А человек застигнут врасплох
Краткий обзор некоторых тенденций современной культуры настраивает на размышления даже не о типах художественного мышления, пропагандирующих то или иное отношение к Богу, культуре, человеку, а о потребителе традиционных ценностей, его способности и желании участвовать в дискуссиях, специфике его сознания в контексте социальной мифологии.
Представители и апологеты разного рода корпоративных симулякров активно дискутируют в СМИ, решают проблемы Бога, культуры и человека, излагают равно убедительные концепции, предлагают уникально верные лекарства. Вопрос истинности остается нерешенным. Обилие выдвигаемых проектов, их очевидный масштаб приводит к искусственному дефициту приемлемых и действенных концепций и, соответственно, к потребительской панике на рынке удовлетворительных идей. Обыватель-человек, о котором так пекутся продюсеры корпоративных концепций, оставлен один на один с ужасающей и родной реальностью, той самой реальностью, которой безразличен Пушкин, Толстой, Достоевский, консерваторы, гламуристы, концептуалисты. Сам человек оставлен, он брошен в неопределенность. На помощь могла бы прийти официальная пропаганда, но ее идеи не стыкуются с реальностью и поэтому расшатывают социальную психику. Разрыв между «картинкой» телевизора и бытом выбивает почву из-под ног людей, ориентированных на культуру, и порождает неосознанное, но перманентное раздражение.
Обнаружилась очевидная истина. Слишком долго классическая культура предлагалась ее проводниками в качестве единственного источника истины, слишком много было ею обещано – третьеримскость, имперскость, державность, общинность – слишком ничтожным оказался результат почти воинской верности устаревшему мифу: человека поставили часовым у врат великой культуры и забыли сменить даже тогда, когда культуру растащили по корпоративным квартирам. Ожидание человека сменяется внутренним раздражением, которое затем неминуемо переходит в апатию. Названный натюрморт – ожидания и раздражения – в обществе не редкость, но лишь в России, чье бытие подпитывается вопиющей недобросовестностью государства к человеку, он приобретает столь жестокие и неосознаваемые формы.
Человек застигнут врасплох, он с ужасом понимает, что когда повсюду хаос, то никто не в силах ни на что влиять. От культуры каждый вправе потребовать доступный пониманию портрет реальности или убедительные инструменты мышления. Но культура, как и обязана, запертая в книгах, безмолвствует. Самой реальности оказывается или слишком мало, или слишком много. В том и другом случае она вытесняется сильнодействующими иллюзиями, нереальностью самого искусства, от которого человек тщетно ожидает ответа. Родиться и жить среди хаоса – значит не иметь возможности укрепиться в чем-то сущем. Оказывается намного легче рассуждать о конце гуманизма, смерти субъекта, закате метаповествований, исчезновении референта и прочих карикатурных по отношению к существованию обывателя вещах, наряженных в постмодернистскую иронию, чем наметить хоть какой-то приемлемый для человека проект жизни. Человек в итоге лишается багажа привычного духовного имущества. И тогда он начинает действовать не по нотам культуры, а по слуху – на свой страх и риск.
Реальность предлагает неожиданную подсказку, проливающую свет на парадоксализм современного отечественного сознания, более того, на эпмирическое преодоление проблем, которые страстно дебатируются в философских книжках. «Икона – да, ремень безопасности – нет» – эта фраза стала популярной летом 2007 года благодаря остроумному эксперименту, устроенному журналом «Esquire», опытным путем была доказана «высокая духовность» водителей. Более двух третей водителей, остановленных журналистами, не были пристегнуты ремнями безопасности, но в салоне каждой машины имелась икона. Возможны самые разнообразные комментарии, но ни один из них не имеет ничего общего со страстной дискуссией о Боге, культуре и человеке.
Достаточно любой букве классики забрести в реальность обывателя, панегирическая любовь к русской классической культуре, проповедуемая государственниками и властями, вступает в противоречие с действительностью. Проект чтения стихов русских поэтов в метро оказался не к месту. Публикации четверостиший поэтов-классиков рядом со схемой метрополитена также не принесли желаемого просветительского эффекта. Об официальных празднованиях юбилеев серьезно говорить не приходится.
Культурная традиция в том виде, в каком она преподносится школой и институтом, утратила эмоциональный и философский ресурс, перестала быть живым творческим процессом. Школьник, два-три часа в неделю изучающий литературу от Пушкина до Ахматовой и чуть дальше, покидая стены среднего учебного заведения, выходит в мир, подверстанный под прагматические культурно-социальные доминанты и рекламируемые приоритеты экономического преуспеяния (социальное махновство, призыв к жадному деланию денег).
Одно из назначений культурной традиции – регенерировать потребительскую эмоцию, повышать ее градус, предлагать высокие образцы. Современный массовый потребитель культуры черпает все, что нужно, из рекламного креатива. Для тех же, кто искренно почитает классику, для кого культура является духовно-интеллектуальным бытийным промыслом, эта любовь – фантомная боль сознания, вынужденного ежеминутно сталкиваться с прямо противоположными социальными идеями и образцами.
Чтобы понять социокультурную обстановку, необходимо, отчасти в соответствии с методиками хрестоматийного социологического литературоведения, настойчиво внушающего школьникам нескольких поколений, в какие дурные эпохи творили наши гении, набросать скромный эскиз современности, отметить, кто сегодня формирует вкусы, инициирует потребности, является не только главным потребителем, но и косвенным заказчиком культуры.
Диагностике ежедневности трудно обойтись без элементов привычного всем социологического экскурса. Невозможен даже набросок проблемы, если не попытаться преодолеть дисциплинарные границы между гуманитарным и социальным. При этом следует постараться, насколько возможно, не впадать в крайность полного растворения границ и контекстов.
Мы находимся в мире, в котором покупка создает иллюзию относительного счастья, то есть близости к неким идеальным социальным и культурным стандартам. Банки настойчиво стимулируют идею жизни в кредит. Система рекламируемых ценностей настолько очевидна, что не следует тратить время на перечисление автомобильных, туристических, ювелирных брендов, символами которых заполнены все без исключения периодические издания. Иными словами, система потребительских ценностей устоялась, кому-то предлагаются мегаценности, а для скромных социальных слоев – более скромные копии и общедоступные клоны копий. Бренды обозначены, потребительские стимулы просчитаны, ряды сомкнулись под популярным лозунгом «Get rich, successful, famous or die» («Стань богатым, успешным, знаменитым или сдохни»).
Данная ситуация привела к тому, что многие виды деятельности утратили свои ценностные значения. Одна из ведущих причин социального и философского раздражения России конца ХХ века заключается в уникальном сочетании высокого образования и самосознания населения с бесправием – политическим, бытовым, – враждебным отношением государства к народу.
Эти обстоятельства актуализируют, к примеру, проблему знания и его конвертируемости (ценность диплома о высшем образовании – отдельная, не менее философская тема). Итак, знание – что это: символический товар, выставляемый на продажу, самостоятельная ценность, знак самоидентификации, форма идентификации государством человека и т. д.? Последнее время со всей очевидностью доказало, что некоторые профессии, во всем мире престижные и ассоциирующиеся с обладанием знаниями, в России находятся на периферии социальной почетности. И наоборот. В решении этой проблемы начисто отсутствует кабинетная составляющая. В ее принципиальной неразрешимости – подспудное ощущение катастрофы, выразительное знамение вероятности этой катастрофы, конкретной и реальной, на фоне которой апокалипсические страхи не более чем средневековые страшилки. И какой бы активной ни была оптимистическая настойчивость властей снять страх перед будущим с помощью казуистических субститутов (восприятие будущего не как приговор , а как вызов ), этот страх остается.
Что же дальше?..
Начало XXI века ознаменовалось сменой потребительских приоритетов. В прошлое ушел вопрос «где достать?», канула в лету фигура директора-управленца. Наступила эпоха, породившая нового героя. На историческую и культурную арену пришла армия менеджеров в возрасте от 25 до 35 лет, которая и спровоцировала потребительский бум практически во всех областях социума и культуры. Менеджеру среднего звена при пятидесятичасовом графике работы необходимо быстро и качественно восстанавливать силы – отсюда расцвет ресторанного бизнеса, клубов, фитнеса, spa. Менеджеру нужно быстро и по мере возможности престижно жить и передвигаться. Результат – рост жилищного строительства, ипотеки, авторынка и автокредита. Необходимость оперативно расплачиваться за услуги – популярность пластиковых карт.
Появление детей принуждает жен менеджеров к оседлому квартирному образу жизни. Следствие – бум продаж бытовой электроники, появление десятков развлекательных передач и сериалов. Минимум два раза в год менеджер нуждается в отдыхе – взлет популярности зарубежного туризма.
Безусловно, нельзя настаивать, что именно менеджеры устанавливают специфическую конфигурацию и философию повседневности современной России. Но не будет ошибки в утверждении, что именно они определяют вектор тотальной потребительской активности населения от приобретения кофемолки до посещения спектакля или покупки книги.
Так или иначе, культурный контекст современности формируется именно потребительской модой, диктуемой поколением менеджеров. Русская литература – произведения Гоголя, Г. Успенского, Салтыкова-Щедрина, Островского – оказывается совсем не приспособленной для описания современной ситуации. Писатели, обвинявшие мир чистогана, противопоставлявшие ему некую абстрактную мораль либо христианскую веру, сегодня смотрятся осколками архаики и не совсем желаемы для менеджера.
Современный человек, ведомый модными мифами, жаждет свободы, пусть ее иллюзии, он не желает кураторства со стороны древних текстов. Он настаивает на своей эмансипированности и не желает находиться под опекой русской классической культуры.
Конечно, свобода – это прекрасно. Но, как говорил герой Достоевского, свобода без миллиона – ничто. Пожалуй, только в этом пункте любой менеджер солидарен с великим писателем.
Менеджеру нужна культура, которая рассказала бы о нем, – и прилавки заставлены сотнями книг о жизни человека корпорации. Классики западной корпоративной культуры – Гришем и Хейли – уже не те авторы, из произведений которых можно почерпнуть профессиональный и человеческий оптимизм. Российский литературный рынок сполна самостоятельно обеспечивает потребность в неоскорбительном, развлекательном и полезном чтении.
И хотел бы человек, сопротивляющийся корпоративной культуре, гордо произнести: «Всему хорошему во мне я обязан книге», но сегодня это заявление звучит слишком самонадеянно. Школа, солдафонски прививая любовь к классике, отучила его причащаться снятым молоком прогорклой мудрости, а книжный рынок толерантно, но настойчиво навязывает корпоративно-культурные симпатии. Классическая формула исчерпала себя, реальность побуждает гордо заявлять: «Всему хорошему во мне я обязан самому себе…». Ну а дальше возможен реверанс в адрес традиции: «…отдельное спасибо Пушкину». Любовь к классике превратилась в один из вариантов эскапизма. Патриархальные идеи оказываются практически неконкурентоспособными в борьбе с мифами современности.
Менеджеру, как и любому человеку, необходимо в чем-либо утвердиться и духовно укорениться. Но у него – продукта корпоративного мышления – не хватает ни времени, ни сил. Бог воспринимается им на эмоциональном уровне, недостаточном для того, чтобы быть полезным в исполнении своих профессиональных обязанностей.
Мо-Цзы и Сунь-Цзы: жить по-русски
Вот здесь на помощь приходит корпоративная культура. Мода на тексты, продвигаемые в сознание человека корпорации, меняется очень быстро, мгновенно реагируя на изменения потребительского рынка. В разгульные 1990-е был популярен Д. Карнеги, поначалу показавшийся панацеей для представителя формирующегося бизнес-общества. Затем возникла проблема: «как оказывать влияние на людей, тоже читавших Карнеги», – и в моду вошли многочисленные «календари счастья», научно-популярные бизнес-планы, «фэн-шуй на каждый день», «искусства выживать среди акул» и т. д.
Корпоративное мышление XXI века активно приобщается к богатству китайской философской мысли. Спрос на древнюю мудрость не обходится без казусов. Менеджеры государственных корпораций предпочитают Мо-Цзы, возведшего в аксиому четкую мотивацию и сильную власть. У управленцев частных компаний в фаворе «Дао Дэ Цзин» и «Искусство войны» Сунь-Цзы, обучающие искусству конкуренции.
Вынужденное обращение к древним китайцам объясняется отсутствием отечественных корпоративных этических кодексов. В российской культурно-исторической традиции отсутствуют какие-либо труды, посвященные проблемам бизнес-этики. Корпоративная мораль пытается найти компромисс, объединить идеи Мо-Цзы и Конфуция, выработать концепции управления и бизнес-выживания, ориентированные на апологию вероятной гармонии экономической выгоды и честного поступка. Конфликт между моделью этической и прагматической – конфуцианской и моистской, если и наличествует в современном российском бизнесе, то пока только в качестве теоретических исканий. Чаще всего этический тип мотивации входит в противоречие с жесткой иерархией и тщательной регламентацией системы материальных стимулов. Простые вещи морального характера, во многом воспитанные классикой, не в состоянии конкурировать с философией хрустящих банковских упаковок.
При этом спокойствие, которое черпается из тренингов и китайских философских идей, отмечено самым тревожным свойством. Человек, даже если он целиком принадлежит корпорации, не хочет сводить себя к прагматической идее, он не желает принимать участие в хаосе, в котором если что и структурировано, то только прагматическая мотивация. Но альтернативы этому хаосу современная социальная мифология не предлагает.
Отрыв демагогической любви к классической культуре от реальной жизни очевиден, он проистекает хотя бы из того обстоятельства, что музеефицированная классика аккуратно разложена на запылившейся витрине, а действительность погружена в хаос.
Сегодня (к печали или к счастью – оценочные категории, не имеющие отношения к философии действительности) с классикой почти все ясно, она проштудирована и прокомментирована, каждый экспонат сопровожден бирочкой. Найдут скрупулезные историки культуры еще одно неизвестное произведение Пушкина или не найдут – общий глянцево-хрестоматийный портрет поэта ни на йоту не изменится. Пушкин удобен своей статичностью и возможностью его спекулятивного использования на все случаи жизни. Но вот сама жизнь не желает соответствовать пушкинской мысли. Реальность – это когда привычные декорации скрывают бесконечное множество неизвестных. Легче всего к этим неизвестным подобрать эпиграф из классика. Но для объяснения современного мира, структурированного по ролевым моделям, ролевая модель «Пушкин – наше все» тупикова, а вот ролевая модель «успешный менеджер» убедительна.
Где себя искать?!
Иным обстоятельством, затрудняющим проникновение классики в демократические глубины и дали общества, является несовпадение стандартов качества. Почти бесспорный тезис: стандарты качества культуры и искусства во многом определяются потребителем. Пушкинская поэзия при всей ее народности была ориентирована на очень узкий круг людей (достаточно вспомнить элитарные тиражи произведений поэта в XIX веке). Сейчас потребителем искусства является почти каждый человек, который независимо от образования и квалификации может высказать свою точку зрения в Интернете, вступить в обсуждение любой проблемы. Современные писатель, режиссер, исполнитель приспосабливаются к потребителю. Для классики подобный шаг затруднителен.
Потребитель-реципиент ожидает от художника, который в свою очередь является потребителем социальной мифологии, текстов, адекватных некоей конструкции мира, питающей ролевыми образами потребителя-реципиента и так далее. Круг постоянно замыкается. Каждый получает по своим духовным и эстетическим потребностям. Кто-то отыскивает себя в блокбастерах и песнях о любовной печали. Иные любят произведения, по которым ходят медведи в обнимку с заливной севрюгой, а в руинах воспоминаний бурно цветут сорняки стереотипов: «баня, водка, гармонь и лосось». Другие следят за спорами постмодернистов, выясняющих, кто из них больший «калоед». К этим процессам нельзя относиться оценочно. Вариантов выбора здесь немного. Можно скрыться за высоким авторитетом Пушкина и с его пьедестала обрушиться на действительность с испепеляющим негодованием или, ужаснувшись, успокоиться, приняв на веру следующую формулу: реальность – она такая, как есть, и если хочешь что-то сделать, надо с этим считаться.
Человек не хочет разделять идеи, сфабрикованные из провокаций, человек боязлив: ему чужды громкие формулы атеистического чекана, ему необходимо хоть в чем-то утвердиться, успеть соотнести свою реальность с высокими смыслами, пока реальность не омертвела. Но он не в состоянии преодолеть общественные обстоятельства и стихийность бытия, одной только силою мечты быть нравственно цельным и духовно чистым. Идеология мира иронии, недоверия и неустойчивости без спросу внедряется в его быт, жизнь, мысль и надежду.
Обращение к культурной традиции, приобщение к Богу, к развитию и увеличению духа оказываются для современного человека зачастую непосильной задачей. Культура от Пушкина до Чехова настойчиво создавала мнимое пространство, формировала модель существования, втискивая человека на выбор – либо в индивидуальную клаустрофобию, либо в социальную агорафобию, а о Боге рассуждала в стиле социальной критики либо как о причудливом течении духа, прихотливом пульсировании мысли.
Для современного менеджера, да и просто обывателя, которого обнимает мир, сконструированный в соответствии с философией потребления, подобные пути преодоления проблем и диктуемые ими перспективы поиска явно неприемлемы.
Будущее – самая молчаливая вещь. Самая чаемая, она пребывает в равновесии и неподвижности, ее составляющие, кажется, настолько равны и одинаковы, что невозможно отгадать, откуда придет послание и по какому наклону покатится завтрашний день. Хочется узнать: что будет завтра? В чем она, это загадка будущего? В сознании с его муками? В свободе? В бегстве от интеллекта в примитив? Какую опасность оно несет, «можно ли выразить его драму в одном-двух словах? Человечеству, – говорил С. Беллоу, – нестерпима безбудущность».
Корректно предсказать будущее не удавалось практически никому. Визитка с надписью «футуролог» вполне справедливо вызывает хохот. Многие разрекламированные образы будущего были мертвы уже в момент их создания. Ландшафт прогностической литературы завален трупами предсказаний. Любое прогнозирование – великое множество ложных посылок, тупиков мысли, шатких постулатов, обрушившихся под тяжестью собственных следствий еще до того, как появились побеги будущего.
Футурологи, фантасты – рабы и жертвы породившей их мыслительной и цивилизационной парадигм. В произведениях фантастов XIX века, разрекламированных в качестве всезнающих пророков, отсутствует намек на компьютер. Эра механики порождает фантазии в соответствии с господствующей парадигмой. С появлением компьютера писатели научились фантазировать о виртуальной реальности, о всех злоключениях, которые она несет, но антиутопический проект компьютерной эры строится по самым традиционным моделям: механическое зло превращается в зло виртуальное.
Тот или иной образ будущего утверждается не тогда, когда создается опытный образец чего-либо. Новая парадигма возникает поначалу как метафора, описывающая появление и последствия рождения чего-то, еще не существующего. Предсказать будущее невозможно, но можно найти десятки метафор для описания вероятных проектов будущего. Поэтому здесь возможны некоторые сценарии перспективы.
Сложившийся репертуар массмедийных вариантов излечения человека в мире и мира в человеке крайне скромен: пропаганда философской ортодоксии с декоративной опорой на традиционные ценности; реклама потребительской модели как безальтернативной; социально-философское прогнозирование с апелляцией к научным методам; усталая проповедь демократических ценностей, приправленная корпоративной идеологией; массмедийный плюралистический проект тотальной правоты всех.
У всех названных рекомендаций обнаруживаются родовые травмы, влекущие за собой цепочки аберраций и намеренных спекуляций. Многие современные стратегии будущего оказываются неуклюжей зацепкой за мертвое прошлое. Иные претендуют на статус эксклюзивных modus operandi. Когда это выгодно, скудный набор лекарственных препаратов компенсируется терминологической экспрессией и околонаучными статистическими жестами. Часто в качестве убедительного ответа звучат мысли о непознаваемости жизни, рассуждения о принципах творческого моцартианства, искренности интуитивизма и культуре как ответной ассиметрии формы и содержания и т. д. Все это звучит экстатически громко, но на самом деле проектируемые авторами монументальные философские здания концепций выглядят ничуть не выше кактуса в горшочке.
Массмедиа и бизнес-прогнозирование предлагают, казалось бы, широчайший диапазон версий-возможностей. От интеллектуальных дискуссий до песен-плясок, от рекламной социологии до редукционизма в духе вульгарной смеси фрейдизма с марксизмом. На поверку, как всегда, выходит печальное: если человек нужен Богу, Бог его найдет. В крайнем случае, подарит фокстерьера.
Получается философски обстоятельно, даже слишком, но совсем не удовлетворительно для понимания настоящего и будущего – с Богом ли, с культурой, или наедине с самим собой.
Версии перспективы, предлагаемые разнообразными социально-философскими прогнозами, противоречивы. Рост масштабов проектов пропорционален нарастанию кризиса идей. Сильна репутация у ветхой красиво-оптимистической кабинетно-буколической теории, утверждающей неотвратимое обращение грядущего поколения к истокам великой культурной традиции. Аргументация общеизвестна – апелляция к потребности человека приобщиться к духовности и благоговейно пасть на колени перед вечными ценностями.
Иной сценарий – грядущее поколение на себе постигнет опыт разочарования в «отеческой» наступательной роли, в вещах и потреблении, предпочтет капитулирующий бунт. Этот путь прошла молодежь США и Западной Европы в 1950—1970-е: просто бунт входит в правила игры. Ведущей направленностью протеста станет отрицание всего, в том числе и традиции любви к традиции.
Иной вариант перспективы, излагаемый К. Рошаком, основан на провокационной теории «перцепционного кризиса». Атрофия способности фиксировать информацию, понижение функции объема внимания являются производными творимой сейчас социальной психологической обработки: «…капиталистическому обществу с каждым последующим поколением все больше присуща тенденция уменьшения объема внимания, а поскольку пролетарская нервная система первой устремляется к умственной дезинтеграции, то растет чувство отчуждения. Эта психическая увечность уже имеет заметные культурные последствия. Новые кинофильмы и музыкальные формы утончают содержание до фрагментов чисто сенсационного порядка. Даже золотая буржуазная молодежь не сможет воспринимать ничего сложнее рекламного объявления. В кино, предназначенном для молодежной аудитории, режиссеры скоро будут ограничивать продолжительность кадра максимум пятью секундами, а потом воспроизводить его еще раз. Стихи для песен на наших глазах становятся неразборчивыми фразами, повторяемыми снова и снова, и ни одна из них не длится более трех-четырех секунд».
Общая мысль такова: при нынешнем темпе нарастания перцепционного кризиса у молодого поколения объем внимания сократится до ничтожного уровня, следовательно, не будет возможности понимать текстовые послания протяженностью больше, чем длина кинокадра, не говоря уже о восприятии гиперриторических конструкций классической культуры. Невосприимчивость к тексту, как следствие перцепционного кризиса, размышляет К. Рошак, неминуемо приведет к перцепционному коллапсу: «…язык, включая в это понятие и семиологическую структуру фильма, потеряет последние признаки грамматической связности, которая была основана на способности человека поддерживать свое внимание на минимальном уровне от начала до конца простого изъявительного предложения – приблизительно три с половиной секунды. Когда наступит этот роковой момент вырождения, ни одно постановление даже самых высоких властей невозможно будет дополнить идеологическим обоснованием».