышно было, как жужжит огромный вентилятор под потолком, перегоняя спертый воздух. Говорил седой, плотный, с лицом мятым, как непропеченная картошка. Его слушали внимательно — кто чиркал что-то в блокноте, кто-то постукивал пальцами по портсигару. Все то, о чем говорил седой, было в той или иной степени известно каждому из сидящих здесь, но только строго в той части, которая разрабатывалась его подразделением. Теперь тот человек, который сейчас поправлял очки на переносице, и вертел в пальцах карандаш, тот, положивший свои силы на создание мощнейшего аппарата ГэБэ, должен был дать приказ на начало операции, которая впоследствии получит название «Ташкентского дела», объединив усилия всех этих неразговорчивых мужчин с холодными и бесцветными глазами. Мона Ли была песчинкой и никто бы даже не внес ее имени в секретные разработки, не соверши похитители Моны Ли роковой ошибки. И тогда колесики огромной и беспощадной машины зацепили и привели во вращение сложный и жестокий механизм, остановить который уже не было возможности.


Лара Марченко, после чудесного вечера в ресторане, сидела в номере Пал Палыча и рассказывала ему историю своего детства, когда она, еще девчонка, находясь в оккупированной немцами Харьковской области, смогла выполнить задание партизанского штаба и похитить списки тех, кого угоняли работать в Германию. Все это сильно смахивало на кино, и Пал Палыч пытался не улыбаться снисходительно, а кивал, поддакивал и наливал Ларочке брют, от которого горлу становилось прохладно. Телефонный звонок раздался ближе к полуночи, и сладкий, низкий голос хозяина дачи, на которой разместили Марченко, позвал её к телефону.

— Э-э-э, Ларочка, дарагая, ты пропала куда? Ночь-полночь, волнуемся, да? Машина вышла за тобой, Ларочка.

— Я останусь здесь, — Марченко, слегка захмелев, подмигнула Коломийцеву, — не волнуйтесь, дорогой. Я хочу кутить! Я с кавалером, между прочим! Я ночую в гостинице.

— Э-э-э, это ты не поняла, дарагая. Ты будешь ночью здесь, где скажу тебе я, поняла, да? — Марченко мгновенно пришла в себя.

— Лара, я спрячу тебя, — Пал Палыч встал, — или — давай, бежим отсюда?

— Паша, милый Паша, — Лара потрепала его по щеке, провела рукой по лбу, — все будет хорошо, все будет хорошо! Не волнуйся ни о чем! — Она рассмеялась так, как умела это делать только она одна, взяла сумочку на длинном ремне и вышла в холл. — Не провожай меня, прошу! — Пал Палыч видел, как она вышла из подъезда гостиницы, и тут же перед ней распахнулась дверь черной Волги, кто-то услужливо подсадил ее на заднее сиденье, и машина уехала.


Марченко вошла в свою комнату, скинула туфли на высоком каблуке, и только нашарила в полутьме комнатные туфли без задников, как с тихим щелчком повернулся ключ в замочной скважине. Она подергала дверь — заперто. Заперто снаружи.

— Спокойно, Лара, не война, — сказала сама себе Марченко, — не посмеют. Все ж-таки я — народная! Или спишут на сход лавины в горах? В «Вечерке» — петитом — «во время съемок… на тонваген съемочной группы Госфильма обрушился селевой поток…» б-р-р. — Она походила по комнате, потом вдруг, будто очнувшись, стараясь не греметь, упаковала чемодан, сложила в сумочку документы, а «бижу» — так она называла кольца, серьги и брошку с аметистом, уложив в мешочек, подстегнула булавкой к бюстгальтеру. И села ждать.


В кабинете, выходящем окнами на площадь, посередине которой шахматной фигуркой стоял бронзовый Железный Человек, шло совещание. Решение приняли, разрабатывали детали.

— Ну, «Альфа» однозначно — кому еще?

— А жертвы?

— Покажи карту — что тут, в сопредельных улицах? школы? больницы?

— А как выводить будем, женщина, девочка, риск же?

— Камуфляж? Ну, жилетки, да — так вес, нет?

— Самого брать будем? Или — пугнем? Вы как считаете, Георгий Алексеевич?

— Ты еще авиацию задействуй…

Выходили курить в тамбур — хозяин кабинета не выносил табачного дыма на дух — сердце. В тамбуре говорили жестко, мат стоял, но они друг друга без него не понимали.


В комнате без окон, с привинченными к полу столом и стульями, работали, сменяя друг друга, два следователя. Кореец Ли Чхан Хэн, отупевший от бесконечных допросов и не спавший уже которые сутки, едва шевелил разбитыми губами. Переводчик по-прежнему стоял рядом, но кореец говорил по-русски.

— Я скажу, начальник, где Мона, я скажу, — бубнил Ли Чхан Хэн, — я все скажу, я убил Монгола, я. Я все скажу, отпусти меня, начальник.

— Так, под протокол, — следователь перевернул листок бумаги, — фамилия человека, который похитил Мону Ли и Ларису Борисовну Марченко, ну?

— Я Ларису не знаю, помотал головой кореец, — Ларису не знаю. Мону Ли держит … — Он назвал фамилию. Следователь так резко подался вперед, что на листы допроса упали очки, — ты, сука, думай, что лепишь! Ты, сука, что!

— Я сказал правду, начальник. Это Алимджан. Алимджан Шарафов. Проверь, начальник, проверь… и потерял сознание.

— В камеру его, — следователь собрал листки в стопку, — блин, — сказал он сам себе, — это полный п …ц и как с этим идти к Архипову? Самому под вышку…

Загрузка...