РЕЧЬ ДЛЯ ЛИФТА
ЕСЛИ БЫ…
Если бы Л. И. Брежнев в 1967 году эмигрировал в США… Если бы Н. В. Гоголь дописал русскую «Илиаду»… Если бы Г. Г. Маркес родился в Благовещенске… Если бы Л. Н. Толстой назвал свой роман «Цветы сакуры в российских снегах»… То тогда бы эта книжка называлась «Война и мир». Точнее: «Война и мир, или почему парни, которые любили литературу больше жизни, жестоко обмануты, но они не опечалились и продолжают дышать и действовать».
Автору этой книги хотелось бы думать, что он еще о-го-го. Он почти о-го-го. Но каждый день вносит в его словарь лишенные оптимизма «эх», «ой», «да ладно!». И еще много обидных для самоидентификации звуков и отзвуков. Всё как у всех. Но более обостренно, как у человека, отыскивающего свои корни. Вскрывающего родословную. Автор родился в 1960 году. Годы его детства и юности мало чем примечательны. Разве тем, что тогда в большей степени, чем сейчас, понятия и слова высокой культуры совпадали с субъектом, стремящимся стать культурой, тогда, во времена вавилонского столпотворения рифмы Пушкина с клятвой пионера, запятой, нервно нарисованной, Достоевским с коммунистическим субботником… Как хотелось насыщенно жить. Как герои любимых книжек.
Как не удалось насыщенно жить… Потому что хотелось, как у героев любимых книжек…
…однажды возникает потребность вернуться в мир живых.
Культурно-антропологическая реконструкция: какое отвратительное звукосочетание
Опыт культурно-антропологической реконструкции становления культурной квалификации поколения 1960 года рождения плюс-минус пять лет, возможно, прольет некоторый свет на многие проблемы современности и недавней истории. Так или иначе, есть резон создать абрис явления, пока оно не превратилось в мертвые параграфы учебника.
Современный юноша – и тот, кто портит глаза над книжкой, и другой, кто в темноте кинозала следит за страданиями героев мелодрамы, и третий, распевающий «старые песни о главном», – совокупная жертва (можно смягчить: произведение) теперешних 50-летних. Именно они формируют вкусовую гамму культурных симпатий юношества. Собственно, это они с университетских кафедр проповедуют экзистенциально-романтические или постмодернистские мифы, снимают фильмы, сочиняют песенки, отмеченные провокационностью и стойкими симпатиями к вещам, которые были живы лет 25–30 тому назад.
Мысль нуждается в привлечении более дробных и развернутых аргументов. Оставим их пока в стороне, так как куда важнее привлечь внимание к рецидивам литературо-центризма, которыми отмечены художественные поиски поколения сегодняшних 40-50-летних. Это поколение, демонстрируя самые провокационные идеи, внушая их молодежи, настойчиво сохраняет убежденность, что книге так и не найдена альтернатива.
Читательский опыт 40-50-летних, в каких бы экстремальных формах современного искусства он ни проявлял себя, заявляет свои «отеческие» права быть законодателем сознания и языка самоопределений современного юноши.
Поэтому чтобы вскрыть некоторую сомнительность подобного феномена, следует обратиться к недавней истории, дать краткий обзор литературно-образовательной ситуации 70-х годов ХХ века, повлиявшей на тех, кто теперь во многом определяет вкусовые пристрастия молодежи.
Обязательная школьная программа
Книжно-культурные предпочтения юноши 1970-х формировались императивами Обязательной школьной программы , властно очерчивающей круг эстетических и духовных обязательств, систему идеалистических мифов.
С другой стороны, каждый подросток в выборе книг руководствовался более голосом природы, товарищей, чем рассудка. И от того Обязательная программа неминуемо теснилась внеклассным чтением – и в этих книжках было про любовь и вдохновение. Как бы там ни было, сформулируем опережающий тезис: юноша 1970-х стал жертвой романтической словесности и передал беззаветное служение любимым мифам через свое творчество юноше начала XXI столетия.
Самая поверхностная инспекция читательских симпатий показывает, что из предлагаемого школой набора имен и текстов наиболее привлекательными становятся те, что так или иначе связаны с романтическим стилем.
Учащийся старших классов никогда не желал ограничиваться Жуковским, Пушкиным, Лермонтовым, он расширял диапазон пристрастий романами Мюссе, Жорж Санд, Бальзака. Именно этой классической совокупности принадлежит заслуга воспитания мечтателя с размагниченной волей, готового солидаризироваться с любой романтической максимой, как бы нелепо она ни звучала.
Литература убедила юношу
Литература убедила юношу, что он старше своих лет, что он обязан быть разочарованным и уставшим.
Юноша – главный потребитель и жертва романтической культуры, которая снабжает молодого читателя и зрителя инструкцией, как побыстрее разочароваться в жизни и растратить себя.
Романтические герои находятся под властью авторских идей и настолько поглощены задачей проиллюстрировать на собственном опыте моду на печаль одиночества, что не замечают абсурдности своего отчуждения от воления естества. Романтизм без устали подбирает все новые и разнообразные доводы, чтобы доказывать обязательность мотива разочарования в жизни и любви. Молодой человек воспринимает кризисное самоощущение персонажа как сам собой разумеющийся и несомненный сценарий жизни.
Романтизм намеренно завышает возраст героя, делая из него бытийного всезнайку или любовного горемыку. Чтобы в этом убедиться, достаточно вспомнить, к примеру, «Консуэло» Жорж Санд: «…в восемнадцать лет для него не было тайн в любви, в двадцать два года он уже был почти разочарован…»
Повышенный интерес писателей начала XIX века к юному человеку и живописание его разочарованности приводит к многообразным допущениям, среди которых одним из важнейших становится контраст между прожитыми годами и объемом испытанной трагедии. А. С. Пушкин в письме В. П. Горчакову размышлял о тенденциях литературы: о равнодушии «к жизни и к ее наслаждениям», о преждевременной старости «души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века».
С высоты накопленного читательского опыта очевидно, что драма одинокого персонажа выглядела в начале XIX столетия пристойной, но по мере настойчивой литературной эксплуатации постепенно вскрывалась ее неубедительность. К 17–22 годам этот романтический персонаж испытал в жизни все страсти, которых хватило бы безрадостно украсить несколько поколений литературных героев XVIII века. Ощущая противоречие между скромным номинальным возрастом и объемом обретенной грусти, Лермонтов сравнит 23-летнего Печорина с 30-летней бальзаковской кокеткой. Метафорическое завышение возраста необходимо, чтобы хоть отчасти аргументировать психологию еще не старого печальника.
Литература и юноша были утомлены любовью
В русской литературе первой трети XIX века сложился стойкий любовный конфликт: девушке в качестве инициатора первого и самого драматического жизненного испытания предлагается герой, соответствующий идеалам автора, выражающий самые трагические философские поиски эпохи. Начало традиции положено романтиками и Пушкиным. Главные параметры интриги, созданной автором «Евгения Онегина», остаются у его литературных наследников почти неизменными: персонаж, перегруженный опытом разочарований, устало, подневольно и профессионально смущает сердце юной провинциалки. Любовь не приносит облегчения, и молодой человек отправляется путешествовать, как Онегин, или, умирать, подобно Печорину.
Литература XIX века настойчиво подбирает резоны, доказывающие тотальную разочарованность в жизни и, соответственно, немалый духовный возраст молодого героя. Романтизм живописует любовь рефлексирующего страдальца и юной несмышленой дикарки, которая может выступать в амплуа девы гор, провинциалки, крестьянки, наконец. Доверчивость делает героиню почти ребенком рядом с искусителем, чьи терзания настойчиво завышают планку его возраста. Так или иначе, создается иллюзия, что участники конфликта принадлежат к разным поколениям.
Разница в возрасте участников любовной фабулы не столь значима, важнее несходство психологического самочувствия. На фоне девической наивности эффектно смотрится герой-мужчина, обремененный смутным представлением об идеале, психологической рефлексией и другими разного рода отягчающими жизнь обстоятельствами. Сами роли, исполняемые в любовном сюжете, подразумевают принципиальную несхожесть опыта участников. Груз разочарований и печали делает угрюмого любовника более зрелым в сравнении с объектом приложения его отточенных донжуанских талантов.
Уроки литературы не проходят даром. Юный читатель, еще не умеющий целоваться, свыкается с мыслью, что он стар и опытен и мало что может ожидать его, одинокого и покинутого, в жизни, которую он знает по беллетристическим книжкам.
Парадокс читательской рецепции заключается в том, что у идеального поклонника романтической эстетики никогда не возникает резонного вопроса: «Эко тебя, милого, жизнь скрутила, когда же ты это все успел – и родиться, и тотчас разочароваться?» Читатель верит романтикам, не внимая голосу природы и здравого смысла.
Вообще жизнь поражает многообразием любовно-возрастных чудачеств, но даже самое банальное эмпирическое чувство, как правило, осуществляется по сценарию культуры.
Жизненный факт не может быть безотносительным критерием выявления того или иного казуса возрастных переживаний. Причины ранней любовной разочарованности персонажей следует искать в философских исканиях словесности: она делает все, чтобы убедить читателя в неминуемости композиции такого свойства: первая любовь, смутная мечтательность, мысль об обреченности чувства, недоверие к судьбе и тотальная разочарованность. Эту мысль со всей откровенностью выразил герой Б. Констана: «У поэтов я по преимуществу читал все то, что напоминало о быстротечности жизни человеческой. Мне казалось, что нет такой цели, которая была бы достойна малейшего усилия».
Подобные настроения неминуемо приводят героя, а заодно и читателя к ощущению мировой тоски. Но чем скорее страсти наскучат молодым героям, тем убедительнее прозвучит мысль о непохожести молодого романтического страдальца на всех прочих известных литературных персонажей. Вот тут писатели полагают своим долгом назвать причины драмы: острие полемического задора направляется против общества, губящего все страстное, молодое, рожденное для ласк и поцелуев.
Писательская фантазия настойчива в создании печального образа юности, главное очарование которой во многих случаях заключается в том, что она обязательно будет принесена в жертву литературной идее.