Анна Ковальская УТОПИЯ

I

Зося услыхала за окном веселое чириканье воробьев.

Она с наслаждением уткнулась лицом в подушку и снова уснула. Она стоит во дворе и сыплет зерно. Скрипнули двери сарая. Во дворе появился Томек в синей курточке с золотыми пуговицами. И со всех сторон сбегаются белые куры, деловито клюют зерно. Скрипит большая береза — она наклоняется и своими длинными зелеными метлами подметает двор. В один миг во дворе становится пусто — ни кур, ни Томека больше нет. В тишине слышатся чьи-то шаги. Это Адам. Его шаги. Зося еще не видит Адама, но знает, что это он. По каменным ступеням широкой каменной лестницы Зося сбегает вниз. Скорей, скорей! Вдруг становится темно. По обеим сторонам лестницы, где-то внизу виднеются могилки с белыми крестами. Задыхаясь от бега, Зося падает в объятия Адама. Смотрит ему в лицо. Значит, он не умер. Ее вдруг охватывает бесконечное блаженство, душа замирает от счастья. Адам, обняв ее одной рукой, ведет по лестнице вниз. Никаких могилок там нет. Море — на море колышутся лодки. Сколько их! И каждая — на гребне невысокой волны. Адам подает Зосе руку, помогает сесть в лодку. Но это уже не лодка, а большой корабль, сколоченный из толстых, выкрашенных в красный цвет досок. Волны напирают на корабль со всех сторон. Скрипят и постанывают доски, выскакивают расшатанные болты. Адам стоит на палубе. Зося хочет пробраться к нему — и не может.

Расстояние между ними все увеличивается. Передняя палуба корабля вдруг отделяется, превращаясь в крохотный островок, окруженный со всех сторон пронзительно синим морем. Адам отдает ей честь, а ее что-то тянет назад, тянет и тянет, так что даже спине больно.

«Боже мой, — удивляется Зося, хватая ртом воздух и чувствуя, как под ней заскрипела тахта. — Неужто так хорошо мне было с Адамом? И вернулось это во сне! Адам, прости, что я тебя забыла».

Зося открывает глаза и на этом просыпается окончательно.

«Ну и разбойники эти воробьи, эдакий шум подняли! Галдят, будто невесть что случилось».

Чуть пониже затянутой на окнах шторы, под балконной дверью она увидела вдруг ярко-желтый отблеск солнца.

«Солнце! — обрадовалась она. — Наконец-то!»

Зося всегда старалась лечь повыше, так ей советовал врач: под головой у нее две большие подушки да еще под шеей думка. Зося глянула на будильник. Рано еще. Она глубоко вздохнула, стараясь глотнуть побольше воздуха. Прежнее чувство, с которым она проснулась, чувство какого-то щемящего душу счастья, уже покинуло ее. Теперь ей было просто, по-обычному хорошо. Она чуть приподняла голову, чтобы еще раз порадоваться солнечному блику под балконной дверью, и вдруг увидела на полу возле балкона какой-то сор. Снова шелушится лак! Стольких трудов стоило отлакировать балконную дверь, и опять!.. Вчера вечером она с таким усердием подмела комнату, и вот на тебе. Хорошо бы этим летом снова выкрасить и окно, и балконную дверь. Но где взять деньги? Зося вздохнула. Не стоит больше обманывать себя, делая вид, что в комнате она одна, что тут рядом за буфетом не спит Ага. Ну конечно, одеяло на полу, а девочка мерзнет, пижама на ней тонкая. А теплую надеть так и не захотела, попробуй уговори! Трудно с ней стало. И двойки у нее опять — по математике и по истории. Томек должен был бы ей помочь. Впрочем, какой из него отец!

И с каждой минутой, с каждой новой мыслью она все меньше перестает быть той, что так радовалась чириканью воробьев и солнечным бликам, она перестает быть Зосей, теперь она только бабушка Аги.

Двадцать один год она была Зосей в родительском доме, а потом тридцать пять лет была Зосей для Адама. Теперь только две старинные приятельницы называют ее по имени. Теперь она бабушка, а для соседей старуха Дыбутова! Старуха Дыбутова — смешно.

Зося хотела было приподняться, но тут же снова откинулась на подушки. Солнце солнцем, а ревматизм не унимается. Правой рукой она поддерживает окаменевшую левую руку. Осторожно поворачивается на бок. Вот так. Теперь она медленно спускает ноги на коврик. Выпрямилась. Ну наконец-то. До чего же больно! Если бы ей позволили вместо тахты поставить здесь кровать, подниматься по утрам было бы легче. Ведь все равно тут не комната, а склад, чем бы им кровать помешала? Одной рукой она оперлась о столик, потянулась, так что захрустели суставы. Каждое утро Зося думает со страхом, сможет ли она сегодня ходить. Она накинула халат, и ее обычный день начался. Прежде всего она подняла с полу одеяло и прикрыла Агу. «Какая же она большая», — удивляется Зося и сама не знает, радоваться ли этому или огорчаться. Пусть еще поспит. Несчастный ребенок.

Зося потихоньку выходит в переднюю. Никто в доме не умеет двигаться так бесшумно, как она. Боже мой, что творится в ванной! Хоть бы раз кто-нибудь за собой прибрал. Зося повесила на место полотенца Томека и Кази, брошенные на край ванны, переставила с умывальника на стеклянную полочку кружки, тряпочкой стерла с зеркала следы от зубной пасты и мыла. Мельком глянула на свое отражение в зеркале: запухшие глаза, шея как у ощипанной птицы, седые волосы рассыпаются в разные стороны. Лицо полоумной старухи. И никаких, никаких примет той прежней, настоящей Зоси, живущей теперь в обличье старухи Дыбутовой.

Она перевесила на место полотенце Аги. У нее есть свой крючок для полотенца, но она вечно вешает его к матери. Рассеянная страшно. Боже мой, боже, и зачем только Томек разошелся с Люсей! Разве он не видит, что Казя похожа на Люсю! Только что немного моложе, не такая толстуха и волосы у нее красивее. Томек называет Казю львицей, какая там львица! Впрочем, в лице у нее есть что-то кошачье, это верно. Неплохо было бы подтереть пол, но нет сил. Да, не забыть бы купить зубную пасту для Томека.

Зося осторожно проходит мимо дверей, ведущих в комнату Люси. Открывает в кухне окно. Ясень на дворе еще по-зимнему голый, а на кустах сирени молодые листочки. Славный у них дворик — особенно если глядеть на него сверху. Кончиками пальцев Зося осторожно притрагивается к листикам стоящей на подоконнике герани. Какое счастье, что цветы уцелели, не погибли за зиму в подвале. Не помнят зла. Она забыла их поливать, а они не обиделись. В сухих стеблях еще теплится жизнь. Послезавтра нужно пойти на кладбище. Томек собирался было туда на прошлой неделе, но вместо того, чтобы навестить могилу отца, отправился на матч. И так с ним всегда. Ни в чем нельзя на него положиться. Ни на кого нельзя положиться.

На газовой плите Зося греет воду. Так и есть! Вечером Казя не вымыла за собой тарелки. Ну а Люся? Люся сунула тарелку с грязной посудой под стол, чтобы ее не было видно. Совсем как ребенок. Чего не видно, того и нет. Любую работу всегда готова отложить. Впрочем, они знают, что бабушка утром вымоет. Зося потихоньку прибирает кухню. Ее движения строго рассчитаны. Все, что нужно, у нее под рукой.

Где-то внизу позвякивают бутылки. Женщина повезла в детской колясочке молочные бутылки. Неужто не могли придумать для тех, кто развозит молоко, что-нибудь потолковее, чем эти коляски? Уж больно убого и неряшливо они выглядят.

Зося вылила горячую воду в таз и снова поставила на конфорку чайник. Хоть бы одна из них догадалась стереть с ножей горчицу. Сколько раз их просила — не слушают. Утром не отчистишь ножи.

Громыхая пустыми бутылками, женщина выехала со двора. Каким-то чудом не подняла на ноги весь дом. Впрочем, самой Зосе весь этот утренний гомон даже нравится. Она чувствует тогда, что жизнь идет своим чередом. Трудно поверить, что люди могли столько вынести. В этом есть даже что-то противоестественное. Панчак подметает двор, собирает стекла. Где ему справиться с мальчишками. Опять выбили стекло. И расходы и канитель, но им-то что. Варвары какие-то. Да и чего можно ждать, если матери никогда нет дома. Зося яростно оттирает порошком ножи. «А я всю жизнь дома, а что толку?» — бормочет она. Панчак собрал стекла и отнес их на помойку. Такое свинство — устроить во дворе помойку. Вечно стоит вонь. Трижды обращались с жалобой, и все впустую. И Томек грозился принять меры. Да куда там!

«Что же это я, пора будить Агу. Не успеет повторить уроков», — Зося с тарелкой и тряпкой в руках бежит в столовую, но даже и теперь, в спешке, старается двигаться тихо, чтобы не разбудить остальных. Впопыхах она задевает рукавом халата за дверную ручку — бац! Тарелка выскальзывает из рук и разбивается на куски.

II

Казя так и подскакивает в постели.

— Это черт знает что! Твоя мать опять что-то разбила.

— Мм… — мычит Томек и прижимается к жене. Ему хочется спать, но свет, пробивающийся сквозь желтую оконную штору, режет глаза. Он прячет лицо за женину спину, обнимает ее одной рукой и удивляется, отчего она такая худая.

«Так ведь это не Люся, а Казя», — улыбается он сквозь сон.

Казя тоже пытается заснуть, но не может, ей мешает злость. Она пытается отодвинуться от Томека, но он слишком сильно придавил ее своей рукой, и бедро его лежит на ее бедре.

«Ну и тяжелый же он», — сердится Казя и бесцеремонно сталкивает его, отодвигаясь поближе к краю, на прохладную простыню.

«Брак — это глупость, дурацкий пережиток, — мысленно повторяет она свои собственные слова, сказанные вчера доктору Рогальской, женщине с большим жизненным опытом. — Через сто лет никаких браков вообще не будет, ни одна женщина на это не согласится. И кому все это нужно… Какую же я сделала глупость! Теперь, после всех этих драм с Люсей, я и думать не могу о том, чтобы бросить Томека. Эта Люся просто идиотка. Целый год охотится за каким-то типом, лишь бы доказать самой себе, что она еще на что-то годится. Лешека она держит мертвой хваткой. Впрочем, пусть делает что хочет. Лишь бы поскорей освободила квартиру».

Казя отодвигается на самый край тахты, протягивает руку за лежащими на столике порошками.

— Голова? — сонным голосом спрашивает Томек, поворачиваясь на другой бок.

— Угу!.. — давясь, отвечает Казя, и вода из стакана льется на подушку. Это все-таки ужасно, когда у тебя нет собственной комнаты. Ведь она должна быть сегодня в хорошей форме. Ей предстоят две операции. И подумать только, год назад она была свободным человеком. Как они мило тогда с Томеком болтали! Он так забавно рассказывал ей про Люсю. Как им было хорошо.

Март в Закопане. Это весеннее солнце лишило ее тогда рассудка. Собственно говоря, Томека ей упрекнуть не в чем. Вот только эта адская скука, эта постоянная фальшь.

В передней слышится топот Аги. Казя вскакивает, набрасывает на плечи китайский халат. Томек тоже окончательно просыпается.

— Ага! — кричат они в один голос.

В дверях появляется недовольное бледное лицо тринадцатилетней девочки-подростка.

— Доброе утро! — Люсиным голосом говорит Ага. Томек натягивает одеяло до самого подбородка.

— Поди сбегай за сигаретами.

Ага недоверчиво смотрит на отца — так смотрит мать на лгунишку сына.

— Мне надо выучить историю. Учительница сказала, что сегодня вызовет.

— Успеешь, — говорит Казя, взглянув на часы. — Не ленись, отец просит.

— А я не ленюсь. Только потом опять все на меня свалите.

Взглянув на них исподлобья, Ага уходит.

— Ага, — шепчет бабушка, — смотри, чтобы тебе опять не подсунули черствые булки. И еще купи сто грамм масла.

Казя вдруг спохватывается, выбегает в переднюю.

— Ага, детка, вот деньги, купи в киоске журнал, какой — ты знаешь.

— Что еще? — с горечью спрашивает Ага.

— Ничего, только побыстрей.

— Давай жми! — тотчас подхватывает Томек. — Казя, ты хочешь что-нибудь сшить?

— Ну да, помнишь синий шерстяной отрез, бабушкин подарок к именинам?

— Видела Люсино новое платье? Блеск!

— Оставь Люсю с ее платьем в покое.

— Казя! Да ты с ума сошла. Ты ревнуешь меня к Люсе! Дурочка!

— Если бы я раньше знала, что мне придется жить с Люсей под одной крышей и что ты, ты пойдешь на это!

Томек даже сел от удивления.

— Ты же знаешь, Люся дала слово, что сразу же после отпуска переедет с Агой к тетке. Кто мог знать, что тетка умрет и все лопнет. Неделю назад они собирались переехать на Саскую Кемпу. Все было на мази…

— На мази, не на мази, а с меня хватит. — Казя с ожесточением рванула гребень, застрявший в золотистых кудрях. — Люся да Люся. Каждый божий день. Слышать не могу, неужели не ясно?

Томек с огорчением взглянул на Казю. Для него любой конфликт был всего лишь недоразумением. Он полностью овладел высоким искусством не замечать оборотной стороны медали.

— Казя, мы, слава богу, интеллигентные люди. Уж этого не отнимешь. Конечно, я тебя понимаю, — поспешно добавил он, увидев в зеркале ее искривившийся в презрительной гримасе рот.

Она стремительно обернулась, зло прищурив глаза.

— Черт возьми! Ты великолепно смотришься! Настоящая львица! Великолепно… — умоляющим голосом проговорил он. В кои-то веки выдалось у него свободное утро, а тут Казя готова своими капризами все испортить.

— Знаешь, Томек, ты, ты чудовище!

— Казя!

— Ты никого и ничего не принимаешь всерьез. Это же страшно. Ты амо… аморальный… — она запнулась и разразилась смехом.

Когда так на тебя смотрят, сердиться невозможно. Она забралась на тахту и, обняв Томека за шею, поцеловала его в губы. И теперь ей самой было непонятно, что привело ее в такую ярость.

Томек с обиженным видом принимал поцелуи и извинения.

— Аморален ли я, это еще вопрос, а вот что я хочу есть, это точно установленный факт. Женщин полон дом, а бедный мужчина умирает от голода.

— А вот и бабушка! Доброе утро!

Казя мгновенно спрыгнула с тахты и снова встала перед зеркалом, поправляя растрепавшиеся локоны.

— Добрый день, дети, — говорит Зося, прижимая к груди скатерть.

Она не может отвести глаз от сына, словно бы не видела его давным-давно. Как же он похож на Адама! Те же глаза, тот же прямой тонкий нос, та же манера улыбаться. У нее сжимается сердце. Сын, родной сын, их плоть и кровь, любимый, единственный. Образованный, воспитанный, веселый, работящий и при этом какой-то ненастоящий, одно слово — пустоцвет. Столько женщин у него было, и всему этому грош цена.

— И где это Ага застряла? — беспокоится Томек, впрочем, недовольный скорее тем, что так долго нет завтрака.

— Ах, бабушка, зачем вы? Я сама накрою, — ненатуральным голосом говорит Казя.

Зося накрывает скатертью стоящий у окна стол.

Купленная Казей мебель, может быть, и ничего, пожалуй, даже красивая, но кресло не назовешь креслом, а стол непохож на стол, так, ни то ни се. Казя бежит на кухню за чашками. И, как всегда, вздыхает с облегчением: оставшаяся от ужина посуда помыта. Но с чего вдруг эта старая чудачка вымыла Люсину посуду?

— Мама, — строго произносит она. — Зачем вы моете Люсину посуду?

— А я не люблю, когда на кухне грязная посуда. Да ведь заодно, какая разница.

— Мама, но ведь нужно же различать! Дело вовсе не в посуде, а в том, что Люся теперь здесь чужой человек. Во всяком случае, должна быть чужой — в этом доме.

Зося смотрит на кошачью мордочку Кази. Ее зеленые глаза так и блестят. Ох и злая же она. Может быть, потому и операции ей удаются, что до больных ей нет дела. Ей и родную мать разрезать — пара пустяков. Для нее человек — это только мышцы, клетки. В бога она не верит, да и вообще ни во что не верит, вся эта их болтовня ничего не стоит. Только что руки у нее ловкие. Да и кто она? Иначе как прелюбодейкой ее не назовешь. Но, оказывается, и Люся ничуть не лучше. В костел ходит, и Лешек ее тоже вроде бы в бога верует, но ни к себе нет уважения, ни к людям.

Казя расставляет на столе чашки. Томек любуется ее изящной фигурой, грациозными движениями.

Но отчего у нее опять вдруг злое лицо?

— С твоей матерью не сговоришься. Объясни ей наконец — это просто неприлично, что она моет Люсину посуду. Если Люсе неохота, пусть это делает Ага.

Томек угрюмо смотрит на жену. Вечно какие-то жалобы. Страшный народ эти женщины. К счастью, в эту минуту у входной двери слышится позвякивание ключей.

— И зачем ты так несешься по лестнице? — ворчит бабушка, принимая из Агиных рук сумку с хлебом.

— Сигареты принесла? — спрашивает Томек.

Казя молча забирает у Аги журнал.

— В магазине очередь, — мгновенно отражает нападение Ага и закрывается в столовой, в той самой комнате, которая похожа на склад и где они с бабушкой спят.

Из-за фартука она достает Магдину тетрадь. Этой повезло. И мать и отец помогают ей готовить уроки, и в кино ходят все вместе. А у нас вроде бы народу полно, а никого нет. Никого! Ага открывает блокнот и торопливо записывает: «Я совсем одна. Мир устроен подло. Я всех, всех ненавижу». Она прячет блокнот в ящик среди старых тетрадей. Сюда никто не полезет. После того как она все это написала, ей сразу стало легче. Если бы они знали, как она их презирает. Бабка не должна была соглашаться ни на Казю, ни на Лешека. Если бы она пригрозила отцу, что уйдет, он бы уступил. Они дня без нее не проживут. Но отец знает, что идти бабке некуда, разве что в дом для престарелых.

Ага списала у Магды задачки. Хорошо бы вызубрить все наизусть. Хотя нет, пустой номер, если учительница вызовет ее к доске, пиши пропало. Она открыла учебник истории. Принялась читать вполголоса, но мысли об отце, о матери по-прежнему не дают ей покоя. Мать тогда дала слово, обещала забрать ее отсюда, показывала комнатку, где они будут жить. Комнатка была на Праге.

— Ага! Завтракать! — раздается голос Кази.

Ага швыряет книгу.

— Надоели!

— Ну, что скажешь, дочка? — спрашивает Томек неестественно веселым голосом. — Сегодня мы завтракаем все вместе. Ты рада?

Разумеется, он предпочел бы остаться с Казей наедине, но что поделаешь.

Ага подходит к отцу и заглядывает ему в глаза. В ее взгляде такое отчаяние, что даже ему становится не по себе.

Но она тотчас же пятится назад и тупо смотрит прямо перед собой, словно бы ее вызвали к доске.

— Что такое утопия? — спрашивает она.

— Зачем это тебе нужно?

— По истории, — скупо отвечает девочка.

— Подай отцу чашку. Осторожно! Не разбей посуду! — кричит Казя и совсем другим, игривым голосом говорит: — Томек, кстати, об утопии. Вчера в автобусе две тетушки беседовали, и одна другой говорит: «Как ваша золовка скверно выглядит — худая, бледная, ну чистая утопия!»

Раздается пронзительный звонок в дверь. Все вздрагивают.

— Ага, посмотри, кто там, — командует Казя.

— Только бы не за мной со службы, — вздыхает Томек, протягивая Казе чашку. — Мне еще полчашечки, только покрепче.

— Бабушка, это прачка, а с ней еще какая-то женщина, — тихо говорит вошедшая в комнату Ага.

Зося торопливо допивает чай и встает со стула.

— И мне пора, — заявляет Казя. — Ну и денек у меня нынче. Томек, как мы условимся?

III

Прачка, рослая, аккуратно одетая женщина, здоровается и, показывая на крохотную старушку в черном платочке, тотчас же забившуюся в угол, говорит:

— Это Зузя, моя старшая сестра.

Зося глядит на грустное, задумчивое старушечье личико.

«Бедняжка, до чего же она похожа на обезьяну», — думает она в испуге и с трудом отводит от старухи взгляд.

— Как хорошо, что вы принесли белье, а то мы не знали, что и делать, — говорит она Зелинской, а та между тем уже сняла шелковую косынку с головы, старательно сложила ее и спрятала в сумку.

— Вы уж извините, пани Дыбутова, что так получилось, — зять у меня умер.

Зося просит ее сесть. И сама примостилась тут же на табуретке, возле раковины.

— Зять умер, — повторяет пани Зелинская. — Пришлось нам с мужем в деревню ехать. И горе, и хлопоты. — Белоснежным платочком она отирает лицо и, качая головой, вздыхает.

Зося любит прачку. Она приходит к ним первый год, но Зосе кажется, что они знакомы давным-давно. Есть в ней что-то очень надежное. Стоит только взглянуть на ее спокойное открытое лицо, и сразу легче становится на душе. Даже на ее прическу — прачка завивает волосы по старинке горячими щипцами — приятно посмотреть. Жаль, что она не пришла чуть попозже, когда никого нет дома. Зося колеблется, сварить ли для Зелинской кофе, или нет. Пожалуй, лучше сделать это после Казиного ухода.

— Сестра все нас с мужем уговаривает вернуться в деревню, — своим спокойным певучим голосом говорит Зелинская. — Одной ей там не справиться. А у меня голова идет кругом. Жалко хозяйство, пропадет. Родилась я там. Но и то сказать — на старости лет все бросить и вернуться в деревню…

— Какая там старость! — возмутилась Зося. — Вам и сорока еще нет.

— Как же нет, когда есть, — смеется Зелинская, — и даже не сорок, а сорок два. А старик мой и дня в деревне не высидит. Он работу свою любит да еще кино. Как мальчишка. А я, может быть, и пожила бы в деревне, но не могу всех бросить. И мужа, и дочку. И как быть, что делать?..

— Что делать? — прохрипела старуха, моргая глазами, почти начисто лишенными ресниц. — Пани! — воскликнула она, стукнув Зосю по колену высохшим, словно палочка, пальцем. — Пани, шестерых детей я вырастила, двух убили, четверо, что остались, живут в городе, и радости от них никакой. Радиво покупают, а что мать разута-раздета, того не видят. Ботинки у меня на ногах приличные, но только сестра мне их купила, когда муж у меня умер. Чтоб было в чем хоронить. А дети небось думают: «Пусть старая дура надрывается, не жалко». И так не только у нас, у других тоже. Дети барчуками заделались, черной работы не любят. На похороны отца приехали, потому что деваться было некуда. Отпуск на работе получили, черные повязки на рукав надели. Вот и весь их траур, потому что в сердце его меньше, чем земли под ногтями, — она щелкнула своими сухими пальцами и придвинулась поближе к Зосе.

— Постояли, походили, все съели, велели мне не плакать, потому что смерть — нормальная вещь. Больно все умные стали. Обшарили все углы и уехали, будто гнался за ними кто. А что хозяйство пропадает, до этого никому дела нет. Ни единой душе. — Тыльной стороной ладони она вытерла глаза и жалобно всхлипнула. — Пани! Я бы на край света пошла, если бы знала, как идти. Ксендз меня выругал, сказал, что бога гневить своими жалобами — грех. Как будто такой грех для человека сладок. И вот что я скажу: старики никому не нужны. Старыми руками, на старом своем горбу несем мы свою ношу. Наши дети ее из наших рук не примут, они землю не любят. Утром я проснусь и все думаю: что будет с этой землей и со мной, старой, когда силы меня совсем оставят?

— Не плачь, Зузя, — уговаривала сестру Зелинская, — не плачь.

— Легко тебе говорить, муж у тебя живой, здоровый, дочка послушная, и никто ничего с тебя не спрашивает.

— Ты вдова. Никто с тебя поставок не потребует.

— Да мне в конторе один сказал, что я молодая, для работы пригодная, — засмеялась беззубым ртом старуха.

— Хорошо вам, пани Дыбутова. Сын с вами живет. Внучка у вас красивая, — сказала Зелинская. — В доме чисто, порядок. Я всегда мужу говорю: «Лучше всех мне у пани Дыбутовой».

Позабыв про свой ревматизм, Зося стремительно подскочила с табуретки, словно бы никогда не болели у нее ноги. Была не была, сварит она для Зелинской кофе. Увидев, что в ее норке, так называла она свое хранилище с припасами, кофе почти не осталось, она была немного озадачена. Ну что же, придется отсыпать немного из Казиной банки.

— Что вы, пани Дыбутова, столько беспокойства, — церемонно говорит Зелинская, глядя на золотисто-синюю банку с кофе в руках хозяйки. — Мы спешим. Ей-богу. Зузя, покажи пани Дыбутовой телятину. Ну и пахнет этот кофий! Наверное, особый сорт, — вздыхает она.

Пока старушка разворачивала льняную тряпицу с телятиной, Зося принялась варить кофе. Руки у нее дрожали. Она все время прислушивалась, не идет ли кто.

— Пани Дыбутова, вы только взгляните, какой жирок на почке!

— Двух недель ему не было, — бормочет Зузя, похлопывая телячью ногу так, будто бы перед ней был живой бычок.

— Мы так рано сегодня выбрались, у вас, наверное, еще спят, — беспокоится прачка.

— Да нет, что вы! Невестка в больницу торопится.

— Она что, доктор? — с интересом спрашивает Зузя.

— Нет. Хотя да. Глаза лечит. Окулист.

— Тоже нужное дело, — вежливо говорит Зузя.

— Ну а та, другая? — понизив голос, осторожно спрашивает пани Зелинская.

— Да пока тут. Никак квартиру не получит.

— А у нее есть кто-нибудь?

— Да есть… Вместе с ней работает. На шесть лет моложе, но вроде бы человек приличный.

— Значит, у внучки и мать и мачеха, и все тут вместе под одной крышей? — говорит прачка.

— А не ссорятся они, в одном-то доме? — спрашивает Зузя, едва шевеля синеватыми губами.

— Что сделаешь? — оправдывается Зося, покраснев, словно бы ее поймали на чем-то нехорошем. — Да они и не видятся почти. Всем теперь некогда.

— Да, теперь все работают, а все равно трудно свести концы с концами, — кивает Зелинская.

Зося налила кофе в чашки и подала гостям.

— Без пенки. Молоко тощее.

— Ах, что за кофе, — расцвела в улыбке пани Зелинская: вкусный запах щекотал ей ноздри.

— Непривычна я такое пить, но тоже скажу — вкусно, — вторит ей Зузя, подкладывая в чашку сахар. — В городе и удобства, и чаек, и кофеек. Вот кто помоложе и бежит от нас, тесно им в родном дому. Один такой, он все ездит к нам уговаривать, чтобы все общее было, говорил, что теперь пришли лучшие времена. Где мне, глупой, это понять. Дети со своими отцами не уживаются, а тут говорят, что они с чужими будут жить в полном согласии. Попрошу я у вас немного водички, а то кофий этот для меня больно крепкий, — закончила она свою тираду.

Зелинская вытерла платочком рот и поблагодарила за угощение.

— Все теперь по-другому, чем в наши-то годы было, — говорит она. — Моя Броня, к примеру, музыкальную школу кончает. Учителя ею довольны. Ей жить легче будет, чем мне. — По-птичьи запрокинув голову, она победоносно глянула на Зосю и на сестру, видно было, что гордится дочкой.

— Дети теперь у нас мастера на все руки, — перебила ее Зузя, — как раньше, бывало, у господ: и поют, и играют. Я только не знаю, кто на эту барскую жизнь зарабатывать будет, когда мы, старики, музыке да танцам не обученные, помрем, а музыканты да певцы одни останутся. Боже ты мой, боже, — пропищала она.

— Ну, мы тут болтаем, а вам, наверное, некогда, — поднялась Зелинская, должно быть сконфуженная причитаниями сестры. — Давайте сосчитаем белье, вот я принесла.

Скрипнула дверь, и Зося увидела кошачью мордочку невестки.

— Ах, у мамы гости, — кисло-сладким тоном сказала она.

Прачка с сестрой испуганно закивали. Взгляд Кази скользнул по стоящим на столе чашкам и остановился на золотисто-синей банке.

— Прошу извинить, если помешала, — ледяным голосом сказала она, — мама, возьмите сегодня из чистки мой костюм. Мы с Томеком приглашены на бридж и вернемся поздно. — Она кивнула на прощанье, еще раз окинула взглядом эмалированную банку и вышла из кухни.

Зося с пылающими щеками наклонилась над стопкой принесенного прачкой белья. Прислушалась. Интересно, зайдет ли Казя перед уходом к Томеку. Наговорит ему бог знает чего! «Знаешь, твоя мать совсем выжила из ума, моим кофе угощает каких-то старух».

IV

Тщетно пытаясь сосредоточиться, Ага бубнит вполголоса. Делает она это неохотно и вяло. Если она вообще читает весь этот бред, то только потому, что ей стыдно перед Магдой. Больше всего на свете ей хотелось бы сейчас бежать отсюда. Смутная тоска о чем-то таком, что не было бы похоже ни на школу, ни на дом, разрывает ей грудь. Хорошо бы даже просто выйти на улицу или побродить по берегу Вислы.

Хлопнула дверь за Казей. Уже легче. Если бы еще и эти две тетки выкатились… И охота бабке столько времени болтать с прачкой!

За стеной скрипнули дверцы шкафа. Это одевается мать. Когда Ага была маленькой, она любила иногда забраться в шкаф. Ага прикрыла дверь и на мгновение словно бы опять оказалась среди душистых маминых платьев. От ее шелков и крепов веяло всегда таким уютом и спокойствием.

— Малышка, нам пора, — раздается голос за дверью, занавешенной большой шторой.

Ага затыкает пальцами уши. К шее, к щекам горячей волной приливает кровь, становится жарко.

Чуть хрипловатый, ненавистный голос Лешека звучит в ушах, отдается в голове.

— Оставь, — откликается за стеной мать, — оставь, Лешек.

У Агаты перехватывает дыхание. Они целуются. Она не слышит их поцелуев, но все равно знает, всем своим существом чувствует, что они целуются, как целовались тогда, в передней. Спешили в кино, а потом у самых дверей вдруг повернули назад и закрылись в комнате на ключ. И сегодня, проснувшись, Ага прежде всего подумала о том, заглянет ли к ней в комнату мать. Вот уже два дня, как они не виделись. Сердце у нее сжимается от боли, когда мать к ней подходит, и все-таки каждое утро она ждет. Нет, не пришла. Стукнула входная дверь. Удар этот отозвался в ее сердце, и едва начавшийся день превратился в долгое ожидание завтрашнего утра. А впрочем, чего ждать? Обманщики. Подлые обманщики. Они предали ее! А как они оба плакали, когда она заболела дифтеритом два года назад. Отец никак не мог достать сыворотку и все кричал, что кого-то там убьет. А потом наконец достал и плакал от радости. А мать стояла возле ее кровати на коленях и молилась. Устроили комедию.

А теперь ей день ото дня все хуже и хуже. Лучше бы она тогда умерла! По щекам ее скатываются слезы, капают на раскрытые страницы. Ага тупо смотрит на буквы, отчетливо проступающие сквозь пятна слез.

Она не слышала даже, как открылась дверь и на пороге комнаты появился отец:

— Ага, ты что здесь делаешь? Ревешь? Взрослая девица и плачет по пустякам. Стыдно! Что случилось? — Он стоит перед ней в новом пальто, веселый, нарядный, и пахнет от него духами. — Ну, в чем дело?

— Я, я не понимаю этой утопии, — неожиданно для себя выпалила Ага и зашмыгала носом.

Запрокинув голову, отец громко смеется, словно бы радуясь удачной остроте.

— Как хорошо, когда нет других причин для слез, кроме невыученного урока. Лучшие годы жизни, верно, мама?

С тряпкой в руках из кухни прибегает бабушка и внимательно смотрит то на внучку, то на сына.

— А учительница вам что говорит? — рассеянно спрашивает Томек, глядя во двор. Там на балконе напротив появилась молодая женщина в пижаме.

— Да она что-то там говорила, а я не слышала, потому что Крысь Завадский дергал меня за косу.

— Ты сидишь с мальчишками?

— Как бы не так! — мрачно сказала Ага. — Это его в наказание посадили с девчонками.

Томек сделал несколько шагов в сторону окна. Женщина в пижаме вытряхнула простыню и исчезла.

— Мне бы такое наказание, — засмеялся Томек и поцеловал матери руку. — Я иду рвать зубы! Боюсь ужасно! — Он подошел к Аге, коснулся губами ее волос. — Не заставляй меня краснеть, пожалуйста. Будь на уроках внимательней и учись думать.


Перевод Г. Языковой.

Загрузка...