Когда-то он был, как и я, младшим ассистентом кафедры истории права, и его, как и меня, увлекали инкунабулы, пандекты и рескрипты. Каждую зиму белые горностаи снега покрывали ренессансные галереи Вавеля, каждой весной бульвары одевались в зелень, более свежую, чем газоны Грин-парка. Но темные аудитории на Голубиной улице, 20, где со времен Зигмунта Старого помещались университетские кафедры, были всегда одинаково сумрачны, только весной в них становилось еще и сыро. А мы писали трактат за трактатом. Когда он работал над кульменским правом, я начинал свое «Устройство монарших владений на основе «Капитуляриев» Карла Великого». Когда он копался в городском законодательстве королевской Пруссии, я заканчивал исследование о влиянии Монтескье на Конституцию Третьего мая. Мы жили в согласии, ибо нами владели одни и те же научные страсти. Но меня больше притягивал Восток, наши ближайшие восточные соседи — купеческие республики Великого Новгорода и Пскова, Золотая орда, с которой якшался Витольд, крымские Гиреи, с которыми сносились Ягеллоны. Однако в Кракове, да и на Западе мне недоставало ключей к этому таинственному миру. Зато у него к своим темам были все ключи. Так же, как меня притягивал Восток, азиатский и монгольский, его привлекали умеренность, спокойствие, сдержанность и порядок городского средневековья Европы. В Кракове наряду с аристократами дворца под Баранами, Брацкой улицы и Шляха Тарновских, наряду с профессорским миром, где университетские кафедры обычно передавались по наследству, словно должность кастеляна в старой Польше или до недавна политические должности в Англии, существовал еще и более тихий, скромный, но крепкий городской, мещанский мир. Моему другу больше по душе был костел девы Марии, чем кафедральный собор Вавеля, а старые городские дома на Гродзкой улице — чем дворцы. Он вышел из этой среды.
Молодые историки обычно презирают всякие легенды, обряды, народные предания, которые не могут быть подтверждены достоверными документами. Мой друг думал иначе. Он склонен был верить именно народной традиции. Он считал, что простыми людьми она сохраняется лучше, нежели тогда, когда о ней берутся фантазировать так называемые образованные люди. Он считал, что если какая-то версия сохраняется в памяти одного или нескольких людей или в нескольких документах, то она значительно менее достоверна, чем версия, сохраняемая большинством жителей какой-либо деревни, местности или города и затем передаваемая следующим поколениям. Поэтому, когда разгорелся спор о так называемом лайконике, мой друг решительно встал на защиту этой легенды. Мы все знаем историю лайконика, не стоит ее повторять. Достаточно сказать, что кто-то вдруг установил, будто предание, которым так гордится Краков и которое так шумно отмечается из года в год, является скорее всего выдумкой гораздо более позднего происхождения! Ибо ни в каких источниках не обнаружено ни малейшего следа того, что Краков подвергся когда-либо такому нападению татар, о котором говорит предание. Никогда татары не подходили к городу незаметно и так близко, чтобы стало возможным захватить его хитростью и, главное, убить из лука дозорного трубача на башне Мариацкого костела в тот момент, когда он играл хейнал. Точно так же нет и упоминаний о том, что позднее эти татары были якобы разгромлены, а их вождь или князь погиб в бою. Профессора, как известно, не любят легенд, а имеют пристрастие к точности.
Жители Кракова не очень-то были взволнованы этими профессорскими открытиями. Во-первых, потому, что от Кракова графских корон и профессорских тог они были отгорожены крепостной стеной, значительно более древней, чем Флорианские ворота. Во-вторых, потому, что однажды они уже провели яростное и победное сражение в защиту голубей Мариацкого костела. Но мой друг начал ломать копья с доброй дюжиной мудрецов, которые из года в год заседают на скамьях Новой Коллегии, в испарениях нафталина шествующих туда из костела св. Анны в пурпурных, фиолетовых, зеленых и синих тогах. Он напомнил, что мариацкий хейнал некогда играли на башнях городской стены и на одной из этих башен мог быть пронзен стрелой трубач; он доказывал, что в хрониках есть пропуски и неточности; что даже если чего-нибудь и не было в хронике, то ведь в жизни это могло случиться. Дискуссия шла, годы тоже, мой друг, занимаясь другими делами, продолжал защищать свою легенду.
В 1939 году он был призван в армию, на сборы офицеров запаса. Он писал мне откуда-то из Острога: «Знакомлюсь с твоей родной стороной». Вскоре ему пришлось познакомиться с ней поближе. Он оказался в Старобельске, потом в Грязовце, и, наконец, в Ташкенте. За два года скитаний полевой мундир польской армии был изношен, изодран, залатан, но он был овеян славой больше, чем некоторые знамена, никогда не видевшие фронта, а только парады. Мой друг постарел, похудел, но не потерял увлеченности. Он много читал, кое-что писал.
— Плачь, что ты всего этого не видел. Какой монастырь в Козельске! Православное барокко! Как квартирмейстер я объездил всю советскую Среднюю Азию. Это прекрасно! Бухара! Самарканд!
Это был настоящий научный работник. Даже самые остервенелые вши не могли убить в нем страсть. Так же, как Юзеф Чапский не потерял восприимчивости к красоте, краскам, свету и линии, а Броневский к стихам Есенина и Блока. Мы встретились в Тегеране, городе сказок Шехеразады, городе Востока, и сквозь европейскую мишуру, которая так восхищала многих, пробивался и заглядывал в наши окна Восток. Сдержанный разговор шел о Кракове, о профессорах — о Станиславе Эстрайхере, которого уже нет, о Кутшебе, Таубеншлаге, об Адаме Вертулани, о том мире, который куда-то исчез, вымер, рассеялся. Мы прощались. Я должен был зайти к нему вечером. Он сказал: «Когда ты придешь, я расскажу тебе кое-что замечательное…»
Мой друг жил на краю города, у армян… Мы сидели во дворе, под деревьями, одни. Я думал, что он расскажет мне что-нибудь о своих открытиях или наблюдениях, как это бывало раньше, на семинарах на улице Голубиной, 20. Но он начал рассказывать о Самарканде.
— Знаешь, — говорил он, — я должен признаться, что, когда с Волги нас направили туда, я обрадовался. Пейзаж какого-нибудь Янгиюля, например, напоминает прикарпатский. Возможно, ты помнишь старый Беч, примостившийся в горах, замшелый. Не знали мы наших городов! А кроме того, какие там были люди! Может быть, в других местах люди были иные, может быть, будь мы их пленные, они относились бы к нам иначе, но тогда… во всяком случае, о себе я могу сказать, что я рад. Это старая раса, по-своему культурная и цивилизованная. У нее такое же чувство достоинства, как у жителей Марокко и арабов Палестины. Кроме того, мы были для них сыновьями Лехистана. Нет для них никакой Литвы, никакой Чехословакии. Возможно, они не слышали о Голландии, Швейцарии или Испании. Но они слышали о Лехистане. Так, как некогда мы о Турции. После стольких веков остались только хорошие воспоминания. Может быть, когда-нибудь так будет и после нынешних войн. На каждом шагу, в каждом городе то мечеть, то могила напоминали об истории. Нет следов истории в зеленых чащах Коми, нет их за Уралом, небогата и молода история над Волгой. Но там, за Каспийским морем, у границ Персии, история лежит пластами тысячелетий. Весь край — потухший вулкан, который много веков тому назад изливал на мир свою лаву. Тамошние народы — именно такая лава. Разливалась она широко и далеко, неся войну, огонь и мор. Но потеряла силу и остыла. И вот сидят они теперь неподвижно на порогах своих убогих жилищ и ждут неизвестно чего. Даже революция еще не вырвала их из этого оцепенения до конца. Восток. Так вот, нас, поляков, военных, встречали, как я уже сказал, необыкновенно сердечно: узбеки, таджики, киргизы, все. А в Самарканде гостеприимство было просто безмерным, типично восточным, ориентальным, и чувствовался в нем притаенный интерес. Интерес этот был действительно хорошо спрятан. Он не стал явным даже тогда, когда нас то как бы ненароком, то не поймешь как спрашивали: «Правда, что вы сыны Лехистана?» — «Правда». — «И правда, что вы воины?» — «Правда». Несколько стариков со сморщенными бронзово-желтыми лицами задумались, еще раз убедившись в том, что они и так уже давно знали. А затем как бы нехотя спрашивали дальше: «И вы верите в бога? В старого своего бога, да?» — «Верим, и ксендзы у нас есть, и кресты носим, вот, смотрите», — отвечали мы. Старики оглядели вынутые из-за пазухи кресты. Вырезанные из консервных банок. Видно было, что это почему-то их радует. И тут последовал новый, довольно неожиданный вопрос, уже более смелый, как бы напрямик: «А трубачи у вас есть?» — «Есть». Ты ведь знаешь, музыкальные инструменты мы получили сразу, наш полковой смотр или парад не может обойтись без оркестра. Я не знаю, как там у вас в Шотландии, а у нас этого хватало. Помолчав, узбеки сказали: «У нас к вам большая просьба.. Если вы из Лехистана и если вы воины… и если верите в своего бога… и у вас есть трубачи… не могли бы вы сказать вашим трубачам, чтобы завтра вечером они затрубили на нашем старом рынке? Напротив мечети, в которой лежит прах великого Тимура». — «Ладно». Старики поблагодарили, не по-восточному кратко, и ушли. А уходя, спросили еще раз: «Так будут трубачи?» — «Будут». На другой день мы сообразили, что был четверг, канун магометанского праздника, и в офицерской столовой кто-то даже сказал, что, наверное, дело именно в этом. Но по-настоящему мы почувствовали это только вечером. Полковник, который любил такие вещи, приказал выступить во всем блеске. Трубачи надраили как полагается трубы и все прочее. Вечером перед мечетью в Самарканде, известной мечетью, где покоится прах Тамерлана, чернела толпа, плотная, густая и так неподвижно застывшая в ожидании, как это бывает только на азиатском Востоке. Совершенно застывшая. Лишь изредка по ней прокатывался гул. Даже прилегающие улицы и базары — все было забито. Только на мостовой перед мечетью сияло лысиной небольшое свободное место. Сюда подошли трубачи. Это место предназначалось для них. Они протрубили раз, другой и третий. Они протрубили побудку, какой-то призыв, и, наконец, хейнал. Наш, мариацкий. Ты знаешь, что такое улица в Самарканде или какой-нибудь Бухаре. Но тогда совершенно не было слышно обычного шума и гвалта, по сравнению с которыми наши Налевки или Казимеж показались бы оазисами тишины. Толпа онемела. Музыка так на них действовала, что ли? Они слушали молча и молча разошлись. Но мы тогда уже поняли, что за этим что-то скрывается. Мы, понятно, начали выслеживать, вынюхивать, выведывать. Ни один из наших доморощенных шпиков — а согласись, что в последнее время их развелось у нас слишком много, — так не вынюхивает, не цепляется к словам, не сует свой нос в чужую жизнь, как это делали тогда мы. Но люди Востока были непроницаемы. Они ничего не желали рассказывать.
Мой друг улыбнулся:
— Первыми проболтались женщины… — Он улыбнулся, блеснув красивыми молодыми зубами, которые не съела цинга. — С рассказами очевидцев совсем как с архивными сведениями. Найдешь кое-что в Ягеллонской библиотеке — сравнишь кое с чем в Рапперсвильской; найдешь кое-что в Рапперсвиле — сравнишь кое с чем в Курнике. Было бы за что зацепиться. Зацепкой было то, что сказала мне одна девушка. Потом проговорились и старики, которые знали больше.
Я помню, уже совсем стемнело, и тени на стене армянского дома стали голубыми от лунного света. Он продолжал говорить:
— Есть, оказывается, в Самарканде одна легенда. А точнее, пророчество. Когда-то они участвовали вместе с татарами в набегах на Польшу. Ясно, что участвовали, иначе откуда бы бралась такая лавина, которая наваливалась на наши страны во времена нашествий? И вот однажды они добрались до города, «который у вас, — так рассказывал мне узбек, — является тем же, чем Самарканд у нас» (то есть тамошних татар).
— Краков? — спросил я вдруг.
— Не знаю; этого он мне не сказал, и названия города легенда не сообщает, она говорит только, что это очень старый и очень богатый город.
— Если богатый, то не Краков.
— Извини, по их понятиям, Самарканд тоже богатый город.
— Ну, если Самарканд… — согласился я.
— …очень старый и очень богатый город, столица страны. И святой город. Как раз с одного из минаретов — так говорят они — этого города трубили молитву. Татары подкрались к самым стенам. Они хотели захватить город врасплох. И тогда…
— Так это же лайконик!
— Слушай! И едва трубач успел поднять тревогу, как стрела из татарского лука пронзила ему горло. Он погиб, но предупрежденный об опасности город сумел защититься. Татары потерпели поражение.
(Сегодня, когда я записываю этот тегеранский рассказ, мне приходит в голову, что, по крайней мере, один раз исторические источники двух народов одинаково описывают одно и то же событие. Тогда, в Тегеране, я мог думать только о легенде.)
— Значит, это в самом деле наша легенда?
— Подожди. А ты знаешь, почему они хотели, чтобы наши трубачи протрубили в их городе на главной площади, у порога мечети?
— Почему?
— Представь себе, у этих татар был похвальный обычай после каждого похода составлять подробный рапорт. Как проходил поход, сколько времени продолжался, как воевал противник, где больше удалось захватить скота, а где женщин. Такие рапорты после возвращения в родные степи изучались своего рода комиссией, куда входили старшины, а стало быть, и священники. Особенно внимательно изучались рапорты в том случае, если поход был неудачным. На сей раз причины поражения были изучены особенно тщательно, потому что в походе погиб какой-то татарский королевич, сын вождя или что-то в этом роде. То есть совсем так, как в нашей краковской легенде. Как видишь, легенды иногда говорят правду. Священники недолго ломали голову над приговором. Вскоре они огласили, что поражение было карой небес за то, что во время, когда город начинал молитву, она была внезапно прервана. Я не знаю, почему они так решили. Быть может, потому, что всем священникам присуще чувство солидарности, а может быть, потому, что, не найдя других причин, они хотели таким образом сослаться на, говоря по-нашему, vis major[8]. Важно, что они так решили. А еще они добавили предсказание, очень мрачное для всех этих толпищ. «Поступок ваш, — сказали они, — нашлет на вас кару небес. Не топтать вам чужих полей по весне, не добывать чужих городов, королевства ваши придут в упадок, руины мечетей порастут травой, и уйдет в забытье ваша степная слава. Блеснет вам и солнце удачи. Но не наступит это до тех пор, пока трубач из Лехистана не протрубит на рынке в Самарканде песню, которую он тогда не закончил». Так говорит самаркандская легенда. И ей верят все монгольские племена от Тянь-Шаня до берегов Каспийского моря. Дух Чингисхана бродит по степям Азии.
— Значит, это достоверная легенда?
— Что значит — достоверная легенда? Достоверными или поддельными могут быть документы, но нет достоверных или поддельных легенд. У легенд нет метрики. Нет легенд у новых стран; у старых они есть. Легенда бродит и крепнет в умах поколений и поколений, как вино в бочках. Верно, что никто там не слышал о Кракове, о хейнале, о нашем лайконике. Но у них была легенда, которая является как бы половинкой нашей легенды.
У себя мы находим степные узоры, а в рисунке их легенды — след нашей.
В светло-синем сумраке ночи, в голубой цвет окрасившем белую стену дома, образ Кракова сливался с образом Самарканда. Башня Мариацкого костела, Рынок, Голубиная улица, Планты. Спадала завеса пространства и времени. Сокращались века и расстояния. Между далеким Краковом и полулегендарным Самаркандом вился узорчатый рисунок легенды, общей для них и для нас.
Перевод В. Хорева.