Он спустился по утоптанной за зиму тропке, чувствуя подошвами сапог промёрзшую, звонкую землю. За спиной оставался двор, тёплый прямоугольник окна, печной дым. Впереди к низине тянулся туман — серый, вязкий, будто кто-то набросил на реку ветхую холстину.
На меже огородов злыдни и впрямь не пошли дальше. Илья краем глаза заметил, как одна чёрная тень, похожая на облезлую кошку, дошла до края тропы, потопталась, беззвучно зашипела — и отпрянула. Остальные тоже сгрудились у плетней, не решаясь ступить туда, где начинался склон.
Дальше была уже чужая им власть.
Водяной светлячок ждал у самого перегиба земли, над кустом, давно высохшим, черным. Он мерцал в воздухе — то ярче, то тусклее, — словно дышал. Стоило Илье подойти ближе, огонёк отлетел на пару шагов вниз, завис у следующего куста.
«Зовёт», — нехотя признал Илья.
Он всё ещё мог повернуть назад. Сказать себе: померещилось, просто болотный газ, свет в окне у соседей — мало ли. Вернуться к печи, к учебникам. Лечь спать, как добропорядочный учитель, и завтра разбирать с детьми диктант, а не гоняться за ночными видениями.
Позади, из дома, донёсся сухой щелчок заслонки. Потом ещё один, настойчивый. Будто кто-то провёл железным когтем по металлу.
— Не гони, — пробормотал Илья, не оглядываясь. — Сам дойду.
В ответ печь кашлянула так выразительно, что он невольно усмехнулся. Хут не умел подталкивать словами, но всё было понятно и так: домовой и сам хотел знать, чем кончится эта погоня за огоньком.
Тропинка стала круче. Меж кустами показались почерневшие столбы ограды, что отделяла деревенский спуск от мостков. Замок на калитке висел, как и положено, — тяжёлый, ржавый. Илья нащупал в кармане ключ. Холод металла обжёг ладонь.
«Нечего шастать ночью к воде», — всплыли Надеждины слова. — «Ключ у тебя не для того, чтоб любопытство щекотать».
Он постоял, прислушиваясь. С реки тянуло влажной стужей, глухо перекатывался лёд. Туман внизу светился мутной полосой, и в этой полосе дрожал его маленький проводник.
Светлячок разгорелся ярче и замер прямо над верхней перекладиной ограды. Ждал.
— Ну, если уж начинать… — тихо сказал Илья.
Ключ тяжело провернулся в скважине. Скоба отвалилась в сторону. Калитка заскрипела — протяжно, как старуха, которую подняли среди ночи. Этот звук показался ему оглушительным в пустой тьме, но деревня не шевельнулась. Только лёд на реке отозвался глухим треском.
Мостки были покрыты тонким, скользким настом. Доски под ногами отозвались знакомым, тревожным стоном. Вдоль перил висели сосульки, чёрные в темноте. Везде — холод, сырой, въедливый. Илья сжал кулаки, удерживая себя от желания вцепиться в перила обеими руками.
Водяной светлячок неторопливо перелетел с ограды на первую сваю мостков. Потом ещё дальше — к самому концу, где под настилом чернела полынья.
— Ты хоть прямо скажи, чего тебе, — пробурчал Илья, больше чтобы заглушить стук сердца. — Или вы, водяные, тоже любите загадки?
Огонёк, словно услышав, качнулся, опустился ниже, почти касаясь чёрной ледяной поверхности. Вокруг него на воде сразу же расплылось светлое пятно, словно кто-то обронил в ночную реку карманную луну.
Илья опёрся о перила, наклонился.
Сначала он увидел только своё собственное лицо — вытянутое, усталое, чуть искажённое рябью. Это даже успокаивало: значит, ещё есть обычная вода, не один лишь морок.
Потом светлячок нырнул. Не совсем — его крошечное тельце будто растворилось прямо под поверхностью, оставив на месте отблеск. Круг света расширился, обрел глубину. Внутри что-то зашевелилось.
Вода, ещё секунду назад чёрная, словно затянутая дёгтем, вдруг просветлела. В глубине проступили призрачные силуэты деревьев. Сначала — размытые, как в тумане, затем всё чётче.
Илья узнал двор Андрея. Те самые ульи — какими они были летом, выкрашенные в синий и зелёный. Тут же — жёлтая полоса подсолнухов за забором, лента речки поодаль, ещё свободная от льда.
Но сейчас на воде был не нынешний вечер. Река показывала иное время. Весну? Лето? Солнце стояло высоко, белая рубаха Андрея слепила глаза. Он внизу, у ульев, наклоняется, поправляет крышку, что-то бормочет своим подопечным.
И тут Илья заметил главное.
Пчёлы.
Их было столько, что воздух дрожал. Они вылетали из летков плотным живым потоком, висели облаком над двором. Казалось, вся эта жёлто-чёрная масса принадлежит Андрею — его труд, его забота. Но облако не задержалось над садом соседа.
Над яблонями Авдея пчёл тоже было много — целые грозди на цветах. Но стоило подуть лёгкому ветру, как часть роя словно сорвалась, потянулась дальше. Не вверх, не в сторону леса, а по прямой — через два двора, через дорожку, куда-то за лавку.
Куда они?
Картина сменилась, будто кто-то перевёл взгляд.
Теперь Илья видел вроде бы тот же день, но уже задний двор Ольгиной лавки. У крыльца — большая деревянная лохань с мёдом, по краям блестят золотые подтёки. Ольга, раскрасневшаяся, с закатанными рукавами, отливает мёд в горшки. Что-то приговаривает — не разобрать, но по губам понятно: считает, делит, вспоминает имена покупателей.
И над этим всем — знакомое гудение.
Пчёлы жадно облепили края лохани. Плотными кругами сидели на каждой сладкой капле. Влетали, вылетали. Некоторые ещё были припорошены чужой пыльцой — бело-розовой, яблоневой. Илье даже показалось — или река подсказывала? — что у части этих пчёл на задних лапках висели те самые, знакомые по Андреевой пасеке, плотные шарики обножки.
Андреевы.
Его пчёлы, выращенные на его дворе, в его ульях, сейчас ворочались жёлтым ковром на Ольгиной лохани, на чужом мёде. На том, с которого она брала деньги, не спрашивая ни у кого разрешения.
Жужжание вдруг стало невыносимо громким. Илья непроизвольно отшатнулся, будто пчёлы могли вылететь прямо ему в лицо.
Пятно на воде дрогнуло, сцена сменилась.
Он снова увидел сад Авдея. Цветущие яблони белыми тучками, а между ними снуют те же полосатые тельца. Одни прилетели из Андреевых ульев. Другие — откуда-то из-за деревни, с пасеки в Каменке, которую он сам едва ли когда видел. Пчёл не волнует, чей забор. У них нет «моё» и «твоё». Они летят туда, где пахнет сладким, где есть цветок, мёд, жизнь.
Картина ещё раз дрогнула, расплылась. Вода вернулась к прежней чёрной глубине. Светлячок снова всплыл, дрожа над поверхностью как ни в чём не бывало.
Илья какое-то время просто стоял, тяжело дыша.
— Значит, так, — выговорил он. Голос прозвучал хрипло. — Значит, спорят о том, что разделить нельзя.
Он вспомнил утренний крик: «Мои пчёлы твои яблони выкормили!» — и Авдеево упрямое: «Пчёлы не знают заборов». Река только что показала, что правы оба, и ни один до конца.
Злость и бессилие, которые весь день копились, вдруг обернулись чем-то другим — растерянностью. Он хотел ясного ответа: кто кого обидел первым. А получил: так устроен мир.
В груди неприятно похолодело. Если река может вот так, крупно и честно, показывать чужие дворы и лохани с мёдом… что ещё она способна вывернуть наружу?
Он снова опустил взгляд.
— А мука? — спросил он почти одними губами. — Покажешь?
Вода не ответила словами. Но светлячок ещё раз нырнул — глубже. Свет разошёлся широким кругом, захватив почти всю прорубь под мостками.
Теперь ему показался Ольгин погреб.
Тот самый, куда он спускался днём. Только сейчас там была не полутьма, в которой он пересчитывал мешки, а ясный, сухой, будто летний свет. Видно каждую щель, каждый сучок в досках.
На ступеньках — подол знакомого передника. Ольга спускается, ворчит про «старые кости» и «скользкую лестницу». В руках у неё — свеча. На миг её лицо, обычно круглое и спокойное, озаряется отсветом снизу. Глаза усталые, под ними тени.
Она подходит к мешкам. Косится наверх — куда-то в сторону лавки, откуда, видно, долетели голоса покупателей. Слышно: зовут. Она раздражённо фыркает, но всё равно начинает считать:
— Раз… два… три…
Илья ловил каждое её слово. На девяти она останавливается, губы сжимаются.
— Девять… — выдыхает она и как-то странно задерживает дыхание.
Секунда — и в глазах мелькает мысль. Непривычная. Может быть, обидная. Может — соблазнительная.
— Опять обозчик… — ворчит она, но уже не вслух, а про себя. — Писано-то… — она вытаскивает из передника бумажку — ту самую, с цифрой «10». — Писано десять. А стоит девять.
Рука с бумагой дрожит. Илья видит эту дрожь — ему даже самому становится не по себе. Она могла бы сейчас пойти к обозчику, спросить. Или записать как есть. Но наверху уже стучат, зовут. Дел по горло.
— Ладно… — слышится тихое. — Один… найдётся.
Она поворачивается, поднимается на ступеньку выше. Тени ложатся на лицо. В этом полумраке рука сама тянется к полке, где лежит толстая лавочная тетрадь.
— Десять, — почти шёпотом произносит она и выводит карандашом кривую, но уверенную цифру.
«Лишний мешок» появляется не в подполе, не на полу — на бумаге. Здесь, у земли, их по-прежнему девять.
В тот же момент в углу подвала шевелится тень. Из трещины между камнями вылезает маленький, чёрный как уголь злыдень. Обнюхивает мешки, радуется чужой торопливой мысли. Но к самой муке не притрагивается. Ему хватает цифры.
Картинка снова дрогнула.
Теперь — вчерашний день, уже ближе к вечеру. Илья видит, как Фёдор спускается по той же лестнице за солью. Оглядывается, шаркает подошвами. Руки у него пустые. Поднимается — тоже пустые. Ни мешка, ни комка муки. Злыдни, что снуют за ним, тянутся к его пяткам, к рукавам, но мешков не трогают. Они питаются другим.
Ещё фрагмент — утром, до недостачи. Ольга пересчитывает монеты, роняет одну, ругается. Ещё — как она, вся в заботах, отвлекается на ребёнка, который забежал попросить пряник. Она суетится, смеётся, напевает что-то и ни разу не возвращается к тому, что в погребе не сошлось.
Илья вдруг ясно понимает: никто не крал из подвала мешок. Его как не было, так и нет. Вся «пропажа» — в поспешной цифре, выведенной усталой рукой хозяйки лавки. В её мыслях: «потом разберусь», в надежде, что «один найдётся». В том, что день за днём всё больше веришь бумаге, чем собственным глазам.
Вода внизу подёрнулась рябью, сцены оборвались. Светлячок всплыл, как маленькая рыба, и снова озарил только небольшой круг.
Илья поймал себя на том, что сжимает перила так, что побелели костяшки. Рот пересох. Он попытался сглотнуть — не получилось.
— Ты… откуда это… — вырвалось у него. — Это же… не моё.
В прошлый раз, когда он видел на воде странные вещи, там всегда было хоть что-то, что можно списать на память. Детские игры на льду — были. Крики — слышал. Даже туманные фигуры можно было объяснить усталостью, страхом. Мало ли на что накладывается воображение.
Но в подполе лавки, когда Ольга считала мешки, он не был. Этого не хранила его память. Это было новое.
От собственной беспомощности стало холодно, как от ледяной купели.
С реки донёсся тихий, едва различимый шорох, будто кто-то ладонью погладил по поверхности. Звук был похож на шёпот, но слов он не разобрал. Только общее: «видел».
Ему хотелось поверить, что это просто разум дорисовывает подробности. Но детали были слишком живыми: как пальцы Ольги гладят мешковину, как пчелиные крылья отбрасывают на доски такие знакомые, из детства, тени.
Он заставил себя выпрямиться.
— Если это правда, — медленно проговорил он, — если это не моя… голова…
Слова давались с трудом. В нём боролось сразу всё: городская привычка не верить ничему без печати, страх перед тем, чего не понимаешь, и странное, упрямое ощущение, что эту реку он знал всегда, ещё до гимназии и города.
— …тогда я завтра проверю, — договорил он, будто ставя условие. — Если… всё так, как ты показала… значит… значит, мы… — он сбился, не найдя подходящего «мы». — Значит, я буду слушать. Но не сейчас… Не про всё сразу.
Он сам удивился, насколько наивно прозвучали эти слова: как будто он торговался с живым существом, просил не раскрывать ему всю тайну разом.
Светлячок чуть поднялся выше и, на мгновение замерев, качнулся, словно кивая. Свет его на секунду стал мягче, теплее. Холод от реки не исчез, но перестал казаться враждебным.
Из глубины донёсся ещё один шорох. На этот раз Илья различил в нём что-то похожее на фразу:
— Не суди. Смотри.
Он не был уверен, слышит ли ушами или внутри головы. Но смысл пришёл ясно.
Не судья.
Не пристав.
Не тот, кто, взяв «доказательство», бросится размахивать им над каждым двором. Всего лишь человек на мостках, который видит то, от чего другие отворачиваются.
Илья невольно вскинул взгляд на тёмный берег, где за туманом пряталась деревня. Там, за кустами, были Ольга со своей усталой тетрадью, Андрей с пчёлами, Авдей с яблонями. И Анна — где-то дальше, на Речной улице, в доме, от которого Злыдни держатся подальше.
«Если я скажу Ольге, что мешка не было, потому что она сама цифру приписала… — подумал он. — Она скажет: «ты что, в моей тетради рыскал?» Или будет оправдываться, злиться, стыдиться. А если просто спросить… по-человечески…»
Мысли набегали одна на другую. Он не любил так — без ясного плана. Но другого пути, кажется, не оставалось.
Светлячок тем временем потускнел. Пятно на воде сжалось до точки. Река стала прежней — чёрной, скрытной. Только лёд под мостками тихо поскрипывал.
Илья отступил от края, вдруг поняв, что колени у него слегка дрожат.
— Хватит на сегодня, — сказал он вслух, как будто мог договориться. — Я и так… — он попытался подобрать слово, но нашёл только простое: — напугался.
Он имел в виду не столько саму реку, сколько то, что теперь от него требовалось. Знать и молчать, пока не найдёшь, как сказать так, чтобы не убить человека этой правдой.
Вода ответила тишиной. Только где-то дальше по течению, за изгибом, глухо треснул лёд, будто кто-то вздохнул.
Светлячок отлетел от проруби, поплыл обратно — к берегу, к тропке наверх. Илья, не задумываясь, пошёл за ним. В голове было пусто, как после долгого чтения трудной книги.
На середине склона он оглянулся.
Река лежала внизу чёрной лентой, обрамлённой белыми краями льда. Туман над ней слегка посвечивал — будто живой. Если долго смотреть, в этом молоке можно было различить зыбкий силуэт — женский, с волосами-вихрями, распущенными по воде. Туманница.
Она словно стояла поперёк реки, преграждая путь тем, кто захочет войти глубже, чем положено.
Илья отвёл взгляд. С него на сегодня хватило и одного проводника.
У ограды калитка всё так же заскрипела, но уже не так громко. Он закрыл её, повернул ключ в замке. Металл в руке был всё таким же холодным, но теперь этот холод казался не только тяжестью, но и опорой. Ответственность обрела конкретный вес.
На дворе его встретил знакомый свет из окна и запах дымка. В печи кто-то копошился — слышны были неторопливые, но нервные шорохи.
Как только Илья переступил порог, заслонка громко лязгнула.
— Живой, — вздохнул он. — Не рад? Или ждал?
Хут ответил характерным фырканьем. Где-то под лавкой что-то шлёпнулось — может, тряпка, может, припрятанный кусок хлеба. Потом по полу промчалась короткая тень, задела ножку стула, стул качнулся.
— Ты бы сам сходил, раз такой любопытный, — пробормотал Илья. — У тебя лап, поди, больше, чем у меня ног. И мороз не берёт.
В углу тихо хихикнули. С потолка сорвалась копоть, как будто кто-то невидимый подпрыгнул, ударился головой о балку.
Илья снял пальто, повесил на гвоздь. Руки всё ещё слегка дрожали — от холода ли, от увиденного. Он подбросил в печь полешко. Огонь охотно впился в древесину, зашумел. Тёплый свет от пламени был совсем другой, чем у водяного огонька, — сухой, оранжевый, человеческий.
Он сел на лавку, упёрся локтями в колени и какое-то время просто сидел, глядя на пол.
— Слышал? — спросил он в пустоту. — Видел?
Хут в ответ осторожно двинул заслонку. Та чуть приоткрылась, выпуская тонкую струйку горячего воздуха. В этом движении было что-то вроде кивка.
— Ну и… как тебе? — попытался пошутить Илья. — Будешь теперь детям рассказывать?
Домовой не любил, когда его втягивали в прямые разговоры. Заслонка обиженно щёлкнула, но потом всё-таки снова чуть шевельнулась — будто он не до конца ушёл в обиду.
Илья провёл ладонью по лицу, словно хотел стереть остатки чужих видений.
— Завтра… — сказал он уже серьёзнее. — Завтра схожу к Андрею. Не про пчёл… так, спросить, знает ли он, что его пчёлки и за лавкой кормятся. Может, смогу так сказать, чтобы драки не вышло. А к Ольге… просто попрошу ещё раз показать бумаги. Скажу, что мог обозчик ошибиться. Пусть она сама их пересчитает.
Он говорил это больше себе, но было легче, когда слова звучали вслух. Только так мысль становилась чем-то твёрдым.
— Только ты, — добавил он, обращаясь к печи, — не шепни никому. А то знаю я вас, духов. Любите про людей друг другу языками чесать.
Печь ответила мягким, успокаивающим гулом. Как будто кот, урчащий у ног, когда хозяин наконец улёгся.
Илья разулся, лёг на свою узкую постель. Потолок над ним был знакомым до мельчайшей трещинки, но сегодня казался чуть ниже, чем обычно. Мир в эту ночь стал плотнее, ближе — и река, и дом, и деревня.
Глаза закрылись сами собой. Но сон не шёл.
Вслух, в темноту, он едва слышно произнёс:
— Если это… помощь, — слово далось с трудом, — то я… принимаю. Только ты… — он всё же не удержался, снова вспоминая Марьин голос, — не тащи меня за шиворот. Сам приду.
Где-то под печкой тихо, почти незаметно цокнули маленькие коготки — будто кто-то одобрительно похлопал по полу.
За стеной, далеко внизу, река тихо шевельнулась. Водяной светлячок, оставшийся там, у мостков, ещё какое-то время висел над чёрной водой, прислушиваясь к дому на пригорке. Потом его свет стал тоньше, сжался в крошечную искру — и погас, растворившись в общей темноте.
Над рекой снова главенствовали лёд, туман и молчание. Но в этой тишине уже было знание: в деревне появился человек, который не только случайно видит правду, но и сам идёт к ней навстречу. И завтра ему придётся проверить, насколько далеко он готов зайти.