Глава 49

«Артек» произвел на Мону Ли впечатление самое неприятное. Она, избалованная с детства, прежде всего любовью и признанной своей красотой, привыкла к тому, что выделяясь среди всех — сверстников ли, старших ли — она царила везде. Она не была неформальным лидером, но она была — принцессой. В лагере, даже в таком элитарном, как «Артек», равенство декларировалось, хотя бы — и на словах. К тому же, Мона Ли привыкла к абсолютной свободе. Она могла есть, когда хочет, читать, когда ей это интересно, и спать — если устала. Распорядок и режим она не принимала никак. Она даже понять не могла, что гонит такое количество ребят на линейку, поднимать какой-то дурацкий флаг, пачкая руки о трос, вымазанный в машинном масле. Речёвки, пилотки, общее купание, постоянные мероприятия, дерготня, и при этом самые подлейшие зависть, доносительство и ложь. В ее отряде были уже старшеклассницы, и, если на разных семинарах и слетах они говорили о комсомоле, как помощнике партии и о светлом будущем под знаменами марксизма-ленинизма, то в раздевалках душевых и в спальнях разговоры велись совсем о другом. Любовь? Если бы — любовь. Мона Ли, не пережившая в своей жизни даже привязанности, какая бывает у ребенка к матери, к бабушке, или даже к живому существу — котенку, щенку, искала в самой себе это чувство, она как бы прикладывала себя — как ключ — к тому, к этому, и — ни от кого она не получала ответного сигнала. Разговоры девушек были ей неприятны, Мона Ли могла себе позволить не выносить пошлость. Понятно, что с ней никто не «дружил». Дружили девочки по две-три против другой тройки-двойки, часто наушничая, и делая пакости. Вообще, атмосфера была схожа с дембельской… в ход шли и кружки с водой, и даже кусочки мыла в конфетах.

Когда привезли для показа «Волшебную лампу», сам директор лагеря распорядился собрать торжественный слет и ужин с танцами в честь приезда части съемочной группы. Мона Ли равнодушно смотрела на общую суету, ей хотелось одного — оказаться у воды, непременно пруда, или озера с плавающими по нему розовыми и белыми перьями, и чашками лотоса, на глянцевитых плотных листьях. Море она не полюбила со съемок, а после Судака и вовсе перестала даже выходить на пляж. Только вечерами, когда молодежь сотрясала воздух, извиваясь на дискотеке, она выходила к берегу, садилась на влажный от вечерней росы песок и смотрела на далекие огоньки судов.

— Моночка, а ты в чем будешь? — спросила Мону главная красавица лагеря, Лёка Голубева, — в пионерской форме? — Палата зашлась от хохота.

— Почему? — спокойно спросила Мона, сидевшая на подоконнике.

— Ну как же? — деланно удивилась Лёка, — ты же на премьере была вообще… в школьном платьице и в передничке? Тебе надеть нечего? Ну, как же, ты у нас сиротка… Хочешь, дам тебе свою юбочку? Джинсовую?

— Она мне велика будет, — Мона Ли слезла с подоконника, — а насчет сироты … — Мона Ли прикрыла глаза, помолчала, приложила палец к уголку рта и сказала, — твоя мама живет с отчимом, твой настоящий отец бросил ее, когда тебе было два года. У отчима есть старший сын, в которого ты, Лёка, влюблена.

— Дура! — закричала Голубева, — дура! Ты подслушивала!

— А разве ты об этом рассказывала? — Мона Ли подняла брови, — а твоя мама запирала тебя в детстве в шкаф. На ключ. И давала тебе фонарик, — и Мона Ли вышла из палаты.

— Тёмную? — Лёка от злости заикалась, — тёмную? — все согласно закивали головами, и только самая младшая, Леночка Свердлик, некрасивая, с огромным носом-каплей начала грызть ноготь и покачала головой.


Мона плечиком дернула, бровками — шевельнула — знала, что у нее это получается так, будто бровки — и не бровки это, а два зверька, то ли норочки, то ли соболя — бегут от переносицы, к вискам. Ее даже специально Псоу просил на съемках — «Мона, поиграй бровями!» Развернулась, пошла к старшей вожатой, спросить ключи от кладовки, где все вещи были под замком, кроме тех, что под рукой нужны. Наташа, старшая, милая, любимица, затейница — ее весь Артек обожал, напускала на себя строгость, чтобы дисциплину соблюдали, а все равно — облепят ее девчонки со всех сторон, хохочут-щекочут, с поцелуями лезут.

— Что тебе, Мона? строго спросила Наташа.

— Наталья Кирилловна, я хочу платье взять, погладить — завтра фильм мой будут показывать, вот.

— Ах, ну да-да, ты моя Лиза Тэйлор, — Наташа затормошила Мону, взяла ключи. У Моны был шикарный чемодан, кожаный, с двумя ремнями-застежками, а на ручке — бирочка «MONA LI USSR NONNA KOLOMIYTSEVA» — это она в Чехословакии купила, когда снималась в роли Принцессы на студии «Моравия-фильм». Наташе было страшно любопытно, что в чемодане, Мона, хоть и тринадцатилетняя, а уже побывала в таких странах! Мона отщелкнула замочки, стала вынимать на столик аккуратно сложенные сарафанчики-юбочки-платьица. Вдруг застыла. Закрыла глаза. Ойкнула. Помотала головой — смотрит, а на дне чемодана, где лежало обернутое в пергамент платье, в котором она играла Принцессу — лежит что-то безобразно бесформенное, какие-то клочья материи. Ткань платья была неимоверной красоты, ее привезли из соседней Венгрии — невесомую, шитую золотыми и серебряными нитями, цвета голубой воды — переливающуюся, прохладную… Мона Ли подняла на вытянутые руки безнадежно испорченное, грубо изрезанное платье и пошла, забыв закрыть дверь. Наташа бросилась за ней, так они и вошли в палату — впереди Мона, а сзади Наташа с испуганными глазами. Девчонки вскочили, только Лека Голубева осталась сидеть — сделала вид, что роется в тумбочке. Мона Ли стояла и плакала, и бисеринки, которыми было вышито платье, сбегали с надорванных нитей и падали, и тихонько шуршали, рассыпаясь по полу.

— Кто это сделал? — спросила Мона Ли. Девочки молчали. У кого-то на лице было сочувствие, у кого-то поддельная жалость, а у кого-то и глазки сияли. Леночка Свердлик, нескладная такая, и росточка небольшого, единственная подошла к Моне, и сказала

— Мона, у меня есть совершенно шикарное платье! Бери! — Все знали, что у Леночки папа в Торгпрестве в США, и знали, что Леночка одевается так, как не одеваются жены дипломатов. Девочки в Артеке знали толк в шмотках.

— Кто это сделал? — это уже Наташа повысила голос. — Девочки, вы понимаете, что это — уже не шалость, это уже — преступление…

— Па-а-а-дума-ешь, — протянула Лёкина подружка Вика Горевая, — вы нам еще милицию сюда вызовите. С собакой. Может, это Монка сама свое платье изрезала?! А на нас специально сваливает!

— А откуда ты знаешь, что — изрезала? — спросила Мона Ли. Все молчали, и только шуршали и шуршали бисеринки, покрывая пол драгоценным песком.


Где-то вдалеке, ударяясь о стены корпусов, прозвучал сигнал отбоя — «спать-спать, по палатам…»

— Девочки, ложитесь, — скомандовала Наташа, — разбираться завтра будем.

Нехотя, вяло девицы побрели — чистить зубы, умываться. Взбивали подушки, раскрывали застеленные кровати. Все это делалось только для старшей вожатой. Она это понимала прекрасно, и знала, что ей свое свидание на сегодня придется отложить, потому, как эти тихони затеяли сегодня еще и «тёмную» устроить Моне Ли. Мона Ли стояла, опершись спиной на спинку кровати. То, что осталось от наряда, сшитого лучшими портнихами киностудии «Моравия», она свернула в комок и положила под подушку. Глаза Моны были сухи, но вся она была опять — как натянутая струна. Что я им сделала? — думала Мона, — обидела? Оскорбила? Украла? За что они меня ненавидят все, кроме Леночки Свердлик? Я ни о ком слова плохого не сказала… Окна корпуса были распахнуты в крымскую ночь, и крупные звезды лежали на тополях, а там, вверху, в горах, звезды водили хороводы и тоненько дрожали. Вдруг в окно, подтянувшись, влез мужчина. Девочки, кто в ночнушке, кто в пижамке, а кто и так — подняли визг. Бывало, что вожатые промахивались окном и попадали на девчачью половину. Но тот, который влез сейчас, сел на подоконнике спиной к теннисному корту, свесил длинные ноги в фирменных белых кроссовках в палату, жестом, от которого просто умирали все девушки и женщины Советского Союза, поправил челку, улыбнулся ярко и сказал

— Ну-и? Где тут моя невеста? Где моя Мона? — Мона обернулась на голос Сашки Архарова, расцвела, сама не ожидая этого от себя и даже едва не бросилась ему на шею.

— Девушки, — пропел Архаров, ну-ка, отвернулись, и — баиньки. Мона? — Архаров вынул из-за спины букет только что сорванных роз, картинно поднес их лицу, делая вид, что целует — и бросил Моне. Она поймала букет, пахнущий ночью, прохладой, и тем душным, беспокойным запахом, какой бывает у крымских роз летом, и поднесла его к лицу. Девицы, укрытые до подбородка одеялами, лежали с раскрытыми глазами. Только Лёка Голубева, успевшая переодеться из ситцевой рубашонки в нежно-розовую комбинацию с белыми кружевными лямками, сидела на кровати, вполоборота к Архарову, демонстрируя великолепный загар, длинную шею и вполне себе зрелые формы. Но Архаров сделал руками жест, говорящий — иди, иди ко мне, и Мона Ли подошла, и Архаров обнял ее, прошептав на ухо:

— Сбежим, а? Пойдем пионеров-героев посмотрим?

— А, пойдем! — согласилась Мона Ли. — Только корпус заперли?!

— А нам это помешает? — Сашка перемахнул через подоконник, — прыгай! Я тебя ловлю! Мона Ли, обернувшись, показала Лёке Голубевой кукиш — и прыгнула в окно.

— Ну, и как мы ей тёмную будем делать? — все девчонки заговорили одновременно. Нет, ну ваще! Сам Архаров… нет, ну это как? Ей ваще… ей тринадцать! А ставит из себя, тоже — подумаешь, в кино снялась! Вон, у нас много кто в «Веселой переменке» снимается, и что? — Гомон стоял страшный — кричали, перекрикивая друг дружку. Вошла Наташа. — Почему не спим?

— Ой, Наталь Кирилна! — закричали девицы хором, — представляете? Ужас какой? Ой, ну… Наталь Кирилна! Сейчас к нам в палату сам Архаров влез! Через окно!

— Вы бы девочки, сухим вином на ночь не баловались, — сказала Наташа, сдвигая пилотку на затылок, — а то еще не то померещится.

— ПРАВДА! — это Лена Свердлик крикнула — неожиданно для себя. — Правда, — добавила она тише.

— И где же Архаров? — Наташа выглянула в окно, — улетел?

— Нет, — сказала зло Лёка, — Монка наша с ним — гулять пошла. Вот!


Мона так обрадовалась приезду Архарова, что сама растерялась. Он никогда не вызывал в ней никакого сильного чувства — если говорить именно об эмоциях. Он был ей симпатичен, она, еще своим детским сердцем, понимала, что он красив, и она нравится ему. Ей приятно было с ним болтать о каких-то пустяках, принимать знаки его внимания — ну, чем можно побаловать ребенка? Игрушки, конфеты, книжки… Маленького мишку, с нежно-голубым кожаным бантиком Архаров привез ей из Англии, и Мона таскала медвежонка с собой повсюду, даже спала с ним — Шурик (так она звала медвежонка) сидел на ее подушке. А тут — розы. Как взрослой. И Мона Ли почувствовала буквально — что сердце дрогнуло. Оно билось ровно, вдруг замерло, будто проваливаясь — у-у-у-х, и застучало быстро. И опять зазвенели колокольчики, и какие-то бамбуковые палочки — тук-шух-тук-шух… Они шли с Архаровым по дорожке, освещенной матовыми шарами фонарей — как в парке. Вдоль дорожки стояли зеленые скамейки, по бокам скамеек — крашеные в серебряный цвет урны, и гипсовые бюсты пионеров-героев.

— Жутковатое зрелище, — Архаров обнял Мону Ли за плечики, — идем сквозь строй! А салют будет? Нет, скажи, у вас тут весело? Картошку печете, поете песни? Или ты ходишь на танцы? Ты целовалась, скажи?! А? Или купаетесь по ночам? Заплывая за буйки? — Архарова несло, как обычно. Мона хохотала, отпихивая его:

— Какие буйки? Саша? Там же все огорожено!

— Как в клетке? — начинал Архаров, — я понял! Ты живешь в зоопарке! Ты — тигрица львов! Нет, львица тигров? Мона, Мона, — вдруг почти застонал он, подхватив невесомую девочку на руки, — Мона, Мона моя…

— Саша, я тебя прошу, — Мона испугалась того, что ей вдруг стало жарко — всей, с головы до ног, так жарко, будто она вошла в огонь. Все сильнее стучали бамбуковые палочки, все громче звенели колокольчики, и уже кружилась голова, и Мона невероятным усилием воли заставила себя — сесть. Они сидели на скамейке, Архаров опустил голову, потом выпрямился, положил руки на спинку скамьи, не касаясь Моны.

— Поговорим? — и потянулся за сигаретами.

— Ты что! — Мона схватила пачку, — у нас курить нельзя! Сразу отчислят из лагеря!

Архаров перехватил ее руку, скомкал и выбросил сигареты, поцеловал ее ладонь:

— Я люблю тебя. Мона. Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. И ты должна привыкнуть к этой мысли. — Он говорил отрывисто, будто стучал кулаком по столу, вбивая слова. — Я буду ждать. Год. Два. Десять. Я буду ждать, когда ты станешь моей. Моей женой. Мона.

— Саша, — Мона почти ничего не слышала из-за грохота сердца, — ну мне только тринадцать сейчас, а тебе же…

— Мона, — Архаров взял в ладони ее лицо. В темноте глаза казались огромными, и Архарову казалось, что ее взгляд притягивает его, не отпуская.

— Так-так-так! — сидим после отбоя! — голос шел из-за кустов и принадлежал мужчине, — какой отряд? так-так-так! Актриса наша! Да еще и не одна… немедленно к директору!

— Тихо-тихо, — Архаров перемахнул через скамейку, — товарищ! Я — вам, товарищ! Вы кто? Вы страж порядка? Товарищ? — Стоявший в кустах в синей униформе вытаращил глаза,

— Ой! Еще артист! Так вы того — сам Александр Архаров будете?

— Буду, мой дорогой, и есть! — Архаров полуобнял стража порядка, — товарищ!

— Я комендант! — рявкнул страж неуверенно.

— Ах, комендант! — Архаров вытянулся во фрунт и приложил руку к виску. — Мы в крепости! Товарищ! Что с обороной? Где гарнизон? Арсенал захватили? — Мона просто умирала от смеха — когда Архаров входил в роль — спектакль удавался… Уже хохотал и комендант, и сбежавшиеся на его крик пионервожатые, которых оторвали от хорошего вина, любви и партии в карты. Через полчаса перешли на опустевшую танцплощадку, где Архаров, перебудив весь лагерь, дал концерт. Нашлась гитара, расчехлили ударную установку, кто-то из вожатых откинул крышку фортепиано — и они дали такой джаз! И начались танцы, и сбегали за домашним вином и виноградом, и в чаше июльской ночи плескалось море, и хотелось одного — искупавшись, рухнуть на теплый песок и смотреть в звездное небо. Которое, как известно — на юге ближе, чем на севере.

Мона смотрела, как импровизирует Архаров, и постепенно перемещалась на край танцплощадки. Первое время Саша искал её глазами, но потом, окруженный толпой поклонниц, увлекся, и выпил, и, отставив гитару, сам вышел в центр, и тут был рок-н-ролл, и твист, и вообще — не поймешь что.

Мона Ли бежала по дорожке к своему корпусу. Зацепившись за карниз, подтянулась, перелезла в комнату. В палате стояла тишина. Но — не сонная тишина, когда кто-то ворочается, кашляет во сне, или бормочет. Тишина была — искусственная. Мона Ли, расслабленная от новизны ощущения счастья, своего, личного, счастья, стояла и улыбалась, просто так — сама себе. И вот тут ей на голову набросили одеяло. Моне Ли приходилось защищаться в интернате, но даже там в ходу не было такого — чтобы все — против одной. Прошла пару минут, пока Мона Ли успела осознать происходящее, сгруппироваться, и начать защищаться. Преимущество нападавших было в их числе, но это было и существенным минусом. На небольшом пространстве между кроватями девушки наносили беспорядочные удары, норовя попасть по голове, или по животу. Пинали ногами, а одна даже притащила стул, но попала по своим же подружкам. Мона Ли сначала свернулась в клубок, обхватив голову руками, закрыв живот от ударов, а потом резко выпрямилась и ухватила за щиколотку ближайшую к ней девушку. Вцепившись в самое болезненное место — над пяткой, Мона рассчитала точно. Кто-то заорал и подпрыгнул, Мона Ли перекатилась под кровать, и оттуда — молниеносным броском одолела все пространство до двери, и, вскочив, она щелкнула выключателем. Нападавшие, разъяренные, потные, всклокоченные, исцарапавшие сами себя, стояли, тяжело дыша ненавистью. Мона Ли стояла спиной к двери. Ха, — подумала она про себя — просто сцена на табачной фабрике. А я — Кармен. Ножа не хватает. Так они стояли несколько минут — кому-то нужно было начинать, а при свете это было трудно. Тут Лёка Голубева, не спуская глаз с Моны, подошла к ее кровати и схватила медвежонка Шурика.

— Ой-ой-ой, — засюсюкала она, — какой медвежоночек! А сейчас мы его… мы его…

— Лёка, башку ему оторви, — крикнула первая Лёкина подружка Вика, — посмотрим, что у него внутри, а? Наверное, любовная записка от самого Архарова? — И девицы, осмелев, начали наступать на Мону. Кто-то бросил Лёке маникюрные ножницы.

— НЕ СМЕЙ, — закричала Мона, — не смей! Не делай этого, я прошу тебя…

— Она проси-и-и-т, ой-ой-ой! На колени встань, гадина! Мы тебе покажем, кто тут главный, принцесса, выпендриваешься?.. — и Лёка ножничками перерезала голубую кожаную полоску. Мона Ли закрыла глаза. Теперь она слышала шум множества барабанов, грохочущих перед битвой. Она видела ряды бойцов, одетых только в широкие штаны и рубахи, с кожаными щитами в левых, а с мечами — в правых руках. Громко дышали кони, несущие всадников, хрипели и рвали поводья…

— Не делай этого, — тихо и внятно повторила Мона Ли, и лицо ее стало белеть, становясь маской. Многие из девочек отшатнулись с криками — Лёка, кончай, она придурочная! Но Мону Ли остановить было нельзя, и она не была властна — остановить себя. Она начала медленно кружиться вокруг своей оси, стуча ладонями, и странный звук напоминал глухие удары — так стучат камни, ударяясь о кожаные щиты воинов. Лёка вдруг вскрикнула от боли, уронила медвежонка, и упала, больно ударившись о металлическую спинку кровати. Девочки стояли, боясь шевельнуться. Мона Ли сначала дышала тяжело, потом все тише, спокойнее, подчиняя дыхание ритму сердца, потом открыла глаза, подошла к своей кровати, взяла медвежонка, положила его в свой рюкзачок, который достала из тумбочки, села на корточки, приложила пальцы к сонной артерии лежащей Лёки и сказала:

— Она жива. Но она изменится. И вы все — изменитесь тоже. Где Свердлик? — Кто-то из девиц кивнул на дверь. Мона вышла, потом вернулась, улыбнулась, погрозила пальчиком, — никогда так больше не делайте, девочки … — и выключила свет.


Мона открыла дверь в туалет.

— Лена?! — тишина в ответ. Стала открывать дверки кабинок — в последней сидела несчастная Лена Свердлик, ее единственная защитница. Милые девушки полотенцем связали ей руки за спиной, примотав для верности к водопроводному стояку. — Звери-звери, — раздумчиво сказала себе Мона Ли, отвязывая зареванную Лену, — а разве звери могут — так? Звери — не могут. Люди могут.

— Они меня хотели вообще, они хотели меня головой в унитаз, представляешь? — Лена уже не могла плакать, а только судорожно икала.

— Так, ну в палату тебе нельзя, — Мона наморщила лобик, — идем, я тебя спрячу.

— А что толку, — горестно сказала Леночка, — мне все равно же — возвращаться. Меня везде обижают. Мальчишки обижают, девочки. Только ты первая ко мне так отнеслась. И еще Наталья Кирилловна. Я в палату пойду. Чего им теперь надо? — Леночка посмотрела на Мону, — ой, Мона, у тебя такой синяк! Вот, — она дотронулась пальчиком, — на скуле прям, и губа разбита. Ой, а смотри, сколько синяков, Мона… что они сделали, Мона! Я хотела тебя предупредить, но они меня напугали. Я слабая. Я трусиха.

— Ничего, — Мона чмокнула ее в щеку, — ты классная девчонка. Научись побеждать свой страх, это проще простого. Ну, я пошла?

— Иди, да, уже вон — светло как, — и Леночка жалобно посмотрела на Мону Ли.

Мона вылезла через окно веранды, спрыгнула мягко, присела, прислушалась — пели птицы, лагерь спал. Она пошла в сторону танцплощадки — на скамейке, у центральной клумбы с флагштоком, сидел, в окружении пионервожатых и девушек из старших отрядов, Архаров. Издали было заметно, что он устал, выпил сильно, но привычка и актерская выносливость держала его на плаву. Мона Ли знала это по съемкам — будет работать, а потом, дойдя до любой кровати, уснет беспробудно. Она подошла, но не приблизилась, и свистнула, как пацан, — в два пальца. Архаров тут же вскочил. Не обращая внимания на собравшуюся компанию, он побежал к Моне, споткнулся, растянулся на гравии дорожки, отряхнул джинсы, подошел, картинно прихрамывая. Взглянув на Мону, открыл рот.

— КТО? — спросил. — КТО??? убью гада, Мона, кто?

— Я упала, — Мона увернулась от Саши, — не тряси меня, у меня голова болит.

— Откуда упала?

— Из окна прыгала. — Мона смотрела на него и лицо ее было печально. — Не спрашивай, а? Ты можешь сейчас поехать со мной в Москву?

— Могу, — не думая согласился Архаров, — но! Стоп! Сегодня вечером здесь будет НАШ с тобой фильм?!

— Я не хочу ничего. — Мона дотронулась до скулы, — куда я — такая?

— Знаешь, — Архаров повернул ее к себе, — тот, кто тебя ударил, будет рад тому, что ты сбежала. Уехать можно. Но мы с тобой уедем после премьеры. А сейчас я тебя отведу к пионервожатым, выспишься.

— Тогда я уеду одна, — Мона Ли смотрела на него, и синяк уже стал заметен настолько, что никакими очками или гримом его закрыть было нельзя.

— Пошли, — Архаров взял Мону за руку, — утро вечера светлее, а?

— Наверное, — согласилась Мона, но уже утро. Архаров потянулся:

— Эх, в море? Ну?

— Я боюсь.

— Со мной?

— С тобой я боюсь только себя, — пробормотала Мона Ли.


Сероватый песок между крупных камней еще хранил вчерашние отпечатки ног, видны были забытые мячи, чья-то сандалия, полотенце. Море лениво гладило берег, словно готовя его к наступающему дню. Разделись — Архаров был в плавках, на Моне была футболка и шорты.

— Снимай? — Архаров смотрел на вытянувшуюся за эти годы Мону и понимал, что пропал. Бесследно и бесповоротно. Он всю жизнь будет помнить ее — такой, как в то рассветное утро, когда она стояла и смотрела на рассвет, и кожа ее становилась золотистой, и печаль уходила из ее глаз — в море. Мона поднялась на мысочки, и тоже потянулась:

— Плывем?

— А ты плавать-то умеешь, — спросил Саша, стараясь, чтобы хрипота в голосе не была так заметна, — а то еще спасать тебя…

Мона Ли постояла, потом переступила через шорты, стянула майку — и пошла в море. Она шла, будто зная рельеф дна, не щупая его ногой, не оступаясь. Когда вода дошла до подмышек, она оттолкнулась и поплыла. Чувство невесомости так потрясло её, что она плыла, и не могла остановиться. Архаров, одуревший от такого поворота событий, плыл саженками, стараясь держать Мону в поле зрения, не видя ее. Мона Ли перевернулась на спину, и легла, и стала смотреть в небо. Архаров подплыл и тоже лег на спину. Протянул руку к ней — и так они и лежали, покачиваясь на воде, держась за руки, и молчали. Наверное, это и был момент наивысшего, сумасшедшего счастья, когда она только проснулась, а он — начал жить заново.

Катер пограничников затарахтел вблизи. Архаров перевернулся, увидел на палубе офицеров в белых рубашках, погранцов в хаки, и, резко дернув Мону, заорал:

— Мона! Плывем, мать твою! Догонят! Посадят! Ой, маменьки мои, мы ж в туретчину хотели путем нарушения границы! Дяденьки! Мы сдаемся! Хэнде хох!

— Товарищ Архаров, — слова из мегафона прозвучали, как грохот камнепада, — прошу вас и вашу спутницу покинуть акваторию и предъявить документы пограничникам!

— Нет, ну страна! Ну, страна! — Сашка хохотал, вылезая на берег, — документы им! А сами — Архаров! Так! — Закричал он остолбеневшим мальчишкам в форме пограничников, — глазки, глазки! мальчики! дайте девочке одеться!

Пока он раздавал автографы, Мона сидела на камне, расчесывала мокрые волосы и улыбалась. Синяк был огромный. Странно, но даже это нисколько не портило ее красоту, а делало еще более загадочной, и — желанной.

Затрубили горны к побудке «вставай, вставай, дружок…», зашаркали метлы по дорожкам, потянуло пригоревшим молоком со столовской кухни, залаяла собака Артек, охранявшая дом директора — лагерь проснулся. Палата, из которой ушла Мона, выглядела ужасно. Наташа, зайдя будить девчонок на зарядку, просто остолбенела.

— У вас тут что было-то?

— Зарница, — ответила Вика. — Играли. Ну, мы уберем.

— А что с Лёкой? — Наташа подошла к лежащей на полу Голубевой.

— Не знаю, — Вика пожала плечами, — с кровати рухнула, наверное. — Наташа ойкнула.

— Так врача надо!

— Так надо, — Вика зевнула, — кто спорит?

— Ну, девочки, — Наташа обернулась, — вы мне не нравитесь… а Мона — где? Палата молчала. — ГДЕ МОНА? — крикнула Наташа.

— Наверное, в Москву сбежала, — Вика пыталась найти шлепанцы, — ей тут климат не подходит…


Мону Ли уложили, перебудив уснувших предрассветным сном студенток актерского, приехавших на показ «Волшебной лампы». Целоваться сил не было, поделились одеялом-подушкой, и уснули. До обеда. И до обеда весь лагерь стоял на ушах — искали Мону Ли. Директор, привыкший в Артеке ко всему, вплоть до внезапных родов у одной пионерки из старшего отряда, тут перепугался не на шутку. Все руководство лагеря, плюс местная милиция — прочесали территорию, ужаснулись, увидев погром в палате, тут же все соединили со вчерашним «концертом» Архарова, позвонили пограничникам, а дальше — все просто. Нашли спящую Мону, приложили пальцы к губам и вышли на цыпочках. Звезда, что скажешь!

Лёка Голубева пришла в себя от простого нашатыря по нос, но, увы — она ничего не могла вспомнить. Помнила, как пошла умываться, как легла — книжку перед сном прочесть — и все. Провал.

— Упала, — решила артековская докторша, — это с девочками бывает. Сны беспокойные.

— Ага, — добавила Наташа, — и все кровати перевернула, и простыни порвала.

— Ну-ну, — директор умоляюще замахал руками, — родители девочки нам все возместят, правда, Лёкочка?

— Я можно — папочке позвоню? — Лёка была хороша, как падший ангел, и тиха, как маленький лорд Фаунтлерой.

— Иди, иди, деточка, звони из моего кабинета! — директор пошел впереди, открывая двери.

— Ага, — сказала зло Вика, выметая осколки посуды, — это кайф, когда у тебя папа секретарь Обкома. А вот как жить тому, у кого мама уборщица в столовке, я не знаю.

— Ну, че ты ноешь-то, — Викина соседка заправляла койку, — тебя ж послали в Артек-то. Ты, видать, шибко умная? Или по комсомольской работе продвинули? Вика промолчала.


В Артеке был свой Концертный зал под открытым небом. Сейчас там суетились ребята, налаживая аппаратуру, растягивая экран, звуковики проверяли колонки и микрофоны. Показ был назначен, в виде исключения, на девять вечера. К нужному часу все тонуло в цветах, отряды пионеров и комсомольцев шли ровным строем, под музыку горна и барабанный бой, который наконец кто-то догадался сменить затейливой восточной мелодией. Ряды тут же расстроились, все перемешалось, занимали места, галдели, кидались фантиками, кто-то из младших приволок толстого столовского кота Тузика, кот орал, ему ответила овчарка Артек, старшие уже пили вино, передавая его за спинками кресел, — было все, как обычно. Но тут вспыхнули прожектора, грохнул почему-то марш «Прощание славянки», и по ковровым дорожкам на сцену поднялись Вольдемар Псоу, Лара Марченко, Саша Архаров, Леонид Северский, художник, оператор, и все, кто хотел приехать на недельку на «ЮБК» — Южный Берег Крыма. По рядам, где сидел старший отряд, прошелестело — а Монка где? В Москву сбежала? Сбежала! Я сама видела, как она садилась в автобус! Да, как это она без документов? Ври больше! А ее Архаров увез. Ой, ну Вика, тебе бы по телевизору мальчика Колокольчика из города Динь-Динь играть… А что у них с Архаровым? — вытягивали шеи верхние ряды. — Он чего, на ней женился? Да? На ком? На Монке! А ну, тихо! — рявкнули рассредоточенные в рядах вожатые. Сейчас выведем говорунов быстро!

Вечер начался. Опять говорил Псоу, но уже размягченный хорошим массандровским вином и далмой, которую непревзойденно готовил Овсеп Варданян, главный артековский художник, у которого на плакатах пионеры-герои имели некоторое сходство с Хачатуряном и даже где-то с юным Шарлем Азнавуряном. Псоу рассказал пару забавных, с его точки зрения, анекдотов про свою жизнь в пионерском лагере, потом спела Марченко, Северский прочел Багрицкого «Валя, Валентина…», а сводный хор КЧФ из Севастополя проникновенно исполнил «На пирсе тихо в час ночной», и выставил гибкого матросика сплясать «Яблочко». Артековцы вяло хлопали. Но что началось, когда вышел Архаров… Девицы взбирались на сидения, махали сорванными с шеи галстуками, кидали вверх пилотки и визжали. Саша постучал по микрофону:

— Я прошу внимания! Моя скромная персона, поверьте, не заслуживает такого восторга. Я — что? Я — АРТИСТ! Сыграл, как мог. Но! — он приложил руки к груди, — я вам благодарен за такую любовь! — и расшаркался, и улыбнулся по-голливудски, и тут же появилась гитара, и он пел, и его не отпускали. Тут Псоу кашлянул в свой микрофон:

— Похлопаем?! — и пошли титры…


Малышня и средние отряды смотрели с восторгом, радуясь не только отложенному «отбою», но и хорошо снятой, красивой сказке. Старшие смотрели со скукой, но мальчики и парни постарше пялились на Мону Ли, увидев ее, застенчивую артековку не в шортиках и с пилоточкой, подсунутой под погончик рубашки, а настоящей красавицей, юной звездочкой экрана. Девушки, конечно, ждали появления на экране Архарова, закатывали глаза, посылали воздушные поцелуи, и даже вожатым надоело на них шикать. Фильм заканчивался. На решетке забора, ограждающего концертную площадку, гроздьями висела местная ребятня и смотрела кино бесплатно. Внизу стояли группками отдыхающие, местные, туристы, и даже милиционеры. Веселая компания молодых людей в драных джинсах, в майках, сваренных в анилиновой краске, в каких-то шляпах, украшенных бубенчиками, все обвешанные тряпочками, веревочками, браслетиками — нечесаные, с кожаными ремешками, как ремесленники, пила портвейн и громко хохотала. Среди них была красивая девушка, с удивительно правильными чертами лица, и, если бы не распущенные волосы, на пряди которых были нанизаны бусинки, и какие-то джинсы, явно мужские, достающие ей до подмышек, ее можно было бы принять за греческую богиню. Она тоже пила портвейн и затягивалась сигареткой, ходившей по кругу. Она почти не смотрела на экран, но вдруг парень, стоявший рядом, подтянулся повыше:

— О, челы! Гэнуэзска фортецця! Дывысь?

— Никит, тебе Судак еще не въелся в печень, — вяло отозвался тот, что постарше, с пустыми глазами, в черной майке с надписью «Fake — You!».

— Да, смотри, старик — взлукни! Это ж наша Лола, Лола — это ты? — та, которую назвали Лолой, подтянулась на ограде и увидела — себя, идущую по лестнице на крепостной стене. Она так удивилась, что стала показывать пальцем на экран и кричать, — это я! это — Я! Но она не могла совместить себя, настоящую, с той экранной. Ей казалось, что она знала — ту, которая сейчас идет вверх, и она даже слышала шум начинающегося шторма, и ощущала ледяное жжение в груди от взгляда девушки, одетой в шелковое платье цвета бирюзы.

— Давидик, — сказал старший, — это Лола. Это не риал, но риал.

— Так она, че, не центровая? Выходит, девочка актриса, а? Герла? Вдыхаешь? Лола завороженно смотрела на свое падение в море и вдруг заплакала, забилась в истерике, — я, я, я! Стоявшие рядом милиционеры, раздвигая толпу, подошли, посветили фонариком.

— Документики, — сказал старшина.

— Хватай Лолу, Дэйв, менты! — И компания рассыпалась — будто её и не было.

На экране шли финальные титры, Архаров, сидя в песках пустыни, снятой в карьере под Москвой, тер помятый кувшин, из которого нехотя, кольцами, выползал джинн. Свет погас. Хлопали громко, дружно, всем вдруг стало интересно, как это Нонна Коломийцева, оказывается, не просто девчонка, пусть и сумасшедше красивая, но еще и актриса!

— Мона! — крикнул кто-то, и десятки голосов подхватили ее имя.

— Орите-орите, — сказала Вика, — орите громче, пока пупок не развязался. А ты чего молчишь, — она ткнула локтем Лёку, — сейчас её искать будут! Тебе мало не покажется, если найдут.

— Ой, Вика, — Лёка накрутила локон на пальчик, — какая ты злая девочка, я с тобой дружить не буду!

— Все, — мрачно заключила Вика, — свихнулась и эта. Ну, полная психушка. А Ленка Свердлик у нас теперь будет принцесса!

— Мона! Мона! — скандировал зал. Архаров, буквально выпрыгнув из кресла партера, в котором ничего не было видно, но сидеть было почетно, взлетел на сцену, обошел сзади экран, и вывел за руку Мону Ли.

— Свет! — закричал он, — ослепители! Свет!

Дали свет. Архаров держал Мону Ли под локоток, бережно, как куклу. На Моне Ли было нечто наподобие чадры, скрывавшей лицо, и только глаза сияли, умело подведенные девочками-гримерами. Мона была на каблуках, в длинном платье нефритового цвета, со шлейфом.

— Нонна Коломийцева! — развязным тоном конферансье провозгласил Архаров, — прошу любить и жаловать!

— Смотри, — шепнула Лара на ухо Псоу, — он уже распоряжается ей, как своей вещью…

— Ревнуешь? — Псоу выдернул из букета розу, отломил колючий стебель и уронил цветок за корсаж платья Марченко.

— Ревную, да еще как … — Лара закусила губу. Все хлопали, кидали на сцену цветы, постепенно вставая с мест, чтобы готовиться к танцам, банкету и прочим радостям жизни. Вдруг через общий гомон прорвался истошный крик:

— Это она! Она! Она! Я ее узнала! Пустите меня к ней, гады!

На крик побежали милиционеры из внутренней охраны, но Псоу вскочил, вскочил и Эдик:

— Это же Галка! Галка Байсарова! Она жива, ребята! — и группа побежала на крик. Мона осталась одна, и никто не заметил, как под чадрой ее улыбка погасла, и превратилась — в полуулыбку, со слегка поднятыми кверху уголками.

Загрузка...