Дом нашёлся не сразу, хоть улица была знакомая до боли.
Речная тянулась вдоль склона, кривилась, как сама вода: избы то плотнее прижимались друг к другу, то расходились, оставляя между собой тёмные просветы огородов. Заборы покосились, где‑то перекладины заменили на свежие, где‑то так и торчали серые, трухлявые колья. Над крышей каждой хаты висел свой дым, свой запах — где картошкой тянет, где кислой капустой, где сырым сеном.
Илья шёл, вглядываясь то в наличники, то в ворота, и каждый раз сначала казалось: вот этот дом, точно этот. А подойдёт ближе — нет, здесь когда‑то жили Мазуры, а у них крыльцо было с другим завалом; там — Пашуки, у тех всегда собака на цепи. В его детстве Речная казалась короче. Теперь же, в тумане, она тянулась, как сон: шаги есть, а конца не видно.
Дом он всё‑таки узнал не глазами — ногами. Калитка с левого боку, низкий вишнёвый куст у самого забора, который он когда‑то ободрал до последней ягодки, не дождавшись, пока поспеют. Теперь ветви торчали голыми, почерневшими, но по их ломкому изгибу внутри щёлкнуло: «Здесь».
Калитка подалась не сразу. Доска набухла от сырости, заедала, скрипела. Илья ткнул плечом — петля жалобно взвизгнула, калитка отворилась рывком, едва не вырвавшись из руки. Двор встретил его сыростью и тишиной. Во дворе всё было ниже, чем он помнил: сарай присел набок, навес над дровами обрушился, круглая бочка под дождевую воду накренилась.
Изба стояла молча. Окна слепые, в рамах — спутанные паутиной узоры. Над дверью — старый, выцветший до неразличимого образок. На крыльце — две ступеньки, третью, нижнюю, видно, подточило, и её кто‑то подпер камнем.
Замок на двери тускло блеснул в сумерках.
«Авдотьевна», — вспомнил Илья и оглянулся на соседний двор.
Соседская калитка была распахнута, изнутри лился полосой свет. Там, в глубине, что‑то глухо бренчало — то ли ведро обо что‑то стукнулось, то ли заслонка печная. Он шагнул к соседям.
На стук ответили не сразу. Сначала за дверью послышалось ворчание, потом скрипнула щеколда, и в проёме показалась сухопарая женщина в стареньком, но чистом платке. Лицо — всё в мелких морщинах, глаза — живые, недоверчивые.
— Чего? — коротко спросила она, прищуриваясь.
— Авдотьевна… — Илья ощутил, как странно звучит его голос на этом пороге. — Это я. Илья…
Женщина приподняла брови, всмотрелась внимательнее.
— Ох ты ж, Господи, — выдохнула она, и в голосе ворчание сразу растаяло. — А я‑то думаю, чего Надька весь день суетится. Заходи, чего в дыму стоишь.
Он не успел отказаться — его уже втянули в тёплую, узкую светлицу. Печь гудела, откуда‑то пахло парным молоком и жареным луком. Авдотьевна метнулась к лавке, достала с полки ключ — тяжёлый, с потёртой дужкой.
— Я его, как мать твоя заболела, у себя держу, — объяснила она, протягивая ключ. — Всё ругалась на меня: «Авдотьевна, гляди, не дай никому. И сыну скажи, чтоб не забывал, что дом — не чулан, не склад». — Женщина плюхнулась на табурет, всплеснув руками. — А он, сын, вон за сколько лет дорогу сюда найти не мог.
В словах было больше усталости, чем упрёка, но Илью всё равно кольнуло.
— Не мог, — коротко сказал он. — Теперь… вот.
Авдотьевна махнула рукой.
— Что было, то прошло. Родителям твоим царство небесное. Дом пустой, но не разбитый. Я по возможности глядела, да своих забот много. Ты там сначала печь проверь, дымоход, мало ли. И не ложись на голые полы — подостынешь. И ещё, — она вскинула на него взгляд, в котором проступило вдруг что‑то похожее на тревогу, — по ночам к реке не шастай. Вода нынче неспокойная. Шумит всё… как живая.
Он невольно улыбнулся.
— Это же река. Она всегда живая.
— Всякая живость бывает, — не приняла шутки она. — Ты молодой, с города, всё умный. А ты послушай старуху: до утра дотерпишь, не усохнешь.
Он кивнул, спрятал ключ в карман.
— Спасибо.
— Ступай, ступай, — махнула она, уже вставая. — Если чего — стукни. Хозяйство у тебя запущено, но не мёртвое. Управишься.
На улице снова ударил в лицо сырой воздух. Свет из окна Авдотьевны остался у него за спиной, как тёплое пятно. В своём дворе было темнее. Сумерки успели сгуститься, туман потянулся от реки ещё плотнее, мягко обнимая заборы.
Ключ вошёл в замок туго, но повернулся. Дверь приоткрылась с тяжёлым вздохом, словно действительно кто‑то изнутри сопротивлялся, а потом всё‑таки поддался.
Внутри пахло затхлостью и чем‑то знакомым до рези в груди: сушёными травами, старой холстиной, чуть — маминой одеколонной водой, которой уже давным‑давно быть здесь не должно. Видно, всё насквозь пропиталось запахом.
Первый шаг по полу отозвался глухим скрипом. Нащупав рукой косяк, Илья постоял, давая глазам привыкнуть. Свет пробивался только полосами — от окна, где туман за стеклом делал вечер ещё мутнее.
Комната была почти такая же, как в детстве, и совсем другая. Стол под окном, лавка вдоль стены, печь в углу, чуть обвалившаяся штукатурка над устьем. На столе — перекошенная стопка тарелок под полотенцем; на спинке стула — оставленный кем‑то давно старый вязаный платок. В углу под потолком висела паутина — плотная, с пылью, похожая на седую бороду.
Илья поставил саквояж у порога, снял пальто, повесил на гвоздь, который нашёлся на привычном месте. Прикрыл дверь, чтобы не тянуло. Потом прошёлся по избе, касаясь ладонью знакомых предметов — как проверял не только их, но и самого себя: правда ли это всё, и правда ли он вернулся.
Печка стояла холодная. Он присел, потянул на себя чугунную дверцу. Та заела, скрипнула — скрип этот пробежал по комнате, как чужой смешок. Илья даже оглянулся, сам над собой усмехнувшись: «Сразу чудится, что тут кто‑то есть».
Заслонка внутри шевельнулась с металлическим, глухим звоном. Сажа посыпалась, в нос ударило кислым дымком. Руки сами вспомнили, как складывать лучины, как подсовывать бересту. Он нашёл в коробке на полке обломок свечи, кусок кремня, сухой трут. Немного провозился, но всё‑таки высек искру, разжёг огонь. Первые язычки пламени, шевелясь, проглотили тьму в устье печи.
Тепло пошло не сразу. Сначала в комнате только зачадило, дым вяло потянулся к потолку, кое‑что из старых вещей, видно, отсырело, не желало тут же прогреваться. Илья открыл форточку, впустил немного мокрого воздуха. Пламя втянулось вовнутрь, затрещало веселее.
Когда уверился, что дым идёт в трубу, а не в комнату, он вынул из саквояжа свёрток с хлебом и салом, которые дала Ольга, отрезал ломоть, сел на лавку. Ел без аппетита, скорее из разумения, что надо что‑то положить в желудок. Каждый кусок застревал в горле, словно он глотал не хлеб, а комья воспоминаний.
На стене, чуть выше стола, висели часы. Они давно остановились. Стрелки застыли между какими‑то цифрами, не то в начале, не то в конце. Илья невольно подумал, что в этом доме время и правда остановилось, пока он жил свою другую жизнь, совсем в другом мире.
Он посидел немного, чувствуя, как усталость подбирается, но не мягко — тяжёлыми лапами, с песком в глазах и грузом в плечах.
Расстелил себе постель на лавке — бросил матрас, подбитый старой ватой, кинул сверху одеяло, под голову — подушку с пахнущей нафталином наволочкой. Разулся, снял жилет, лег, глядя в потолок. Пламя в печи потрескивало, бросало рыжие отблески на стены. За окном туман густел, и чем ярче становился свет от печи, тем острее чувствовалась снаружи темнота.
Сон не шёл.
Стоило закрыть глаза, как день начинал возвращаться кусками: площадь, лица, Надежда на крыльце, Фёдор с его скользкой ухмылкой, мальчишки с голодными глазами… Рядом тут же вставали лица совсем другие — отцовские усы, мамины пальцы, перепачканные мукой. Дорога из города, сырые колёса, тряска. И над всем этим — глухое дыхание воды за домами, которое было не звуком даже, а ощущением: будто кто‑то огромный, протяжный лежит в темноте и дышит, медленно, размеренно.
«Ты только устал, — пытался он уговаривать себя. — Дорога, похороны, разговоры. Любой заснуть не сразу сможет. Сейчас полежишь, печь прогреет, уснёшь».
Но чем больше убеждал себя, тем яснее чувствовал: не только усталость не даёт ему покоя.
Печка вдруг тихо щёлкнула. Заслонка дрогнула, будто кто‑то тронул её изнутри. В кирпичах что‑то протрескалось, потом опять стихло. С потолка тихо, еле слышно, упало что‑то лёгкое — видно, сухая муха или пылинка.
«Дом скрипит, — решил он. — Пустой был долго, вот и говорит теперь».
За окном чуть шевельнулся туман. Раньше он казался просто белёсой стеной, теперь же в нём стали вырисовываться какие‑то полосы, провалы, размытые пятна. Илья повернулся на бок, отвернувшись от окна. Перед глазами стал темнее угол, где стоял старый сундук. Там что‑то блеснуло — может, свечка в железной подставке, оставленная на краю стола, отразилась на металлическом углу замка. Но блеск будто двинулся, как глаз.
Он резко сел, откинув одеяло. Сердце колотилось чаще, чем требовалось.
«Совсем смешной, — досадливо подумал он. — Учитель, почти тридцать лет, а боишься собственного сундука».
Снова лёг, но уже не так. Старался не думать, но мысли всё равно упирались в одно и то же: в воду. В реку, которую он сегодня ещё нигде толком не увидел, только слышал. Вода была где‑то совсем рядом, за парой дворов, за огородами, но воображение рисовало её так, будто она подступила прямо к самому порогу, тянет к себе сыростью, дыханием.
В голове всплыло: «На реку по ночам пока не ходи. Ночь сейчас для других».
Вспомнилось лицо Надежды — не строгое даже, а внимательное, когда она это говорила. «Для других» — для кого? Для тех самых, о которых в детстве шептали: белые женщины в тумане, «утопленники», что ходят по берегу, зовут за собой? Туманницы, болотники, все эти...
Он перевернулся на спину и уставился в потолок.
Чем меньше ему позволяли, тем сильнее тянуло. К реке. Не потому что хотелось нарушить запрет, а потому что там — ответ хоть на что‑то. Сегодня весь день его, казалось, мягко, но настойчиво толкали в разные стороны: «Останься до весны», «веди школу», «дом ждёт», «народ смотрит». А он сам ещё не успел даже посмотреть на то, ради чего, собственно, всё это: на воду, что здесь уже до него была и после него будет.
Он сел, спустил ноги на пол. Пол под босыми ступнями показался холодным, но этот холод немного отрезвил. Илья нашарил рукой сапоги, натянул, потом накинул пальто, не застёгивая до конца. Надел шапку, забытую на спинке стула.
Огонь в печке живо шевельнул языками, будто не хотел его выпускать. Тепло держало за плечи, но в груди всё равно тянуло сыростью, холодом. Он шагнул к двери.
У порога на мгновение остановился: Авдотьевнино «по ночам к реке не шастай» и Надеждин «ночь для других» встали рядом, как два сторожа. Но рука уже тянулась к щеколде. «Постоять на берегу — не значит в воду лезть, — попытался он оправдаться перед собой. — Выйду, подышу, посмотрю… И обратно».
Дверь тихо отворилась. Холод влетел в избу, зацепился за углы. Огонь в печке шевельнулся, втянулся внутрь, стало чуть темнее.
Во дворе стояла вязкая сырая тишина. Туман, кажется, стал ещё ниже — полз по земле, обволакивая ноги. Где‑то вдалеке коротко тявкнула собака и тут же замолчала, словно ей заткнули пасть.
Илья притворил дверь, чтобы не выпускать совсем тепло, и решительно пошёл к калитке. Рука сама, не глядя, нашла щеколду, подняла. Доски жалобно скрипнули. Он вышел на улицу.
Речная в это время будто вымерла. Днём тут всегда кто‑то ходил: женщины с вёдрами, ребятишки, собаки, телега какая‑нибудь прокатит. Сейчас же изба к избе стояли чёрными коробками. Только в паре окон тускло горел огонёк — чуть‑чуть светлее темноты.
Воздух был густой, пах влажной землёй, дымом и чем‑то ещё — тяжёлым, железным, как запах свежей воды. Туман местами клубился выше, чем по щиколотку, местами тонко стлался, как сорванный полог.
Он шёл, и собственные шаги казались ему громче, чем положено. Под ногами чавкала грязь, где‑то хрустнуло что‑то тонкое — ветка, может быть, или засохшая корка льда в колее.
Чем дальше от домов, тем отчётливее становился шум — даже не шум, а то самое дыхание. Низкое, протяжное, с глухим отзвуком. Будто за деревней лежал на боку огромный зверь, давно тут живущий, и теперь медленно, терпеливо втягивал в себя мокрый ночной воздух и выпускал обратно.
Илья вышел на край огородов. Дальше земля шла под уклон. Речная улица слева, дома уже кончались. Справа — только чернеющие столбы заборов, пустые грядки, кое‑где торчали палки от помидоров и фасоли, теперь ненужные.
Туман впереди разошёлся, как занавес, и открылась река.
Она была шире, чем ему помнилось. Чёрная полоса воды, едва заметно шевелящаяся. По краям — тонкий, тусклый, как стекло, ледок, разорванный в нескольких местах. Вода в этих проёмах казалась особенно тёмной.
Берег под ним был невысоким, но скользким. Илья остановился в паре шагов от кромки. Земля тут уже была не огородной, а речной: плотной, чуть обвалившейся, с пятнами промёрзшего песка.
Туман над водой лежал ровным слоем, а местами поднимался выше, простою белой кромкой, не то пар, не то дым. В одном месте эта белёсая полоса вдруг сдвинулась, вытянулась вверх, словно кто‑то потянул её за невидимую нитку.
Илья сперва решил, что ему показалось. Прищурился, всматриваясь. Белое вздутие тумана на мгновение приняло очертания — уже не бесформенное облако, а будто вытянутая фигура. Не совсем человеческая, без лица, без ясных линий, но как‑то по‑женски мягкая — как если бы ветром подняло лёгкую юбку, а под ней оказалась пустота.
Фигура стояла на самом краю воды, чуть наклонившись к нему. Туман вокруг неё шевелился как волосы.
Сердце забилось чаще. Илья вдохнул и тут же почувствовал, как холодный воздух режет горло.
«Туман, — сказал он себе. — Обычный туман. Дует где‑то, вот и тянет его…»
Фигура, будто услышав, слегка качнулась. Не к реке — к нему. Изнутри белёсой массы промелькнуло что‑то более плотное, как тень руки, поднятой ладонью вперёд: «Стой» или «подойди» — он сам не мог бы сказать.
Под сапогами хрустнул ледок в грязи, и этот обыденный звук почему‑то вернул ему какую‑то опору. Илья отвёл взгляд от тумана, чтобы посмотреть под ноги — не слишком ли близко он подошёл к краю. Посветил вперёд — и увидел своё отражение в воде.
По крайней мере, он сначала решил, что это оно.
Чёрная гладь под самым берегом уловила свет облачного неба, тусклую полоску дальнего, где‑то над лесом, света. На этом фоне должен был отразиться его силуэт: высокий, в тёмном пальто, шапка… Но в воде ничего подобного не было. Только слегка дрожащий, как плохо нарисованный, силуэт самой полосы берега, да над ним — ещё более тёмное пятно ночи.
«Тоже мне, городского напугали, — с раздражением подумал он, чувствуя, как досада пытается прикрыть страх. — Ночью в чёрной воде чего ты хочешь увидеть?»
Он всё‑таки сделал шаг ближе, наклонился, вцепившись пальцами в промёрзший ком земли. Вода чуть всколыхнулась, показав, что живёт. И в следующую секунду чёрная гладь перестала быть просто водой.
Сначала появилась белая линия — тонкая, словно кто‑то царапнул ножом по стеклу. Потом линия выгнулась, стала кругом. К этому кругу пристали другие — неровные, пятна. И вдруг он понял, что смотрит не вниз, а как будто сверху. На лёд.
Не тот, что сейчас по берегам — прозрачный, только схватившийся, — а старый, весенний, побелевший, с жёлтыми прожилками. Над ним — серое небо. На льду — дети.
Их было трое или четверо — сначала он не мог сосчитать. Мелкие фигурки в тёмных курточках, в валенках, кто‑то в серой шапке с ушами, кто‑то в платке. Они бегали, скользили, толкали друг друга. Один тащил за верёвку самодельные санки. Снега уже почти не было, только островками у берега, но лёд ещё держал.
Илья услышал — не ушами, а как будто внутри — тонкий, пронзительный смех. Такой бывает только у детей, когда им страшно и весело одновременно.
Он застыл, не веря, что видит. Чёрная ночная вода в два шага от его сапог куполом распахнулась, стала вдруг окном в тот день. Ни одного отражения береговых кустов, ни полосы его пальто — только лёд и дети.
Один мальчишка — постарше, в коротком полушубке, — качнулся ближе к середине. Второй, помладше, остался ближе к берегу, но тянулся к нему, что‑то крича. Губы двигались, но слов не было — или река их не выпускала.
Илья вдохнул, но воздух застрял в горле.
В груди шевельнулось что‑то древнее, как боль, которую давно загнали вглубь. В этих движениях, в том, как один мальчишка взмахнул руками, как другой оглянулся к берегу, было что‑то мучительно знакомое. Не лица — лица были смазаны, как во сне, где не можешь вспомнить, у кого какие глаза. А сами жесты, наклон головы, неуклюжесть валенок… Всё это он где‑то уже проживал.
Он чудом не наклонился ещё ближе, чтобы хоть как‑то различить черты. Руки сами сжались в кулаки, пальцы впились в землю.
Лёд под ногами мальчишек вдруг издал звук — такой отчётливый, что Илья даже ногами почувствовал. Тоненький треск, который мгновенно перерастает в глухой, рвущий. Белая корка под одним из детей пошла паутиной. Мальчишка в полушубке выкинул руки, как птица, попытался удержаться. Второй, ближе к берегу, рванулся вперёд.
Крик прорезал тишину.
Будто кто‑то полоснул ножом по самому воздуху — высокий, отчаянный. В нём было и «мама», и «подожди», и «не надо» — всё сразу. Илья не понял, чей это был крик — из реки или вырвался у него самого. В следующее мгновение лёд под мальчишкой провалился. Вода ударила вверх чёрным кругом, брызги полетели — и прямо ему в лицо.
Он отшатнулся, закрываясь рукой. Ничего не попало, лицо осталось сухим. Вода под берегом всё так же была гладкой и чёрной, только слегка кругами пошла от его собственного движения.
От видения не осталось и следа.
Там, где секунду назад были лёд и дети, снова отражалась только мутная полоска неба. Теперь он увидел, наконец, своё. Не очерченное ясно, но угадывающееся по светлому пятну лица, по тёмному куску пальто. Только отражение почему‑то шевелилось не в такт. Он стоял, навалившись на край берега, а тёмное пятно в воде будто чуть тянулось к нему, как человек, пытающийся дотянуться из глубины.
Илья моргнул — и пятно стало обычным.
Туман над рекой опять подполз, закрывая воду. Белая фигура, если она и была, растворилась в нём, как дым в дыму. Только на секунду, уже на краю зрения, промелькнуло: будто кто‑то, из самой гущи паров, медленно отступает назад, вглубь воды, поворачиваясь к нему не лицом, а пустым, белым боком.
Он перекинулся назад, едва не поскользнулся на глинистой кромке. Сердце колотилось так, будто готово было пробить ребра. Дыхание стало рваным, холодный воздух только сильнее жёг.
«Нет, — сказал он себе, — нет, этого не было».
Мысль возникла так же отчаянно, как крик только что. Она была не убеждением даже, а требованием. Иначе — что?
Он быстро оглянулся по сторонам. Берег пуст. Деревня позади — чёрная, молчаливая. Никаких свидетелей, никаких людей, которые могли бы сказать: «Ты тоже видел? Это не мы с тобой с ума сошли?» Ничего. Только вода, туман, сырость.
«Ты просто устал, — цеплялся он за эту ниточку, как за единственную. — Дорога, похороны, день тяжёлый. Глазам мерещится. В детстве много всякого рассказывали — вот и всплыло. Лёд, дети… Подсознание, как там в книгах пишут. Всё это книга тебе в голову набила, не река».
Слово «река» в этот момент прозвучало внутри как живое. Будто кто‑то рядом тихо повторил: «Река». Не с угрозой, не мягко — просто, как факт.
Он мотнул головой, пытаясь избавиться от этого ощущения. Сжал губы. Прямо сейчас, в эту секунду, больше всего на свете ему хотелось развернуться и бежать — не просто идти, а именно бежать, пока дома не окажутся между ним и водой. Но взрослая часть стояла, упрямо удерживая: «Не беги. Не мальчишка. Просто уйди спокойно».
Он отступил ещё на шаг. Земля под ногами стала надёжнее. Потом развернулся и пошёл наверх, к огородам. Не оборачиваясь. Будто боялся, что если хоть раз взглянет через плечо, чёрная гладь опять покажет ему что‑то — ещё хуже, ещё ближе.
Туман на пути стал плотнее. В каких‑то местах казалось, что он уплотняется в тени: вон, возле столба — как будто кто‑то стоит, прижавшись к нему. Приглядится — просто чурбак, обмотанный соломой. Слева — будто кошка, жалкая, мокрая, с раздутым хвостом, мелькнула и скрылась. Из‑под ног то и дело вылетали мелкие комья земли, казавшиеся в сумерках чем‑то живым.
«Злыдни, — машинально отметила память детскими словами. — Мелочь болотная».
Он стиснул зубы. Смешно было в это верить, но ещё смешнее — идти сейчас, как по тонкому льду собственных нервов. Любой шорох отзывался в теле. Где‑то хлопнула дверца, ахнула женщина — может, Авдотьевна, — и этот обычный звук прозвучал как выстрел.
До дома добрался быстрее, чем спускался. Калитку чуть не выжал из петель, так спешил. Ворвался во двор, не оглядываясь. Дверь избы захлопнул, прижался плечами к тёплому дереву.
Внутри было почти жарко от печи. Темнота здесь была другая, домашняя. От раскалённых кирпичей тянуло сухим, уютным теплом. Пламя за заслонкой глухо урчало.
Илья стоял, прислонившись к двери, пока дыхание хоть чуть‑чуть не выровнялось. Потом медленно отлепился от дерева, скинул шапку, пальто. Повесил всё на тот же гвоздь, чувствуя, как пальцы чуть дрожат — совсем чуть, почти незаметно. Но он видел.
— Устал, — вслух сказал он, будто отчитался перед пустой комнатой. — Просто устал.
Голос прозвучал тихо, но твёрдо. В воздухе ничего не дрогнуло. Только где‑то в печи что‑то щёлкнуло, как сустав.
Он подошёл к столу, зажёг свечу от угля, чтобы не сидеть при одном лишь огне в печке. Пламя свечи было спокойное, ровное. Никаких теней, пляшущих по углам. Всё на своих местах: стол, лавка, сундук, часы с застывшими стрелками. Нигде не притаилось никаких детских фигурок на льду.
Илья налил себе в кружку воды из кувшина — холодной, немного застоявшейся. Сделал глоток. Воды во рту стало слишком много. Он закашлялся, чуть не выронив кружку. Вода пролилась на стол, тонкой струйкой потекла по доске. В этот момент ему показалось, что совсем недавно так же ломилась вода поверх белого льда — только не на стол, а в чью‑то жизнь.
«Хватит», — резко велел он себе.
Поставил кружку, вытер ладонью мокрое пятно, оставив развод. Задул свечу. Пламя в печи всё ещё теплилось, но уже не так ярко. Комната погрузилась в полутьму. Только красные угольки отсвечивали, как маленькие глаза.
Он лёг, натянул одеяло до подбородка. Повернулся к стене, отгородившись от окна, от печи, от всего. Попытался думать о чём угодно, кроме реки и льда. О школе, которую придётся завтра смотреть; о детях, которых будет учить; о том, какие книги у него в саквояже, как бы распределить уроки.
Мысли послушно пошли туда, куда их гнали, но под ними, как под прозрачным льдом, всё равно колыхалась другая картинка. Бело‑жёлтая корка, чёрная прорубь, обрывки детского смеха и тот крик, который он так до конца и не услышал.
«Никому не говорить, — вдруг ясно решил он, уже почти проваливаясь в дрему. — Ни Надежде, ни Авдотьевне, никому. Скажут: помешался. Или начнут креститься, шептать… А оно мне надо? Ничего ведь не было. Приснилось наяву. Бывает».
Слово «правда» всплыло где‑то на самом краю сознания. Он чуть шевельнулся, пытаясь отогнать его. Сон подкрался, как туман от реки — не сразу, а постепенно, но неотвратимо.
В уже вязкой, полусонной тишине ему почудилось, будто из‑под пола или из стены, от печи, раздался тихий, еле различимый шорох. Словно кто‑то маленький, невидимый, перевернулся на другом боку и тоже устроился поудобнее.
Дом, казалось, вздохнул. Река за домами ответила этим вздохом и снова замолчала.
Илья уже ничего не слышал. Сон наконец‑то накрыл его, но не лёгким покрывалом, а тяжёлой, влажной пеленой, в которой всё — и дом, и туман, и крик над весенним льдом — смешалось и ушло вглубь. Где‑то там, в самой глубокой воде памяти, уже шевелилось то, что рано или поздно всё равно всплывёт. Но до этого было ещё далеко.
Пока что — только ночь. И река, которая, кажется, впервые за много лет посмотрела на него в ответ.