Глава 29

Интернат для детей советской элиты существенно отличался от обычных. Не говоря уже о свободе, одежде, еде и развлечениях — здесь были другие дети. Правда оттого, что они были разлучены со своими родителями, пусть и звездными, они страдали не меньше, если не больше других детей. Этих задаривали подарками, на выходные их забирали персональные шоферы, на лето их отправляли в лучшие пионерлагеря, но там, внутри этого маленького мирка, законы были более суровы, а к обычной жестокости примешивалась зависть и дикая, звериная тоска. Мону Ли поместили в спальню к трем другим девочкам, у которых мамы были из мира кино и театра, а папы занимали высокие должности. Пусть и на пару дней в неделю — но родители у них были. У Моны Ли не было никого, кроме Танечки, сводной сестры по отчиму — строго говоря, она не была родной по крови. В первую же ночь, когда Моне Ли устроили «прописку» по законам, принятым скорее, в колонии, чем в школе, Мона Ли сбежала. Точнее, попыталась сбежать. За непослушание ее отправили — нет-нет, не в карцер, просто — заперли в отдельной комнате. Мона Ли сидела, скрестив ноги, на дурно пахнущем матрасе, застеленным серой простыней, и раскачивалась из стороны в сторону, приложив к губам палец. Мысли о том, что можно было бы сделать с каждой из обидчиц, или с классной руководительницей, обретали форму живую, она как будто видела со стороны их мучения, и ее прекрасные, огромные глаза сужались до щелки, в которой посверкивал холодный и яркий огонь.

На съемки Мону Ли отпускали, снимали спешно, нагоняя вынужденный простой, в интернат её привозили поздно, и она, буквально засыпала над тетрадками в классной комнате. После изолятора, в котором ее продержали трое суток, дивные, воспитанные, интеллигентные девочки попробовали продолжить, но Мона Ли, хотя и была младше, и меньше ростом, сумела отбиться, а одной, самой яростной обидчице, ухитрилась пережать локтем горло, да так, что та захрипела и осела на пол. Мона Ли, отпустив её, тихо-тихо сказала, — не лезьте ко мне никто. Убью. Жаловаться не стали, но разнесли по всей школе, и Мону Ли стали сторониться со страхом, хотя смотрели восхищенно и преданно. Мона Ли завоевала школу.


Марченко поправлялась быстро, швы уже сняли, теперь она училась ходить заново — труднее всего было сгибать ногу в колене, а Ларочка всегда не просто была энергична, но еще танцевала, сама исполняла даже сложные трюки, поэтому травма была для нее сущей мукой. Крохаль поставил «на уши» весь город Сочи, куда перевели Марченко из Гагр, и все буквально тряслись над ней, обеспечивая и лечение, и санаторный режим. Марченко, ковыляя с палочкой по дорожкам, все возвращалась к разговору с Моной Ли, и все думала — что же это за девочка? В присутствие её сама Марченко робела, о чем не за что бы ни созналась самой себе.


Мона попала в интернат почти в конце четвертой четверти, но оценки ей поставили за заслуги перед советским кинематографом, как иронично выразился директор школы, и Мона Ли перешла в 4-й класс. Май был жаркий, удушливо жаркий, то и дело громыхали грозы и дождем смывало тополиный пух по переулкам и улочкам старой Москвы. Интернатские разъезжались, на каникулы, кто куда — кто на дачу, кто в дом отдыха с родителями, кто в пионерлагерь. Моне Ли предстояли съемки в условиях чудовищно сложных — в изнурительной жаре, в пустыне и на высокогорье. Без согласия родителей Мону отказались оформлять в командировку.

Разыскать в Москве человека просто, если подключить соответствующие органы, и на следующий день на столе у Антона Ивановича Крохаля лежала бумажка — Коломийцев, Павел Павлович, проживает Московская обл., г. Одинцово, ул. Железнодорожный тупик, дом 3. В тот же день вечером служебная «госфильмовская» Волга везла Мону Ли, Эдика и Вольдемара Псоу по Можайскому шоссе. Покрутившись между дачных участков, утопавших в цветущей сирени, остановились у крашеной в зеленый цвет калитки. Псоу вышел, попрыгал на одном месте, втянул в себя дачный воздух, и сказал:

— Однако! Благодать! Поди, еще соловьи имеются? — Эдик, разминая затекшие ноги, покачал стоявшую рядом сосну, испачкал руки в смоле, недовольно хмыкнул.

— Нет, я урбанист. Зачем мне соловьи? Тут наверняка комарья полно, — и стукнул в калитку.

Мона Ли сидела в машине, и видела в окно, как открылась калитка, и вышел совершенно седой человек в рубашке с закатанными рукавами и в тренировочных штанах. Он долго говорил о чем-то с режиссером и с Эдиком, все трое махали руками отчаянно, и даже в машину доносились звуки их голосов. Эдик постучал согнутым пальцем в стекло:

— Мона, выйди. — Мона послушно вылезла. Пал Палыч смотрел на нее, и видел, как вытянулась и повзрослела его приемная дочь, как похудела, как изменилась — и какой стала красавицей. Он неловко развел руки в сторону, будто пытаясь обнять её издали, и тут Мона дернулась, завизжала, побежала к нему, споткнулась, едва не упала и не рассадила коленку, и вот уже Пал Палыч бежал к ней навстречу, вот он обнял её, закружил, как в детстве, и она плакала, плакала и лицо его становилось мокрым от ее слез.

— Дочка моя, девочка моя драгоценная, прости меня, старого дурака!

— Папочка, прости ты меня, прости, папка! Я так соскучилась!

Псоу и Эдик отвернулись, подошли к машине и закурили.

— Ненавижу мелодрамы, — сказал Эдик.

— А трагедии? — спросил его Псоу.

— Я комедии люблю, ты же знаешь, — Эдик затянулся, — у меня вся жизнь — смешнее некуда…

— Он тебя бросил? — спросил сочувствующе Псоу.

— А как ты думаешь? Кому нужен старый, толстеющий, лысеющий второй режиссёр? — Эдик растянул пальцами губы и показал язык, — шут гороховый. Даже собаку не могу завести.

— Кошку заведи, — сказал Псоу, — а лучше — женись.

— На кошке? — съязвил Эдик.

— Ну, хотя бы, — Псоу помахал Коломийцеву. Тот стоял, и смотрел, как Мона Ли бежит по дорожке к дому, — поехали, они дальше сами разберутся, — Пал Палыч?! Не забыли? Завтра, к восьми нуль-ноль у Госфильма, на проходной!

— Будем-будем! В восемь ноль-нуль-ноль! — прокричал счастливый Коломийцев и поспешил закрыть калитку.

Загрузка...