Вам, конечно, прекрасно известно, как неловко и глупо чувствуешь себя, если придешь к кому-нибудь «не вовремя», с настроением и делом, резко контрастирующим с его настроением и делом. Позавчера я попал именно в такое положение, когда вечером подошел проселком к деревне Курган.
Вам знакома и удивительная красота сумерек теплой и сырой весны. От деревни низко стелется дым и доносится запах горелого дерева; в коровниках бьют о жестяные донья еще пустых ведер плети теплого молока, высосанного из первых молодых трав.
Надо добавить: я шел проведать человека, которого, если принять во внимание его пожилой возраст, я с трудом могу называть приятелем. Это Антоний, здешний столяр и благороднейший человек. Свое ремесло он знает в совершенстве и относится к нему с таким благоговением, что невольно вспоминаешь о тех никому не известных мастерах Ренессанса, из работ которых, как из кирпичей, сложено светлое здание искусства той поры, когда почти не разграничивали понятий «искусство» и «ремесло».
Поэтому легко себе представить, какое спокойствие было у меня на душе, когда я приближался к деревне Курган. К тому же в недалекой перспективе у меня был ужин, состоящий из кислого молока и ржаного хлеба с куском белоснежного сыра, посыпанного крупной солью, а в далекой — ловля серебристых судаков в здешней реке.
Что-то во мне екнуло, когда я вошел в улицу. Деревня, в вечернее время обычно оживленная, притихла. Те, кто знал меня, на мои приветствия: «Добрый вечер, Гжеляк!»; «Добрый вечер, Владислав!», «Привет, Костек!», — отвечали серьезней, чем обычно.
Возле одной усадьбы тесной группой стояли женщины и мужчины и тихо переговаривались. Даже две маленькие девочки, стоявшие над канавой, говорили шепотом, с глазами расширенными, как будто слушали сказку про бабу-ягу. Признаюсь, проходя мимо, я с облегчением вздохнул — смерть пришла в другой дом, а не в дом Антония.
Он рассказал мне: «Принесли его с угора в покрывале. Полотно промокло, и в дорожную пыль капали капельки. Я был на двух войнах и знаю, что может быть в таком покрывале… Граната осталась тут с 1942 года, когда они шли на Россию. Ее запахали, на меже образовался бугорок. Видать, дожди слой песка смыли, но железо не обнажилось. Мальчик разжег костер на бугорке, костер из прошлогодней картофельной ботвы. Он родился уже в мирное время, что он мог знать о гранатах. Приходил ко мне в мастерскую, ему нравились стружки, скрученные в пружины. Я разрешал ему склеивать их в длинные полосы, и он их как гирлянды развешивал по забору…»
Обо всем этом рассказал мне Антоний, когда мы оба на зорьке сидели в лодке посреди реки. Вода здесь текла очень быстро, слегка ворча под бортом. Это было хорошее место на судака. В небе висел тоненький молодой месяц. Заря длинными красными полосами окрашивала плоские тучи, уходящие на восток. Рассвет занимался все ярче — он был нежным и облагораживал цвет воды, водянистую еще зелень прибрежных деревьев и травы. Высоко в небе пронеслись, каркая, вороны. Начинался день. Заблестели ослепительным блеском белые откосы каменоломни на западном берегу, и на башне монастырской часовни золотом блеснул новый флюгер.
Рыбу мне ловить не хотелось.
Антоний тоже не следил за поплавками. На реке мы оказались потому, что рыбачить договорились еще накануне, вот и все.
Одновременно с голосом монастырского колокола, зовущего к заутрене, вода принесла голос кукушки. Я заметил, что губы Антония шевелятся. Он считал. На мой вопрошающий взгляд ответил не сразу. Посмотрел на берега, на воду, на деревья, на землю, от которой шел тугой запах весенней влаги…
— Загадал, сколько будет мирных годов, — сказал он.
Перевод В. Бурича.