Глава 36

В одну из улочек Чорсу ю, Старого города, прошел первый верблюд, за ним второй, третий. Они шли медленно, двигаясь цепочкой. Вдоль арыка с засохшим, бурым дном семенили ишачки, а всё основное тело каравана еще разворачивалось, и бегали какие-то люди, останавливая движение волов, отводя в сторону дервишей, поворачивая поток массовки, словно отсекая тело от головы колонны. Вертолет не улетал, кружил над улочкой, и мощные потоки воздуха, шедшие от него, сгибали кроны чинар и шелковицы, и звенели серебристой листвой тополя, будто прощаясь. Поравнявшись с каменным забором одного из домов, караван вдруг замедлил ход. Верблюды поднимали головы, мотали шеями, и их удила, украшенные серебряным набором, тонко и музыкально звякали. Где-то впереди раздался звук, похожий на удар бича, и бедуины, словно только того и ждали, скинув бурнусы и куфеи, перемахнули с верблюжьих спин через высокий забор дома. Первые трое, оказавшись на земле, уже уложили охрану у ворот, и сейчас поднимали железную полосу, служившую засовом. В это пространство уже проходили ишачки, и «массовка», состоявшая из солдат спецназа, бесшумно огибала дворец, приближаясь к главному входу. Всадники на красавцах лошадях, крича невнятные русскому уху приказы «хок-хок, чой, хок», уводили верблюдов с улицы дальше, к скверу Революции, где можно было свободно разместить караван. Все было организовано с такой четкостью, что даже актеры, не подозревавшие о готовящейся операции, не были напуганы, послушно исполняли негромкие приказы тех, кто, загримированный, был затерян в караванной толпе.

Дом-дворец был полон охраны. Хозяин так боялся нападения, что даже велел срубить платаны, которые с давних времен росли у глинобитного дувала, отделявшего сад от большого арыка. Дрались ожесточенно и беззвучно. К моменту начала штурма сам хозяин находился во Дворце пионеров, бывшем Дворце Романовых, где в этот день проходил слет юных хлопкоробов. Туда, ловко прошмыгнув между автобусов, уже подъехали черные служебные «Волги» и неприметные люди заполняли здание.


У Хозяина охрана была серьезная. Вооружены были и ножами, и кинжалами, и огнестрельным оружием — Средняя Азия в этом вопросе мало подчинялась Москве. А уж у главы Республики нукеры были людьми жестокими, со своими понятиями чести и морали, весьма далекими от кодекса строителей коммунизма. Что такое группа «А», которая и проводила операцию по освобождению Марченко и Моны, было хорошо известно, и в Ташкенте тоже. Но тут сошлись — сила одних с желанием умереть за Хозяина — и других, желающих Хозяина убрать, и дело было нешуточным. Марченко давно уже поняла, что заваруха происходит внутри дома, и уселась в кресло, готовая ко всему.

Мона Ли при звуках топота множества ног, гортанных криков, шуме бьющейся посуды и одиночных выстрелов, сжалась в комок на тахте, свернув платок, как куклу, и закрыла голову руками. Дворец имел такое множество комнат, крытых галерей, пристроек, башенок, что вряд ли кто из прислуги знал точное расположение их. Бойцы двигались буквально на ощупь — внутри дома было темно, так как многие комнаты не имели привычных нам окон, а освещались только через окошки-бойницы, или через верхние окна в потолке. Только через час удалось захватить человека, который был кем-то вроде коменданта, и, перехватив ему горло локтем, и уткнув пистолет в спину, командующий подразделением повел его по коридорам с тем, чтобы тот открывал все двери. Место, где держали Мону Ли, было неизвестно. Комната Марченко, по ее рассказам, выходила окнами в сад, где «мяукали» павлины, не давая ей спать, и какие-то ветки все время закрывали свет — значит, второй этаж, или башенка третьего этажа — туда и прорывались. Приказ на поражение должны были дать в случае крайней опасности, грозящей заложницам, а пока бой шел врукопашную. Женщин, находящихся в доме, согнали в помещение, похожее на гарем-общежитие — много низких лежанок, ковры, подушки, журчащие фонтанчики. Там пахло розовым маслом и женским потом. Чтобы было меньше крика и визга, боец, поставленный стеречь «цветник», периодически постреливал в воздух. Грохот от подкованных ботинок был такой, что дрожала тонкая посуда в богато убранных покоях, дзенькали хрустальные подвески в люстрах, а в спальне жены Хозяина даже треснуло зеркало в богатой золоченой раме. Уже осмотрели и кабинет, и столовую, и молельню, и бесконечные чуланчики, и даже винный погреб. В нем, судя по знаку пальцами, которым обменялись бойцы, предполагалось задержаться — но потом. Комендант, грузный, одышливый узбек, одетый в дорогой халат с замасленными полами, испуганный больше тем, что Хозяин прикажет отрубить ему голову, уже явно ловчил, водя бойцов по второму кругу. Старший, взявший штурмом уже не один такой дворец, и знавший устройство подобных домов, слегка обработал коменданта, после чего тот, дрожа и спотыкаясь, подвел их к комнате Марченко. Он все искал ключи от комнаты, перебирая связки, висящие на поясе — как ключница в сказке, — подумал старший. Не дожидаясь, дверь выбили, но, в тот момент, когда она повисла на одной петле, а бойцы уже пробегали вовнутрь, кто-то легкой тенью буквально отделился от стены, на которой висел багровый ковер джульхирс, с длинным и мягким ворсом, и метнулся к Ларе, вставшей навстречу бойцам. В комнате было светло — выбили ставни, мешавшие свету, и тут все сделали шаг назад. Длинный, костистый, с узким, смуглый лицом, держал нож под подбородком Марченко.

— Расступись, — сказал он по-русски и внятно, — один шаг — и я зарежу её. Дайте нам выйти.

Старший сделал незаметный знак — и все, стоявшие в коридоре, опустили автоматы дулом книзу. Мужчина, державший нож у горла Марченко, казался совершенно безумным. Он буквально тащил Лару, ухватив ее левой рукой под грудью, а правая, с ножом, была так близко к горлу, что даже выступила капелька крови. Лара была в состоянии обморочном. Она была в туфлях на высоком каблуке, поэтому переступать ногами не могла. Перед ними расступались, молча, но чуть-чуть замедленно. Старший передавал по цепочке бойцов только им понятные знаки — то он будто прищелкивал в воздухе пальцами, то делал жест человека, выворачивающего лампочку. Тому, кто тащил Лару, было не до этого — впереди была крутая лестница, и спускаться по ней в полутьме было делом сложным. На площадке лестницы он встал, вздохнул коротко, не отпуская руки с ножом, быстро стрельнул глазами по бойцами. Те, одетые в камуфляж и бронежилеты, в масках, напоминали киношных киборгов.

— Не подходить! Зарежу! — еще раз крикнул он, — машину к воротам. Денег. Убрать всех! — вдруг заорал он, — убрать! — он сплюнул комок насвая. Старший по рации сказал намеренно четко:

— Прошу всех очистить площадку перед выходом. Отойти от ворот. Внимание! Отойти от ворот. Выводят заложницу. Машину. Требуют машину. Деньги. Сколько? — спросил он совершенно спокойно.

— Миллион! — мужчина дернул щекой. — Миллион денег в крупных купюрах. В мелких, в мелких! — Лара уже оседала у него на руке, он подтянул её выше.

— Миллион, в мелких, — так же спокойно сказал старший. — Спускайтесь. Лестница в этой части дома была старая, винтовая, но широкая, застеленная ковровой дорожкой. Он начал спускаться, но удерживать Лару становилось все труднее. Остановившись на ступеньке, мужчина решил, видимо, перекинуть её через плечо, чтобы спуститься, и тут кто-то сказал, как выдохнул — «хок, унга» и похититель невольно перевел взгляд вправо. Этого было достаточно, чтобы потерять равновесие. Он уронил Лару и в этот миг снайпер выстрелил ему в голову. Все произошло настолько быстро, что Лара не успела испугаться. Она лежала на лестнице, медленно съезжая по ступенькам. К ней тут же бросились, подняли осторожно.

— Как она? — спросил старший. Боец молча пожал плечами. Старший спустился, поднял Лару на руки:

— Пацаны, да она ж бухая! — Лара действительно, была пьяна. Услышав стрельбу в комнатах гарема, она решила, что конец настал, а уж встретить конец нужно без страха. Её комнату обыскивали, она это знала, поэтому коньяк она хранила в старом кумгане, стоявшим на полированной горке. Собственно, коньяк-то и спас её, в первую очередь. — Ну вот, — сказал старший, я же говорил, что стакан никогда не помешает! — и все засмеялись. — Стоп. — Старший передал Марченко с рук на руки — её выносили во двор. — А где же девочка, а? — Старший выругался, — а где этот, завгар?

— Кто? — переспросил боец, сдвинувший каску на затылок — было жарко.

— Заведующий гаремом, ну, этот — в халате, завхоз ихний, где? Коменданта потеряли, пока освобождали Лару. — Дим, пробегись по этажам, ему далеко не уйти — все оцеплено. Пока старший курил, сидя на корточках и прислонившись к стене, коменданта нашли, и вели, ласково подталкивая прикладами в спину. — Ты, бай, — старший затоптал окурок на полу, мощенном плиткой, — показывай, где у вас тут девочку держат.

— Не знаю — не знаю, — комендант все пытался упасть на колени, — Марыченко знал где, девочк нет тут, какой тут девочк? У нас девочк женска половина, тут нет.

— Скотина ты, похитили ребенка, в тюрьму заперли, эх, что вы за люди! — старший занес руку, чтобы ударить его ребром ладони, — где у вас тут… блин, как у них? зиндан? Зиндан где, рожа козлиная, расстреляю тебя тут на месте, по законам, понимаешь, фронтового времени … — комендант завыл, и на карачках пополз к той же лестнице, по которой вели Лару. Несколько человек, по знаку старшего, цепочкой пошли за ними.

— Зиндан, да, зиндан знаю, да, — комендант, пыхтя, буквально бежал какими-то переходами, лесенками, пока они не уткнулись в оббитую железом дверь, явно ведущую вниз. — Здесь, — провожатый встал и показал на засовы, концами уходящие вглубь стены.

— Бункер, — старший сплюнул. — Надо вам тут зачистку крупную провести, совсем охренели. Ключей у тебя, понятно, нет? — Комендант потряс головой. Старший вызвал кого-то по рации, и через полчаса дверь вырвало взрывной волной.

— Вот, и ладушки, — сказал старший, — на хрена нам ключи, а? — Они вошли в темный подвал. Сводчатый потолок, сложенный не из кирпича, а из местного мягкого камня, был сух, кое-где в трещинах. В коридор выходили железные двери, как в настоящей тюрьме, числом двенадцать. Все они имели глазки, и на некоторых были даже металлические решетки. Бойцы присвистнули.

— Все двери подрывать будем? Ну, если ключи на блюде не принесут, — Старший прошелся взад-вперед. — Мона, Мона, — позвал он громко. Никто не ответил. — Не век нам тут торчать, но все-таки отмычками попробуем?

— Да хрен тут время терять, — сказал взрывотехник, — будем аккуратно действовать, точечно. Кто знает, где девочка?

— Ну, валяй, или по петлям? — спросил старший.

— Посмотрим, — сказал спец, — все будет ласково, мама моя. — В двух камерах нашли совершенно изможденных мужчин, возраст которых определить было невозможно. Дошли практически до последней двери — Моны Ли не было нигде. От дыма взрывов ело глаза, где-то повредили проводку, стало совсем темно. Когда открыли последнюю камеру — то и в ней никого не нашли.

— Пусто, Юр, — сказал спец, — надо уходить, а то еще мы тут малька расшатали камушки-то, завалит же?

— Обожди, — Юра поводил по стенам фонариком, выхватывая лучом какие-то следы — то ли от пуль, то ли от времени. — Давай-ка еще разок, а? — Тут послышался треск, какой бывает, когда рвут плотную ткань, и с потолка тонкой струйкой посыпался песок. — Все, ребята, уходим. Черт. Идите, я еще раз пробегу, девочку ж — жалко. — И Юра, старший, которому уже по каске стучало мелкими камушками, быстро стал заходить в камеры, освещая их мощным лучом фонарика. В четвертой по счету камере валялась груда тряпья в углу, по полу каталось ведро, видимо, отброшенное взрывом. — Опять никого, — Юра прислушался к звукам — ого, вот, и бульнички зашевелились. — Когда он поправлял бронежилет, не выпуская фонарика из руки, луч вдруг выхватил в углу что-то нестерпимо блестящее, белое, будто зажглась яркая лампа. Старший подбежал к этой груде тряпья, ухватился за ткань, потянул на себя. За платок держалась девчонка, насмерть перепуганная, с такими огромными глазами на худеньком, замызганном личике, что у старшего горло перехватило.

— Мона? — Она кивнула. — Бежим, — он подхватил ее, перевесил через плечо, и в этот момент часть свода обрушилась, подняв в воздух густую пыль.

В самом начале коридора выпал камень из свода, и в эту прореху буквально обрушился камнепад с песком. Старший закрыл собой Мону Ли. Когда стихло, он пошевелился, пошарил по карманам в поисках фонарика — нашел. Но луч моргнул, и исчез.

— Блин, — старший отшвырнул бесполезный фонарик, — батарейки. Где рацию искать, ни хрена не видно, Мона, Мона, ты где? — На ощупь он нашел Мону, поднял девочку, пощупал пульс — жива. Оглушена, не реагирует на голос. — Старший говорил все это сам себе, чтобы отогнать страх. Рация лежала под Моной Ли. Юра стал давить на кнопку «вызов» — тишина. Так, — сказал он себе, — и рации нет. Картина Репина. Арест пропагандиста. В дыру на потолке продолжали ссыпаться мелкие камушки, песок, комочки глины. В дыру проникал слабый пучок света. — Вот, — сказал старший сам себе, — и лампочка. Мысли его были тревожны — не за себя, за девчонку. Он попадал в такие передряги, о которых мужики даже в бане под водку не рассказывают. Похлопал себя по карманам жилета — о! сигаретки целы, и спички есть. Он закурил. — М-да, картина, — он лег на груду камней, — замурованы в зиндане, воды нет, связи нет, но есть сопливая девчонка, да еще и контуженная. Наши, если копать начнут, еще больше завалят, а собака в Москве осталась, кто же мог подумать, что тут такое? Он курил, и мерцал красный огонек, и дым вытягивало в дыру. Фляжка со спиртом была в кармане брюк. Старший отхлебнул, потом набрал в рот водки и брызнул на Мону Ли. Подействовало — она вдруг чихнула громко, пошевелилась и пискнула слабенько:

— Мама.

— Жива, — сказал старший, — уже одной проблемой меньше. — В темноте он ощутил, что Мона Ли взяла его за руку:

— Говорите тише, тише, сейчас обрушится потолок, нам нужно уходить! Я прошу вас — туда, туда. — Она сползала с кучи битого камня и тянула Юру за руку, — прошу вас, скорее, скорее.

— Да брось, девочка! — старший еще раз глотнул, — уж я в этих завалах опыт имею. Если там рвануло, сюда не пойдет. Будет расширяться вот та — он махнул рукой в сторону, — дыра. А нас … — тут Мона Ли, державшая его за руку, вцепилась зубами в палец. — Ты офигела, что ли? Сдурела, мать твою! Сейчас тебе врежу, как следует, — и он рванул в темноте за смутно белевшим Мониным платком. Еще раз треснуло, а потом ухнуло — и на то место, где они только что сидели, обрушилась комната первого этажа, вместе с коврами и диванчиками, и послышался отчаянный женский визг и мужской мат. В образовавшийся проем спрыгнул один из бойцов, — эй, командир! Живы? — и высветил фонариком Юру, слизывавшего кровь с руки и дрожащую Мону Ли, все державшую в руках бывшим белый платок.


С улицы давно увели верблюдов, не растерявших своего великолепия; ишачки, сгрудившись, щипали драгоценную газонную травку; во дворе дворца был разбит штаб и госпиталь, хотя раненных, по счастью, было мало. Ножевые раны, сотрясения мозга, переломы — но огнестрельное всего одно, да и то — в нукера. Тот лежал на траве, бледный, глаза делал страшные, но медсестричка перевязала его спокойно, даже без наркоза. Марченко отвезли, на всякий случай, в военный госпиталь, хотя всех потерь у нее было — сломанный каблук. После обвала комнаты первого этажа вывели всех, бывших в доме, включая старух и детей. Пекло немилосердно, бойцы в своих бронежилетах едва не теряли сознание, и, когда наконец, вывели командира Юру с Моной Ли — вздохнули все. Мона Ли почти потеряла зрение, пока ее держали в зиндане, и шла, держась за руку бойца, прикрыв глаза от нестерпимого света, а врач скорой сразу же отвела ее в машину, и тут же, с сиреной — в госпиталь. Юра мотал прокушенным пальцем, и на перевязке, допытывался у кого-то из съемочной группы — не бешеная ли девица-то? А то прививки нужно делать, а вот у него был случай, когда его укусила кошка, так заживало… врач, перевязывая его, все отводила лицо в сторону — вы, товарищ, так хорошо проспиртовались, что гадюка бы сдохла! Постепенно двор пустел — остались только бойцы охраны, криминалист и следователи, начиналась бумажная работа, которой конца и края не бывает.


Пал Палыч, знавший об операции только одно, что она должна состояться, ходил по городу, чтобы не сойти с ума. Он осмотрел экспозицию глиняных черепков с раскопок Старого города, даже потрогал кусок вылинявшего ковра, за что получил замечание от смотрительницы, и застыл перед картиной Верещагина, которого очень любил. Выйдя из спасительной прохлады музея, он увидел зрелище, как раз достойное кисти самого Верещагина. Шли верблюды, а на них сидели не бедуины, как было несколько часов тому назад, а вполне современно экипированные бойцы спецназа. Все это великолепие сопровождала ватага мальчишек, и просто праздных горожан. Над городом летел вертолет, и никто не удивился бы, если бы за караваном пошли танки или БТРы. В толпе все гудело — пересказывали друг другу слухи, уже точно знали, что Хозяин арестован во Дворце пионеров, а его дом разбомбили с воздуха. Число убитых, как подсчитало «сарафанное радио», перевалило за сотни. Ноги у Пал Палыча перестали слушаться и он еле доплелся до гостиницы. В номере надрывался телефон.

— Паша! — орал Псоу, — ты где ходишь? Все, нормально, освободили обеих! И Лару, и Мону! Да живы, ты что! Нет, в госпитале. Так положено. Нет, тебе нельзя. Завтра скажут. Все, давай ко мне, празднуем!

В номер Псоу влезла почти вся съемочная группа. Сидели друг на друге, пили бесконечно много, дошло даже до того, что кого-то из молодых уже тошнило в лоджии, а постояльцы с нижних этажей вызвали милицию. Псоу кричал:

— Ребята! я отсмотрел снятое с вертолета — я вам скажу! Нет, я вам не скажу! Этот Коппола в полной ж… Какие валькирии! Пусть он верблюдов снимет! Даже Федорчук теперь со своими панорамными! Мы их сделали всех! — Как и всякий художник, он на минуточку забыл о том, что испытали все те, кто участвовал в столь эпической съемке. Даже верблюды.

Когда Пал Палыча, перепроверив сто раз документы, в сопровождении хорошенькой, но строгой медсестры, все-таки пустили к Моне Ли, он буквально бежал, чтобы лично убедиться в том, что она жива, здорова, что его не обманывают, но, когда открыли дверь в палату, и он вошел, то не узнал Мону. Вместо красавицы девочки, с глазами сиамской кошки, вместо этой ухоженной, балованной общим вниманием любимицы, он увидел девочку, у которой были глаза взрослой женщины, пережившей такое, о чем она не расскажет никогда в жизни. Куда слетела, как пыльца, вся ее прелесть, все то легковесное, что так привлекало в ней? Та беззаботная роскошь просыпающегося к жизни женского, обаятельного, покоряющего? Она исхудала просто чудовищно. Глаза, обведенные темные кругами, гноились, руки были буквально изодраны в кровь, а около виска появился шрамик, зашитый, заклеенный, но — шрамик. Она смотрел на Пал Палыча исподлобья, будто не желая узнавать его.

— Мона, — Пал Палыч присел на край кровати, — я так волновался, и Танечка звонила из Москвы, мы все просто сходили с ума. Мона отодвинулась от Коломийцева, хотя было видно, что это усилие доставляет ей боль.

— Уйди, — говорила она громко, как будто плохо слышала, — уйди! уходи от меня! Ты меня не спас, ты меня предал, я знаю, ты бросил меня! Почему ты не пришел, папа? Я так ждала, что ты меня спасешь … — Пал Палыч закрыл лицо руками и заплакал.


Сашку Архарова, зная его абсолютно буйный характер, до участия в той съемке не допустили. От него скрывали все так же тщательно, как от Коломийцева. Архаров сходил с ума по-своему, и пил целыми днями в ресторане «Зеравшан», курил противные сигаретки Ташкентской табачной фабрики «Голубые купола» — больше достать было нечего. Зато вдоволь было коньяка, водки и вина. И всего того, что может утешить молодого мужчину, который, как он считал, был убит горем. О том, что Мону Ли спасли, Саша узнал через пару дней, на квартире своей новой приятельницы, актрисы театра Алишера Навои. Их скоротечный роман утешил Архарова до того, что он уже собирался сниматься на студии «Ташкент-фильм» в роли офицера Белой армии, вставшего на сторону басмачей. Впрочем, Зульфия, или Зулейка, как называл ее Архаров, намекала, что при удачно сделанном предложении, её папа, главный режиссер театра, купит им кооператив в Москве. Вот, в тот самый момент, когда они обсуждали, что лучше брать, «Жигули», или «Волгу», Архарова и разыскал Эдик.


— Я виноват, я во всем виноват, — Пал Палыч поднялся, с плеч его упал халат, — тебе что принести, Мона? Что ты хочешь?

— Ничего не хочу! И тебя видеть не хочу! Я домой хочу!

— Куда — домой? — в Орск? в Москву?

— К маме хочу, чтобы опять было, как в детстве, — Мона опять заплакала, — я хочу, чтобы мама была со мной, и мы все ехали, ехали, и поезд бежал, и все были бы добрые, и чтобы сахар такой был, в обертке… пап, ну прости, я не знаю, мне так плохо, так плохо, я там — ты не можешь себе даже представить, я там — как будто умерла, все сидела и ждала, когда меня убьют. — Пал Палыч обернулся, опять сел на кровать, обхватил ее всю, маленькую, худую, дрожащую, и стал приговаривать, как в детстве «у зайки боли, у медведя боли, у волка боли, только у Моны не боли», и все гладил ее по голове, а она плакала сладко, взахлеб, освобождаясь от страха, мучившего ее так долго. Так они и просидели до вечера, пока не пришла палатная сестра — гражданин, как вам не стыдно? Обещали на минуточку, а целый день сидите, но, увидев испуганные глаза Моны, сказала ласково, — да, сидите, сидите. Хотите, я с главным поговорю, мы вас в ординаторской положим? — Пал Палыч кивнул.

В палате Лары Марченко цветы уже ставили в ведра. Она, в стеганом розовом халатике, возлежала на взбитых подушках, смотрела в серо-голубой экран телевизора и отщипывала виноград с кисти.

— Наташа!!! — на звук ее голоса влетела медсестричка, — Наташа! убери ты этот ботанический сад отсюда!

— Так несут, Лариса Борисовна, — девчонка, скрытая под крахмальной шапочкой, лучилась от счастья, — так и вот, а внизу сколько! Там машинами прям! А еще сколько фруктов. Ой, и всякого вина принесли, а из ресторана вам целый ляган плова принесли — впускать?

— Да они сдурели? — Лара сплюнула косточки в ладонь, — ты им скажи, что у меня нога на растяжке! Какой плов? Только сыр, гранаты, виноград, и зелень! Так. Позвони в Москву. Пусть самолетом пришлют — пиши, пиши, ты что мне в рот смотришь? Красивая девка, но бестолковая ж! Ты что мне сегодня вместо но-шпы принесла, а?

— Я не помню, — заалела щеками Наташа, — а что? Я же невредное дала, или как?

— Или как, — передразнила ее Марченко. — Отравить хотела? Меня? Гордость советского кино? — Наташа побелела. — Иди-иди, все женихи в голове, а думать нужно не о мальчиках, а о моей ноге! Список написала? Тапочки мягкие, зубную пасту не нужно, только порошок! Шампунь желтковый, и папину фотографию!

— Я записала, — прошептала сестричка, — я пошла?

— Иди, — Марченко вздохнула и взялась за трубку телефона, — межгород? Москву дайте, диктую номер…


Сашка Архаров, с трудом разлепив заплывшие от ночных похождений глаза, долго пытался сфокусироваться на Эдике, но не смог и побрел умываться. В шикарной шестикомнатной квартире своей новой пассии он ориентировался уверенно. Эдик, страдая от духоты, потащился за ним.

— Ты куда, — Архаров потянул на себя дверь ванной комнаты, — в душ со мной? Я не по этому делу, Эдик.

— Саш, — Эдик ввинтился в щель и сел на унитаз, — валить надо из Ташкента, и срочно.

— Тебе надо, ты и вали, — Саша жевал зубную щетку, — ой, фай фупы пофифтить…

— «Пофифти, пофифти», — передразнил его Эдик, — тут пол-КГБ СССР в Ташкенте.

— А я при чем? Я не при делах! — Архаров прополоскал рот, — ты знаешь, я — ни в чем и никогда. Не был — не участвовал — не привлекался.

— Ты плохо помнишь, Саш. — Эдик вытащил из кармана пиджака любительские фотографии.

— Ну, и че там? Я с голыми тёлками в бассейне?

— Хуже, Саш. Ты вот этого, этого и этого — помнишь?

— Откуда, мы ж пили, я паспортов не спрашивал, — Архаров пытался разглядеть лица на снимках, — нет, я этих не знаю.

— Зато они тебя знают. Они все проходят по делу «Северного пути».

— И что? — Архаров растер лицо полотенцем.

— Они, Саш, показали, что знакомы с тобой и кое-что переправляли через тебя в Москву.

— Ты охренел? — Архаров замер перед зеркалом, подперев языком щеку.

— Я? — Эдик убрал фотографии в карман, я — нет. Но за тобой скоро придут.

— Стоп-стоп-стоп, — Архаров схватил Эдика за воротник рубашки, — а почему, Эдичка, ТЫ в курсе, а?


Совещались с Москвой. Псоу, совершенно придя в себя, начисто забыл о каких-то заложницах — «девочки» были живы и относительно здоровы. Эпизод «Проход каравана» был отснят с многих точек, и, как выяснилось при монтаже — стал, как не странно, действительно шедевром. Крупные планы чудных верблюжьих морд, фантастической красоты сбруя, бедуины, полуспящие, как казалось со стороны, чинары, полощущие листву в выцветшем от зноя небе, нежная женская рука (актриса Самобытько Клара), в перстнях, свесившаяся с паланкина, дервиши, опирающиеся на посохи, ишачки — общий план, тючок на спине, прямая спина ездока — кто бы мог подумать, что это не купец трусит по пыльной дороге, а боец спецназа, да еще в полной экипировке. Даже тот момент, когда спецназовцы перелетали через дувал — жадный до хорошего материала Псоу — оставил. Он хотел переснять те кадры, что были испорчены присутствием в них Шахло — но Мона Ли, как сказал врач, будет приходить в себя еще пару недель, как минимум. После некоторых колебаний, Вольдемар Иосифович махнул рукой на свои планы и нехотя отдел приказ — паковать оборудование и возвращаться в Москву. С Моной Ли оставался Коломийцев, он же вызвался ухаживать за Ларой, чему был весьма недоволен Крохаль.


Архарова вызвали на допрос. Следователь оказался умнее обычных милицейских, даром что комитетчик, сразу понял, что Архаров слабак, бабник и трепло, к транспортировке наркотиков отношения не имеет, но на всякий случай завербовал его, припугнув зоной. Архаров после многочасовых бесед приуныл, бросил пить, оставил свою Зулейку, и, навестив Мону Ли (в присутствии Пал Палыча), побрел упаковывать вещи, раздумывая, брать ли с собой подаренный ему ковер или плюнув, оставить в номере. Взял, впрочем, и ковер, и халат, и два десятка тюбетеек, и отрез шелка на платье жене — получив его, жена хмыкнула, и сделала шторы на даче.

Ездили в закрытый город Янгиабад, где обеспечение было лучше московского, а некоторые, самые смелые, добирались и до Джизака, где можно было легко купить шикарную болгарскую дубленку.

Вся группа бегала по рынкам, выискивая помидоры, зелень, специи, рис, скупая ляганы и прочую невероятной красоты керамическую посуду, которая потом, в холодной и серой Москве, будет — как кусочек солнца в небе, пойманный гениальным гончаром.

Органы работали медленно и упорно, связывали меж собой ничего не значащие эпизоды, и тогда всплывали все новые фамилии и устанавливались такие цепочки, что казалось — вся страна скована. Одной цепью.

Маленький темный кореец Ли Чхан Хэн, получивший срок на четвертак только по той причине, что следствие еще шло, а отчитаться нужно было за квартал, готовился к этапу на Магадан. Его мало пугала зона, он знал, что выживет везде. Серый и живучий, как пыль. Жуткий и неумолимый, безжалостный, как рок. В его «сидоре» не было ничего, кроме двух пачек крошащейся «Примы» и какого-то свертка, видимо, с бельем. Он прошел все пересылки, не вызывая гнева конвойных, держался молчком, забиваясь в щели. Когда до Магаданской зоны оставалось два дня перегона, Ли Чхан Хэн исчез.

Загрузка...