С той поры запах клевера напоминал мне о свадьбе. Я выгребал его из сарая охапками, засохшие головки еще источали мед и молоко. Охапки клевера я бросал лошадям, а потом еще подсыпал им сечки с овсом, несколько початков кукурузы и пару горстей нарубленной свеклы. Я хотел, чтобы к весне лошади мои лоснились. Весной должна была быть наша свадьба.
Когда я выгребал из сарая клевер, мне казалось, что вот-вот я докопаюсь до скрытых где-то в глубине музыкантов. Стоило из клевера вывалиться яблоку-падалице, а мне уже слышались звуки контрабаса и скрипки. Я был уверен, что музыканты приходят на свадьбы, выбираясь из-под высохшего клевера. Но из клевера не отзывался даже сверчок.
В конюшне я подходил к годовалому жеребенку и, почесывая у него за ухом, шептал: «А знаешь ли ты, балбес, что я женюсь? Не тряси головой, откуда тебе это знать? Молокосос ты, молоком еще пахнешь».
Об этом же я говорил и с собакой. Она махала хвостом и лизала мне руку. Скоро почти вся живность в доме знала о моей женитьбе.
Только мать ничего не знала. Я не раз подходил к ней, чтобы заговорить об этом, но, взглянув ей в глаза, проходил мимо: в сени, в чулан, в комнату. Мать ждала письма от отца. С самого сочельника он не давал о себе знать. Матери казалось, что письмо это уже в пути — может, в каком-нибудь уездном городишке, а может, даже и в Кракове. Мне не хотелось нарушать ее далекие радужные надежды. Я вместе с ней ждал письма. Все чаще сидел с ней у окна и гнал, гнал за лесом почтовых лошадей в хлопьях пота и снега.
Только в марте пришел к нам почтальон. На радостях я угостил его стаканчиком отцовского рома. Мать нетерпеливо разорвала конверт. Ничего не случилось. Отец был здоров. Он только перешел с завода на бойню. Работа у него теперь была легче и выгоднее. Обещал осенью вернуться к нам.
И снова мать надела бусы, праздничную шаль, красные сапожки и села у окна. Штопала, пряла льняную кудель. Пела. Я подошел к ней. Погладил ее по голове. Она прижалась ко мне.
— Мама.
— Разве я не говорила, что отец приедет? Я так боялась, не случилось ли с ним чего. Мне все снилось, что под гору с усадьбы катился высокий воз с сеном, притянутым жердиной. Вдруг сено загорелось сзади. А воз с пригорка катится прямо на хлев. Отец хочет соскочить с горящего воза, но зацепляется ногой за жердь. Падает в горящее сено. Кричит. Я до сих пор слышу его крик. Кони перепугались, понесли. Тут я проснулась. Теперь-то ясно, что сон был к счастью. Это отец спешит к нам. Домой.
— Мама.
— Знаешь, сынок, когда отец приедет, мы купим то поле за старой мельницей. Ты уже большой, небось за девушками бегаешь. Ладно, не отпирайся. Я видела тебя у костела. Глаза пялил вовсю. Так вот, когда мы купим поле за мельницей, мы с отцом останемся в нашей развалюхе, а тебе поставим каменный дом под шифером. И девушку тебе подыщем, какая приглянется.
— Спасибо, мама. Ты добрая. Но я не хочу вашей девушки, мне уже давно одна приглянулась. Она живет в той деревне, за рекой. Если хочешь, я привезу ее к нам в воскресенье. Увидишь, она тебе понравится. Она не такая, как все. Правда, мама, совсем не такая.
— Из той деревни, говоришь? Но оттуда еще никто из наших не брал жену. Это чужое племя. Дикое. На свадьбы они приходят с ножами. На ярмарках дерутся насмерть. Рубятся топорами из-за всякого пустяка. Не ходи туда. Еще покалечат тебя. Могут даже убить.
— Тоже скажешь. Убить. Я уж год туда хожу, и ничего со мной не случилось. Да я там всех парней знаю. Они меня пальцем не тронут. Всем известно, что это моя девушка. Попробовали бы только! Да я их в реку побросаю! Пожгу всех дотла!
— Ты дикарь. Такой же, как отец. Помню, как он дрался за меня в корчме с органистовым сыном. Вот послушай. Сидим мы себе с отцом за столом и потягиваем яблочную. Вдруг в дверях с веткой над головой, обвешанной яблоками и шелковыми лентами, появляется сын нашего органиста. Он был шафером у старостихиной дочки. Увидел нас за столом, отпихнул дружку, ветку сунул в руку свадебному старосте — и к отцу. Я оцепенела. А отец хоть бы что. Встал с лавки, положил мне левую руку на плечо, а правой перехватил кулак органистового сына. Сгреб его за суконный воротник и поднял под потолок. Органистик дрыгал ногами в лакированных сапожках, дергался, но отец держал его крепко. А потом отец как гаркнет! Люди расступились, к стенам прижались. А он прошел между ними, высоко неся несчастного. Вышел с ним на улицу, оглянулся вокруг, видно, что-то затевая. И вдруг, все еще держа бедолагу за шиворот, начал хохотать. Меня тоже разобрал смех. Хохотали все, кто был у корчмы. А перед корчмой, помнишь, глубокий пруд. В этом-то году он почти высох, но тогда там было по шейку. Купали в нем коней, замачивали коноплю. Отец, все еще с органистовым сыном над головой, подошел к пруду. А берег пруда был обрывистый. Отец стал над прудом, поднял парня еще выше да как бросит его в воду! «Плыви, — кричит, — божья дудка, плыви, раз драться не умеешь!» А тот, в черном сюртуке и в белой рубахе, с галстуком, расфуфыренный, как барич, все барахтался и не мог вылезти. Лакированные сапожки увязли в тине, то одну ногу вытащит, то другую, а соединить их никак не может. Чистый балаган!
Мать разговорилась вовсю. Кончила рассказывать об органистовом сыне, начала о мельнике. Но я не прерывал ее. Не хотел ее обидеть.
— И ты точно такой же. Точка в точку. И похож на старого. Но я-то была из нашей деревни. А тебя понесло к этим нехристям. Уж не сватался ли?
— А как же. Сразу после Нового года.
— Господи! Видано ли это! Мать, отец, братья в глаза девки не видели, а он уже почти женился. И какое приданое дадут за твоей зазнобой, еще неизвестно. Вот что, кавалер. Приедет отец, с ним и поговоришь. Без согласия отца не смей даже думать о свадьбе.
У меня потемнело в глазах. Клевер сразу утратил свадебный запах меда. Теперь казалось, что, придя за сеном, я выгребу из-под клевера не бравых музыкантов, а хромоногих инвалидов. Осень. Отец приедет только осенью. А до этого кто-нибудь может прийти за ней в эту чужую деревню, связать ее веревкой, забросить за плечи, как сноп сена, и унести с собой — в Краков, за Дунай. Но я знал, мать не уступит. Я посмотрел ей в глаза. И в их миртовой глубине увидел молоденького отца в свадебном сюртуке, снимающего мать с брички и осторожно ставящего ее на высокое крыльцо. Над головой отца мать держала ветку, всю в яблоках и шелковых лентах.
Я поцеловал матери руку и выбежал в сад. На деревьях верещали скворцы. Из-под стрехи сарая я собрал остатки талого снега и стал бросать снежками в скворцов. В саду стихло. Около деревянной будки вертелся наш пес. Он вилял хвостом, лаял. Я запустил в него гнилым яблоком, оклеванным скворцами. Пес, скуля, исчез в будке. Я оглянулся вокруг. Рядом, как назло, не было ни кота, ни петуха, вышагивающего по плетню. Даже мои сизари улетели с крыши.
Это еще больше раздосадовало меня. Я теребил соломенную перевязь на яблонях, раскидывал прелую солому по саду. И когда сад уже был похож на огромные ясли для лошадей, я запыхался, весь взмок. Это меня обрадовало. Я подошел к сараю и сел на тающий снег. Мне хотелось заболеть. Умереть. Я представил себе, что лежу в постели под периной, а ко мне приходят мать, братья, приятели. Приносят мне яблоки, мед в сотах. Мать даже подает тушеного голубя в эмалированной миске с тремя васильками на дне. А я — никакого внимания. Яблоки велю ссыпать себе в изголовье, мед положить рядом на скамью, а тушеного голубя даже и не замечаю. А когда все начинают плакать, я велю братьям привести из конюшни моего Гнедка с белой звездой на лбу. Соли велю себе насыпать на обе ладони. Подношу соль к мохнатым губам Гнедка. А он выбирает соль по зернышку, подрагивают мохнатые губы над желтыми зубами. И вылизывает дочиста мои руки. А когда он перестает лизать, все уже знают, что я уехал на нем в ту чужую деревню, где живет моя девушка с маленькой ласочкой на плече.
Я почувствовал, как меня охватывает озноб, вздрогнул. Поднял голову, взглянул на небо сквозь мелкие веточки. Как бы оправленная в них, стояла вечерняя звезда.
Я протер глаза. Вокруг звезды, казалось, мелом очерчен круг. За этим кругом стояли мои сверстники, одетые в военную форму. Вот они вытягивают из ножен штыки, надевают их на ружья. Бегут. Вонзили штыки в звезду. Звезда все темнеет и темнеет. Это уже не звезда, это стрелковая цепь движется по небу, это парни из той деревни, одетые в солдатские мундиры.
Парни падают за меловой круг. На небе, тут же над горизонтом, загорается вторая звезда. Она тоже вписана в меловой круг. Мои сверстники уже бегут в ее сторону, колют ее штыками. Звезда темнеет, разрастается в стрелковую цепь. Когда заблестела третья звезда, из-под нее выехала конница. Она неслась галопом, выстраиваясь полукругом. Ее вел тот самый всадник, который прошлой осенью дал мне деревянный лук. Над головой его голубела сабля. Горизонт был заляпан фиолетовыми мазками. Конница въехала в меловой круг. В звезду. Всадники приподнялись в седлах. Вдоль конских грив вытянулись сабли. Золотой песок, меловая пыль, конское ржанье и засохшие листья посыпались вниз… Это на сад опустилась запоздалая стая ворон.
Я закричал. Стал бросать в них смерзшимся снегом. Вороны улетели. Над садом в желтой листве стояла вечерняя звезда. Ах, это та самая звезда, под которой каждый год зеленели луга, первыми листочками трепетали березы.
Я начал собирать разбросанную по саду солому. Охапками сносил ее к сараю. Около будки вертелся пес. Лаял. Я подошел к нему и через плетень погладил его по треугольному лбу. Он взглянул на меня. В его зрачках зеленели калиновые листочки.
В апреле, когда с вечерней звезды падают зеленые листья, приехали к нам Магдуся и вдова. Я привез их на соседской бричке. Магдуся и вдова были одеты празднично, почти как на свадьбу. На мне по этому случаю был отцовский суконный костюм. Когда мы переправлялись на пароме через реку, перевозчики, заметив, что каждая пряжка на упряжи отполирована до блеска, поздравляли нас, как молодоженов. Я принимал их поздравления, краснея до ушей. Угощал их махоркой. Когда мы съезжали с парома, перевозчики пели песню о рутовом венке.
На крыльце стояла мать. Я выскочил из брички. Помог сойти вдове и Магдусе. Мать подошла к нам, расцеловалась со вдовой. Магдуся поцеловала маме руку. Через минуту они, смеясь, шли втроем через палисадник к дому. Держа за поводья разгоряченных лошадей, я видел, как мама отстала на шаг. Я улыбнулся. Не забыла о ласочке на плече моей девушки! Когда все поднимались на крыльцо, мама обернулась и кивнула мне головой. От радости я расцеловал лошадей в морды.
До поздней ночи сидели мы в горнице. Договорились, что оглашение сделаем, когда приедет отец. Мне не терпелось объявить это теперь же, но вдова хотела, чтобы мой отец поцеловал ее дочь прежде, чем назовет ее снохой.
Приближалось время отъезда. Мать вынула из сундука три нитки бус и подарила Магдусе.
— Это тебе, дочка. Самая большая нитка — Павлик твой. Средняя — ты сама. Самая маленькая — ваш сынок.
Обратно мы ехали через всю деревню, белую от цветущих деревьев. Казалось мне, что меж деревьев то и дело вспыхивают лампадки, что кто-то склоняется над ними со словами: «…ваш сынок…» Из поднявшихся хлебов на дорогу выбегали перепелки и вспархивали, испуганные. Лошадей, дорогу, хлеба осыпали их перья. На этих перьях будет спать наш сынок. Когда мы плыли на пароме, по воде резвились рыбы. Он будет говорить «мама», «папа», рыбонька наша, наш сынок… Я еще крепче обнял сидящую рядом со мной Магдусю.
На следующий день я написал отцу. Вернее, записывал, что мне диктовала мать. Я хотел написать сам, но быстро понял, что каждое второе слово в письме будет «Магдуся».
Отправил письмо и совсем успокоился. Перестал чуть что драть за уши пса, не дергал за хвост кота, не кидался камнями в птиц на деревьях. Но теперь я каждое утро бросал в разбитую вазочку горошину. Я подсчитал, что ответ от отца придет, когда в вазочке будет сто горошин.
Вначале я не заглядывал в вазочку. И так помнил, сколько там горошин. Но, когда дно ее стало от них совсем белым, мне показалось, что я ошибся. С тех пор я забирался с вазочкой в сарай и здесь, тайком от матери, еще раз пересчитывал горошины. Когда до сотни оставалось уже совсем немного, я стал пересчитывать их по нескольку раз. Я даже нарочно обманывал себя: внушал себе, что утром забыл бросить горошину. В полдень, когда мать уходила доить коров, я бросал еще одну горошину. Через две недели в вазочке было ровно сто горошин. Но письмо не приходило. Я ждал несколько дней. Письмо не приходило. Я забеспокоился, что все испортил, бросая в вазочку по две горошины в день, и решил это исправить. Теперь каждое утро я доставал по одной горошине. Письмо не приходило. Я начал вынимать по три, по четыре горошинки в день. Вскоре вазочка была пуста. Письмо не приходило. Я схватил вазочку, выбежал с ней во двор, закинул ее в крапиву. Письмо не приходило.
Перевод В. Воровской.