Глава 16. Отказ Анны

Проснулся он от того же тихого хруста, под который засыпал.

Сначала Илье показалось, будто где‑то совсем рядом кто‑то ведёт ногтем по тонкому стеклу. Потом понял: это сердце отзывается на дальний, еле слышный треск льда за окном. Звук тихий, как вздох, но ни с чем не спутываемый.

Печь ещё теплилась; в избе стоял густой, обжитой полумрак. На потолке мерцали багровые отсветы углей. Дом дышал спокойнее, чем с вечера: ни визгливых смешков, ни подлых шорохов по углам. Только иногда слышалось деловитое, хозяйское покряхтывание Хута в трубе.

Илья полежал, вслушиваясь. Вчерашние слова — свои и домового — всплывали по одному, тяжёлые, как донные камни. Обещание давило под грудью почти осязаемо.

— Живой, значит, — проворчал откуда‑то из печи Хут. — А то лежишь, будто уже обрядили.

— Только этого мне не хватало, — пробормотал Илья, садясь на лежанке. — Среди ночи-то.

— Ночь кончилась, — недовольно заметил домовой. — Глянь в окно. Надежда уже по двору шастает. Сегодня день большой. Тебя, проводника, позовут. И не единожды.

Слово «проводник» он выделил особо, так, чтобы въелось.

Утро выдалось глухим, ватным.

Свет вроде бы и есть, но цедится словно сквозь марлю. Туман, поднявшийся от реки, слизнул огороды, окунул в молоко крыши, спрятал саму воду. Только по ровному, утробному гулу где‑то внизу угадывалось: река под панцирем жива, ворочается.

Илья, наскоро умывшись ледяной водой, выпил кружку взвара, закусил чёрствым ломтём и направился к школе. Дети сегодня должны были прийти позже — Надежда накануне велела: «Утром бабы соберутся. Ты зайди. Надо будет списки составить, имена помянуть… да и поговорить».

«Поговорить» у неё могло означать всё что угодно: от обсуждения школьных дров до наставления, как держать лицо на поминальном обряде.

У Старой Избы было людно. Из переулков тянулись фигуры в тёмных платках: кто с корзиной, кто с охапкой сушняка, кто с узлом ветоши. У крыльца Надеждиного дома копошились девки, распутывая мотки суровой нити.

Уже от калитки ударило в нос густой смесью: горячий воск, чабрец, печная гарь и что‑то ещё, тягучее, со сладковатой горечью — дух зимних поминок.

Надежда Коржик управляла всем, как водится, не повышая голоса. Сухонькая, прямая, как жердь, в тёмном, туго повязанном платке, она то указывала, кого куда посадить, то сама ловко скатывала в ладонях жёлтые свечные катышки.

— А, явился, — заметила его краем глаза. — Проходи, учитель. Тут сидеть будешь, — кивнула на лавку у окна. — Писать станем. Чтоб никто не забыт был. Рука у моей старости уже не та, дрожит.

В горнице было тепло, даже душно. На столах — ворохи сухоцветов, пожухлых веников зверобоя, колкие еловые лапы. В миске — растопленный воск, янтарный, пахнущий мёдом. На лавках по стенам — бабы, девки, подростки. Шорох, шепотки, дробный стук ножниц.

У печи, чуть в стороне, на низком чурбачке сидела Анна.

Платок надвинут низко, почти до бровей. Тёмные косы спрятаны, лицо белое, под глазами — синева. В руках — венок: хрупкий круг из еловых веток и сморщенной рябины. Пальцы двигались привычно, споро, но взгляд за работу не цеплялся: упрямо упирался куда‑то ниже окон, туда, где туман лип к стеклу.

Илья почувствовал, как внутри снова шевельнулся тот самый холод.

— Садись, — повторила Надежда, будто не заметив его заминки. — Бумага, чернила — вот, — она придвинула к нему чистый лист и чернильницу‑непроливайку. — Начнём с прошлогоднего. Кого поминали, кого добавим. По улицам пойдём.

— Сколько венков надоть? — робко спросила от окна Василиса, вертя в руках проволочный каркас.

— По обычаю? — Надежда вскинула глаза к потолку, будто там был начертан устав мироздания. — По венку на каждый род. А там как выйдет. Кто себе отдельный захочет — сам доплетёт. Ты, Васька, помни: чтобы не пусто было, лишь бы с душой.

— А на каждого утоплого? — не удержалась какая‑то молодица. — Там всегда отдельно делали.

В горнице на миг стихло. Даже ножницы перестали клацать.

Надежда повела острым подбородком в сторону Анны, словно предостерегая: «не время языком мести».

Но поздно. Слово уже упало. Утоплый.

Анна слегка качнулась, как от толчка. Пальцы на рябине замерли.

— На каждого — отдельный, — громче нужного отчеканила Надежда, пытаясь перекрыть неловкость. — Так и запишем. — Она повернулась к Илье. — Пиши: улица Речная… Дом Анны… — она на мгновение споткнулась, — …венок брату. Свеча — толстая.

Илья аккуратно вывел буквы. Чернила легли ровно, глянцево. От слова «брату» у него неприятно свело кисть.

— Не надо, — тихо, но отчётливо прозвучало от печи.

Головы повернулись разом, как подсолнухи.

Анна сидела в той же позе, только венок опустился на колени. Смотрела в сторону, в белёсый провал за окном, скрывающий спуск к реке.

— Чего — «не надо»? — не сразу поняла одна из старух.

— Не надо мне венка, — повторила Анна уже громче, вскидывая глаза. — И свечи этой вашей. Не понесу я его к воде.

Стало слышно, как в миске с воском тяжело, редко капает с краёв ложки.

— Аннушка, — спокойно, почти ласково проговорила Надежда, — мы ж не тебе. Мы — ему. Как положено.

— Ему от этого не легче, — отрезала девушка. — Он и так… — голос дрогнул, но она тут же стиснула его в кулак. — Он и так у воды. С головой. Хватит с неё.

Кто‑то в углу истово перекрестился. Баба шепнула соседке: «Не к добру такие речи…» Василиса вытянулась струной, испуганно переводя взгляд с Анны на Надежду.

Илья молча посмотрел на хозяйку.

Старуха нахмурилась. Щёки, обычно пергаментно-сухие, налились нездоровым пятнистым румянцем.

— Река у нас не лавочник и не урядник, чтобы ей «хватит» говорить, — жёстко бросила она. — Что взяла — то взяла. А что от нас просит — мы даём. Ветки, свечи, зерно. Это наша очередь. Наш долг.

— Ваш, — упрямо повторила Анна. — Ваш долг, ваши речи, ваши обряды. Вы с ней дружите. Вы ей песни поёте, свечки ставите, на лёд выходите, как на праздник. А она у вас детей забирает. Год одного, год другого. А вы всё заладили: «Река знает». «Река помнит». «Река сама». Может, ей ещё в пояс поклониться да спасибо сказать?

Слова звенели в тесной избе, как удары молота по наковальне. Кто‑то всхлипнул. Кто‑то шикнул: «Цыц, девка!»

Злющие, испуганные взгляды, чёрные бусинки, защёлкали по Анне. Илья впервые так ясно увидел, как чужие страхи и обиды хватают живого человека за горло.

В углу, у плинтуса, мелькнула тень. Маленький, облезлый комок, то ли недокошка, то ли перекрыса, вытянул острый нос и облизнулся. Злыдень. Один из тех, кого Хут вчера вышвырнул. Видать, новый корм почуял.

Илья невольно дёрнул плечом. В груди холод поднялся выше.

— Не смей, — тихо, но перекрывая все шёпоты, произнесла Надежда.

Она навалилась на клюку, приподнялась. Стала сразу значительнее, выше.

— Не смей, девка, — повторила и пристукнула палкой. — Не тебе судить, кто с кем дружбу водит. Мы здесь не водой любуемся, а память держим. И не у реки милости просим, а у Господа и у совести своей. Река — она как… — старуха пожевала губами, ища слово, — как зеркало. Что есть — то и покажет. А кто в нём сгинул — того не она за волосы тянула.

— А кто? — Анна вскинула голову, срывая голос. — Кто? Скажи! Только не про «так вышло» и «судьба такая». Я эти сказки наизусть выучила.

Тишина стала такой плотной, что слышно было, как в печи осыпается зола.

Надежда прикусила губу. На мгновение показалось — скажет. В выцветших глазах мелькнуло что‑то сложное: усталость, вина, досад на саму себя.

Илья подался вперёд, затаив дыхание.

— Бывает, Аннушка, — наконец произнесла старуха медленно, будто каждый слог вытаскивала из колодца, — что не вовремя люди рот открывают. А бывает — что вовремя. Мы… тогда… — голос её дал трещину, — …думали, молчание вас защитит. Что если назвать беду по имени, ты совсем пропадёшь. Тянули, как могли, на горбу. А оно, бачишь, не защитило. Оно… — она неожиданно сильно ударила себя кулаком в грудь, — …камнем тут лежит. И чем дольше лежит, тем глубже тянет. Не только тебя — всех нас.

«Молчание… как камень, — отозвалось в Илье. — Тянет». Лёд под кожей будто сдвинулся, скрипнул.

Анна резко вскочила. Венок соскользнул с колен, покатился по половицам, роняя ягоды.

— Защитить? — губы её скривились в усмешке. — Вы меня от чего защищали, Надежда Никитична? От того, что брат мой чужого дитёнка спасал? От того, что кто‑то тогда на берегу молчал, а кто‑то — глядел? Я и так это знаю. Без ваших слов. Вы только сделали так, чтоб я одна с этим осталась. Один на один с рекой.

Она выпрямилась — худая, натянутая, как тетива.

— Я туда не пойду, — отчеканила. — Ни с венком, ни со свечой. Хоть сам батюшка приходской веди. Хоть вяжите. Плести — сплету. Оставлю у порога. Хотите — сами несите. А ноги моей на льду не будет.

Голос всё же сорвался, но она не дала ему упасть. Развернулась, шагнула к двери. Задела плечом стол — миска с воском качнулась, янтарная капля брызнула на скатерть, застывая мутной слезой.

— Анна! — окликнул кто‑то из баб. — Дурища, постой!

Она даже головы не повернула.

Илья поднялся следом.

— Анна… — начал он, сам не зная, что скажет.

Привычные, учительские слова — «послушай», «не горячись», — застряли в глотке костью. Вспомнился вчерашний уговор у печи: «не тащить чужую правду без нужды, не лезть, пока сами не созреют». И он вдруг ясно ощутил: сейчас — не его выход. Любое слово только плеснёт масла в огонь.

Анна, не оборачиваясь, выскочила в сени, хлопнула дверью. По ногам потянуло стужей.

Злыдень в углу довольно пискнул и шмыгнул за ней, как верная собачонка.

— Вот, досмотрелись, — зло бросила женщина в тёмном платке. — Раньше таких за слово поперечное…

— Раньше… — тихо перебила Надежда, и голос её вдруг стал ветхим, древним, — …мы много чего делали. И молчали тоже. Видите, к чему пришло.

Она тяжело опустилась на лавку. Узловатые пальцы до побеления стиснули клюку — единственную опору.

— Плетите, — глухо велела, не поднимая головы. — Работа есть работа. Реке всё одно, на каких словах её венки держатся. А нам… — она вздохнула, — …нам, девки, придётся учиться говорить. Хоть и поздно. А то так и уйдём все в Туманово озеро, ничего друг другу не сказав.

Это было почти покаяние. От Надежды, чей закон всегда был: «Погоди. Не время. Стерпи». Слова легли в горнице свинцовыми гирями. Женщины переглянулись, кто‑то украдкой утёр глаза рукавом.

Илья сел. Перо в пальцах подрагивало.

Он посмотрел на список имён — ровные строчки «по улицам» — и впервые ощутил, что каждый такой ряд — цепочка умолчаний. За каждым — своя непроговорённая беда. Раньше он думал: «Скажешь правду — полегчает». Теперь видел: правда сама по себе — как ледяная вода. Кто‑то умоется — легче станет, а кто‑то захлебнётся.

«Война у Анны не только с рекой, — мелькнуло в голове. — Она с ними бьётся. С их „так надо“ и „так заведено“. С тем, как они смерть её брата в уклад вписали».

Гулкий треск где‑то внизу, под площадью, снова напомнил о себе. Вода подо льдом ворочалась, давила, искала брешь.

— Пиши, Илья, — устало сказала Надежда. — Чего застыл?

Он послушно склонился над листом.

— Улица Лесная… — диктовала она. — Дом Ковальчука… венок от всех, кто в этом году кого потерял. Пиши: «общий».

Чернила ложились плотнее, чем минуту назад. Каждая буква въедалась в бумагу намертво.

На крыльце мороз обжёг лицо, выбивая слёзы.

Илья постоял, моргая. Туман обложил дом плотной осадой; двор Надежды утонул в молочной мгле. Только сиротливо чернела коновязь, да проступала на столбе покосившаяся табличка «ШКОЛА» у соседнего сруба.

У ворот, вжавшись спиной в столб, стояла Анна.

Платок сбился на затылок, тяжёлые косы выбились наружу. Лицо — белое полотно, только на скулах полыхают два пятна. Губы сжаты в нить. Руки спрятаны в рукавах, пальцы наверняка впиваются в шерсть до боли.

Она не обернулась, когда он вышел. Но плечи напряглись — услышала.

Он сделал пару шагов, остановился на расстоянии вытянутой руки.

— Холодно, — сказал зачем‑то. Глупость, конечно. Но эти простые слова были единственным безопасным мостиком.

— От воды — всегда холодно, — бросила она, не глядя.

Тишина повисла, звенящая.

Он чувствовал, как под рубахой тяжелеет ключ. Словно сама река легла ему на грудь и слушает.

— Я… — начал было и тут же услышал внутри сухой, ехидный голос Хута: «Не дёргай реку за язык без надобности. Не лезь в чужое, пока своё не разгрёб».

Сжав зубы, он проглотил готовое «пойми их» и «они тоже по‑своему…».

— Если… — тщательно подбирая слова, произнёс наконец, — …если тебе нужен кто‑то, чтобы просто… быть рядом, когда все пойдут… — он запнулся, избегая говорить «на лёд», — я буду. Где скажешь. Не у воды — так у школы. У печи. На улице. Я… никуда до весны не денусь.

Она медленно повернула голову. Взгляд — прямой, тяжёлый, как омут.

— Вы — тоже с ними, — сказала тихо. Не упрёк — приговор. — Вы всё равно туда пойдёте. Со своими списками, словами, свечками. Вы ей тоже светить будете.

— Я… — он осекся, поняв, что любое «но» сейчас прозвучит жалко.

Анна отвела глаза.

— Не надо меня жалеть, Илья Петрович, — устало добавила. — Меня уже один раз пожалели. До сих пор расхлёбываю. Лучше детей своих берегите. Чтобы без вашей воды выросли.

«Своих?» — эхом отдалось где‑то глубоко.

Она снова натянула платок, пряча косы, и, не прощаясь, шагнула за ворота. Туман тут же проглотил фигуру. Только скрип снега донёсся пару мгновений и стих.

От реки потянуло сильнее. В гуле подо льдом послышалась новая, ещё не оформившаяся трещина — как длинный, осторожный вздох. Илья стоял у ворот, вцепившись в мерзлое дерево, и кожей чувствовал, как этот звук отзывается внутри.

Лёд там трескался уже не в одну сторону.

На мгновение ему отчаянно захотелось пойти к воде, хоть на край, посмотреть, что там отражается в этой белой мути. Но в памяти всплыло прикосновение к тёплой печи и своё же «обещаю».

Он глубоко вдохнул ледяной воздух и повернул не к реке, а к школе.

Там сегодня, кроме грамоты, придётся учить детей ещё одному: как ходить по тонкому льду между стариковским молчанием и Анниным криком. И самому при этом не провалиться.

Загрузка...