Глава 21. Ночная попытка Василисы

Снаружи, сквозь бревенчатые стены, просачивался едва слышный, но такой знакомый шёпот воды.

Тот же шёпот доносился и до другой избы — на самом краю деревни, там, где за огородами сразу начиналась пойма.

В доме Гайдуков было непривычно тихо.

Печь дотлевала вполнакала; красный уголёк едва теплился в глубине топки, словно заспанный глаз. По лавкам, укутанные кто в старые полушубки, кто в лоскутные одеяла, раскинулись дети. Мишка спал у самого края, свесив руку, Василиса — повыше, на печи, под низким закопчённым потолком. На полу валялись стоптанные сапоги, под лавкой темнела корзина с картошкой, а возле устья печи притулился мешочек с мукой — такой лёгкий, что Авдотьевна, загляни она сейчас, только головой бы покачала: «на один раз блины спечь».

Мать не спала.

Она сидела у стола, сгорбившись, будто разом постарела на десяток лет, хотя лицо её было ещё не иссохшим, а просто смертельно усталым. На доске перед ней лежала кучка мелочи — медные пятаки, никелевые грошики и одна-единственная, непривычно светлая среди них серебряная монета.

Настасья уже который раз пересчитывала деньги.

— Раз, два, три… — беззвучно шевелились губы. — Пятнадцать, шестнадцать… Всё равно не выходит, — выдохнула она, обессиленно откидываясь спиной к стене.

Монеты звякнули, рассыпаясь по столу.

Василиса открыла глаза.

С печи всё было видно и слышно: и как мать днём ругалась, перебирая сундук, и как сейчас шуршит юбкой, перекладывая гроши. Только притворись спящей — и лежи, слушай. Она и притворялась сперва, да сон не шёл: слова матери, как те самые злыдни, сами лезли в уши.

— Ольге отдать надо, — глухо проговорила Гайдуковна, будто отвечая самой себе. — Не отдашь — она ждать не станет. Как весна придёт, так и будем воздухом питаться. Детвора… — она бросила взгляд на лавку, где посапывал Мишка. — …детвора не поймёт. А Ольга поймёт. У неё свои рты.

Она взяла серебряную монету, повертела в пальцах.

Свет от тлеющего в печи угля лёг на гурт тонкой, аккуратной полоской.

— Хоть бы это не трогать… — шепнула Гайдуковна, и голос её дрогнул. — От матери осталось. Да что толку в памяти? На хлеб её не намажешь.

Она прижала монету к губам, словно иконку, потом снова положила на стол.

Василиса перевернулась на живот, подложила ладони под подбородок.

Серебряная монета… Вася её знала. Бабка при жизни носила её за пазухой, между рубахой и телом, как оберег, а потом, перед самой смертью, сунула в девичью ладошку.

«Тебе, Василисочка, — шептала она, гладя внучку пахнущими сухой травой пальцами. — Это твой запас. Не трогай просто так. Только если прижмёт вовсе. Или если на счастье менять будешь».

Василиса тогда кивнула, хоть и не поняла толком, что такое «менять на счастье». Монету она сначала берегла: завернула в тряпицу, прятала в щель между бревном и глиной у печи. Иногда доставала, любовалась: белая, тяжёлая, на ней буквы, которые она уже умела читать — ИМПЕРАТОР… — а дальше забывала. Потом, спустя время, отдала матери.

А прошлым днём на заднем дворе мальчишки судачили.

— Подо льдом клады лежат, — уверял Мишка, тряся веткой, будто копьём. — Мне Игнат рассказывал. Кто смелый — тот достанет. Только надо ночью, когда река спит.

— Игнат тебе сказки расскажет, — огрызалась Вася. — Река ночью не спит, он сам говорил.

— А Илья Петрович сказал, — упирался Мишка, — что река ответы даёт. Если по-честному спросить.

«Если по-честному спросить…»

Теперь эти слова сами сложились в голове, словно буквы в букваре.

Река даёт ответы. Подо льдом клады. Мать говорит: «Весной воздухом питаться будем». Ольга… лавка… долг… голод.

В груди что-то холодно перевернулось.

«Если река правда отвечает… Если она людям помогает, как Илья говорит… Ну так и пусть поможет. Что ей, жалко?»

Мать снова взяла монету, снова положила.

— Эту… эту я не трону, — упрямо сказала она вслух, споря с невидимым собеседником. — Эту — до Пасхи. А там видно будет.

— Мама, — тихо подала голос Вася.

Настасья вздрогнула, вскинула голову.

— Ты чего не спишь? — устало спросила она.

— А мы… — Василиса по привычке хотела сказать «мы», но вовремя спохватилась. — Я… мы не помрём? — выдохнула она совсем не по-детски.

Мать закрыла глаза, попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой и жалкой.

— Да типун тебе на язык, — шепнула она. — Не помрём. Бог и река не допустят. Ложись, горе луковое. Утро вечера мудренее.

Она вздохнула, сгребла мелочь, звякнув медью, и спрятала всё в старую табакерку.

Серебряная монета тоже исчезла — скрылась внутри, на самом дне. Настасья постояла минуту, погладила крышку табакерки, словно прощаясь с ней, и убрала коробку на полку за занавеску.

Василиса на печи замерла, не сводя глаз с материнских рук. Она точно запомнила, куда легла табакерка.

Но место, где она только что лежала на столе, всё ещё светилось перед глазами, будто серебро оставило след.

«Бог и река не допустят…»

От этих слов стало легче и тяжелей сразу. Легче — потому что «не помрём», тяжелей — потому что мать сама верила в это так, как верят пятилетние, которым пообещали: «я скоро вернусь».

«А если им помочь?» — подумала Вася. — «Богу с рекой. Они ж, видно, не справляются. Столько людей, у каждого своя беда…»

Мысль показалась такой ясной, такой правильной, что внутри даже потеплело.

Она подождала, пока мать дойдёт до печи, поправит заслонку, пока тени от огня ещё раз плясанут по стенам. Пока скрипнет дверь в каморку — Настасья легла, уткнулась лицом в старую подушку.

Дом затих.

Только печь потрескивала, да за стеной скользили по небу невидимые облака, ломая тонкий лунный свет.

Василиса ещё немного полежала, вслушиваясь в дыхание спящих.

Мишка сопел ровно, мать — тяжело, с лёгкими всхлипами. Где-то под лавкой возился, шуршал ночной жук или мышь. Всё обыденное, деревенское.

Но под этим привычным шумом, у самого пола, шептала вода.

Слышно было не ушами, а нутром — будто где-то очень далеко кто-то водит ладонями по льду.

«Сейчас…», — решила Вася. — «Сейчас самое время. Ночью, когда никто не мешает. Она же ночью сильнее. Илья Петрович сам говорил: не ходите ночью — значит, что-то там есть».

Она тихонько перевернулась, нащупала рукой тёплый бок печи, спустила ноги на остывающий припечек, потом осторожно — на лавку, рядом с Мишкой, и наконец — на пол.

Половица под босой ступнёй коротко скрипнула.

Василиса замерла. Мишка что-то пробормотал во сне, повернулся на другой бок. Мать вздохнула глубже, но не проснулась.

Вася крадучись, по-кошачьи, пробралась к полке. Рука её безошибочно нырнула за занавеску, пальцы нащупали холодное дерево коробки. Крышка поддалась с тихим, едва слышным скрипом, от которого у девочки сердце подпрыгнуло к самому горлу.

Монета лежала сверху. Василиса вытащила её, и серебро мгновенно обожгло ладонь холодом. Она сунула добычу за пазуху, под рубаху — туда, где металл тут же прильнул к коже.

«Бабушка говорила — только если прижмёт. Вот, прижало, баба. Не ругайся», — подумала она, и глаза вдруг защипало. Но плакать нельзя, слёзы всё выдадут.

Она сунула монету за пазуху, под рубаху — туда, где ледяной металл тут же обжёг кожу. Поверх накинула свою вечную, потёртую кацавейку, нашарила валенки.

В один влезла сразу.

Второй пришлось поискать ногой — он укатился к стене.

— Куда ты… — зашептал сонный Мишка, приподнимая лохматую голову.

— До ветру, — так же шёпотом отозвалась Вася. — Спи, бестолочь.

Мишка фыркнул, повернулся к стене.

Вася набросила на голову платок, не завязывая, и, придерживая его рукой, вышла в сени.

Там было зябко, от двери тянуло стужей. Звёздный свет просачивался сквозь щели, полосами ложась на пол. Василиса на миг замерла, прислушалась к дому — дышит ли, скрипит ли.

Тихо.

Она толкнула дверь во двор. Щеку сразу ожгло морозом. Туман стоял не такой густой, как в низине у реки, но всё равно белёсая дымка уже клубилась над огородами, переливаясь в тусклом, чужом лунном свете.

Реки от порога видно не было — её закрывали сараи да скошенные, пустые конопляники. Но Василиса знала: стоит пройти между двух старых яблонь — там начнётся тропка вниз, к мосткам.

Она выскользнула во двор, тихо притворив за собой дверь.

Снег под валенками сперва проваливался, хрустел предательски громко. Вася прикусила губу, стала ступать мягче, след в след по уже протоптанной за день стезе. Вскоре ноги сами нашли знакомую дорожку: мимо перекошенного забора, мимо чёрного, как провал, колодца, мимо пустого курятника, где иней на старых перьях блестел в темноте.

Туман густел по мере того, как она спускалась ниже.

Воздух здесь был другой — влажный, тяжёлый, с запахом сырого льда и чего-то ещё, отдалённо похожего на болотную гниль, только затаённую, ещё не вылезшую наружу.

Где-то справа, в стороне, послышался тихий, жалобный скрип. Вася остановилась, прижала руку к груди, где под рубахой холодило серебро.

Среди тумана, в просвете между двумя вербами, на миг мелькнул огонёк.

Маленький, жёлтый, дрожащий, словно кто-то нёс в руках крошечную свечку.

Василиса вскинула голову.

— Эй… — выдохнула почти неслышно.

Огонёк тотчас исчез, будто его и не было.

Но девочка уже решила:

«Это она. Или он. Светлячок этот. Водяной. Чему тут ещё так светиться? Значит, ждёт. Показывает дорогу».

Страх отступил на полшага назад.

Она пошла дальше.

Тропинка к мосткам была знакома до каждого сучка. Днём здесь бегали дети, таскали воду, бабы с корытами ходили полоскать бельё, мужики спускались к лодкам. Но сейчас доски, поручни, весь этот привычный мир казался чужим, подёрнутым не только наледью, но и какой-то иной коркой — ночной, потусторонней.

Калитка, преграждающая спуск к мосткам, вынырнула из белёсой мути, как тёмный зуб.

Замок висел на петле — тяжёлый, чёрный, к нему примёрзла капля льда. Смутно различимая в полумраке скоба держала створку.

Василиса дёрнула калитку.

Та стукнулась, но не подалась.

Она дёрнула сильнее. Металл жалобно звякнул. Замок держал намертво, как влитой.

— Закрыли, — прошептала Вася, и злость вспыхнула в ней горячей волной. — Нашли время.

Мостки, говорили, Надежда велела запереть наглухо — после того, как Илья Петрович и Игнат весь день носились с этим «опасным льдом». Ключ теперь был либо у самой старосты, либо у учителя, а Василисе его всё равно не видать. Надежда, шептались в деревне, даже замок сменила на более крепкий, «чтоб без спросу никто». Особенно дети

«А если дело — не детское?», — сжала зубы Вася. — «Если о семье речь?»

Она провела пальцами по доскам калитки. Между одной и другой щель была шире — штакетина подгнила, оттопырилась.

— Ещё немножко, — проворчала девочка сама себе. — Чего вы… — она ухватилась обеими руками за топорщащуюся доску, рванула на себя.

Дерево взвизгнуло, поддалось. Гвоздь держал верхушку, но низ отодвинулся, оставив узкий, но достаточный пролаз.

Василиса присела, сунула в дыру сначала одну ногу, потом другую, протиснулась, царапая спину о шершавое дерево. Платок зацепился, едва не слетел — она в последний момент вцепилась зубами в край, удержала.

Выпрямилась уже на другой стороне.

Мостки уходили в туман тёмной полосой. Лёд под ними выглядел ровным, плотным, только у самого берега, там, где течение подтачивало снизу, недалеко от опорного столба чернела вытянутая, узкая полынья.

Из неё шёл лёгкий пар.

В этом паре плавно шевелился туман — то ли от ветра, которого она не чувствовала, то ли от дыхания самой воды.

Василиса шагнула на доски.

Настил тихо застонал под её весом — скорее от мороза, чем от тяжести. Она прошла до перил, на мгновение задержалась, вглядываясь в воду.

Ничего, кроме тёмного овала полыньи среди серого льда.

— Река, — сказала она вслух, отводя взгляд от пугающей черноты и глядя чуть в сторону. Говорить прямо в полынью было страшно — вдруг оттуда кто-то тоже смотрит. — Слышишь?

В ответ только пар чуть сильнее заклубился. Где-то вдалеке треснул лёд — глухо, протяжно.

— Мне много не надо, — продолжала Василиса, и голос её дрожал от холода и решимости разом. — Нам. Ты же знаешь. Ты там всё видишь. Мать говорит — без хлеба останемся. Ольга нас из лавки выгонит. — Она проглотила комок. — Я знаю, ты людей забираешь. Но ты, небось, не только забираешь. Ты… ты ж ещё и даёшь. Илья Петрович говорил: ответы даёшь. Так вот мой вопрос.

Она запустила руку за пазуху, достала тряпичный узелок.

Серебро было таким холодным, что ладонь свело судорогой.

Она развернула ветошь, взяла монету голыми пальцами.

Впервые за долгое время Василиса увидела её при луне. Монета, казалось, светилась сама по себе — тихо, как осколок упавшей звезды.

— Это… — голос предательски хрипнул, но она упрямо выровняла его. — Это от бабки. Она говорила: «На крайний случай». Так вот, случай — крайний. Я тебе её дам. Совсем. Только ты… — она сглотнула, — …ты дай нам хлеба. Чтоб долги отдать. Чтоб мать не плакала. Чтоб весну дожить. А там — как хочешь.

Она смотрела на монету, как на живую.

«Надо, чтоб она увидела», — вдруг пришло в голову. — «Иначе не поймёт, с кем разговор».

Вася перелезла через низкое перильце на ту сторону, ближе ко льду.

Под ногой хрустнуло — снег на досках был подмёрзшим, скользким. Она осторожно, широко расставляя ноги, спустилась на лёд.

Лёд в ответ скрипнул, но трещины не побежали.

До полыньи было каких-то пару шагов — коротких, детских. Но каждый такой шаг сразу увеличивал в груди тяжёлый камень, которого раньше там не было.

Она всё-таки дошла.

Присела на корточки, опершись одной рукой о ледяной панцирь, другой ставя монету на самый край, туда, где белая корка уже темнела, истончённая водой снизу.

Серебро легло на кромку, сверкнув ещё ярче.

Казалось, монета сама тянется вниз, к воде.

— Договор, — шепнула Василиса. — Ты её — себе. А нам за это — чтоб не голодать. Поняла?

Она выпрямилась, отступая на шаг.

Лёд под ногами тихо, жалобно вздохнул.

По белой поверхности, расходясь от полыньи, тонкими змейками побежали трещины. Не те, глухие, зимние, а тонкие, звенящие, как натянутые струны.

— Ну? — Вася сглотнула. — Ты же показывать умеешь. Людям. Покажи и мне. Где взять. Или… — она запнулась, чувствуя, как горло перехватывает спазм, — …или прямо сюда положи. Я не обижусь.

В тёмной воде что-то шевельнулось.

Овальный зрачок полыньи на миг словно расширился.

Васе показалось, будто серебро слегка дрогнуло — качнулось, как сухой листик, попавший на воду.

Под льдом, совсем рядом с краем, мелькнуло нечто круглое.

То ли блик, то ли чужая монета. Оно вспыхнуло и сразу ушло в глубину, как рыба, вспугнутая всплеском.

— Видела! — выдохнула Вася. — Видела, что можешь!

Ей вдруг померещилось, что под самым льдом, прямо под её валенком, извивается тень — длинная, гибкая, как гигантский уж. Но это мог быть просто пучок травы, подхваченный течением.

Она сделала ещё шаг ближе, не отрывая глаз от монеты.

Лёд под носком её валенка хрустнул уже не жалобно, а угрожающе.

Трещины, до того тонкие и почти невидимые, вдруг рванулись вверх, вскрывая поверхность зигзагом.

Звук был такой, что у неё внутри всё обмерло: сухой, злой треск, будто с живого дерева сорвали кору.

Лёд под ногами едва заметно просел.

— Эй… — прошептала Вася, и голос сорвался в писк.

Она попыталась шагнуть назад, но было поздно.

Кромка льда у полыньи внезапно обломилась.

Тяжёлый, глухой звук — и мир перевернулся.

Она не успела ни крикнуть, ни вдохнуть. Её просто резко, как тряпичную куклу, дёрнуло вниз, и холодный ночной воздух сменился ледяной водой.

Вода резанула по коже, как тысяча ножей. Сразу — везде. По ногам, по животу, по груди, по горлу. В глазах потемнело.

Василиса открыла рот и тут же захлебнулась.

Вода была не просто холодная — она была густая, плотная, будто живая. Одежда моментально налилась тяжестью, потянула на дно. Платок с головы слетел, облепил лицо мокрой маской.

Она забилась, пытаясь выпростать руки, ухватиться хоть за что-нибудь. Пальцы нащупали кромку льда — острую, ломкую. Она вцепилась, ногти тут же обломало, больно кольнуло подушечки.

Лёд под пальцами осыпался, как мокрый сахар.

В ушах стоял гул.

Где-то наверху, сквозь мутную толщу, маячило тусклое серое пятно — небо? Мостки? Лицо? Ничего не разобрать.

Серебряная монета сорвалась с края, ударила её по онемевшим пальцам, закрутилась и ушла вниз — в чёрную бездну, где, как казалось Васе, было уже всё: и Ольгин долг, и бабкины сказки, и чужие клады, и непонятные взрослые слова.

Она хотела крикнуть «мама», но из груди вырвался только пузырь воздуха.

«Не так…», — мелькнула отрешённая мысль. — «Не так я собиралась…»

Вдруг сквозь гул, сквозь ледяной мрак, где-то совсем рядом вспыхнул маленький жёлтый огонёк.

Крохотный, жалкий, как спичка в темнице.

Он не грел, не светил толком, но резанул по глазам так, что Вася на миг вынырнула из смертельного оцепенения.

«Светлячок…»

Огонёк, не колеблясь, метнулся в сторону. И в ту же секунду откуда-то сверху, из-за мостков, сквозь толщу воды пробился чужой звук — рваный, отчаянный человеческий крик.

Илья проснулся рывком.

Не от собственного крика — от тычка. Как будто кто-то пнул его изнутри, прямо под рёбра.

— Вставай! — заорал прямо в ухо Хут. — Лёд трещит!

Илья вскинулся на постели, едва не ударившись головой о низкий потолок.

В избе царила тьма, только от печи тянуло ровным жаром. Игнат, казалось, всё ещё сидел на лавке, привалившись к стене. В полумраке его борода сливалась с тенью, только тяжёлое, сиплое дыхание выдавало старика.

— Чего? — выдохнул Илья, спросонья не узнавая собственного голоса.

— Лёд! — Хут так грохнул печной заслонкой, что из поддувала сыпанули искры. — Слышишь? — он притих.

Илья тоже замер.

Сначала слышно было лишь, как Игнат с присвистом втягивает воздух. Потом — как где-то под полом тонко поскрипывает лага. А потом — издалека, сквозь стены, сквозь мёрзлую землю, сквозь сон — донёсся еле различимый, но отчётливый треск.

Не тот могучий грохот ледохода, ломающего зимний панцирь, а тонкий, визгливый стон — знакомый, слишком знакомый.

И где-то в промежутке прозвучал ещё один звук.

Короткий, оборванный.

Детский вскрик.

Илья не стал дослушивать.

Он вскочил, едва не запутавшись в одеяле, сунул ноги в валенки, наспех накинул шубу. Пальцы машинально проверили карман — тот, внутренний, где столько времени лежал ключ от ворот. Тяжёлый металл был на месте.

Илья рванул к двери.

На ходу он схватил фонарь — и выскочил в сени.

Холод ударил в лицо наотмашь.

Снег во дворе был слежавшимся, потемневшим от оттепели. Туман стоял стеной, почти такой же, как в ту ночь, когда он сам полез в полынью. Только сейчас в этом тумане сквозило нечто иное — паническое, рваное.

Сквозь треск льда и стук собственного сердца он расслышал ещё один звук — звонкий, отчаянный мальчишечий голос:

— Илья Петрович! Илья Петрович!..

Из тумана на него вывалился Мишка.

В одной рубахе, поверх — кое-как наброшенная шубёнка, ноги босые в снегу. Щёки пылают, глаза огромные, безумные.

— Она… она… — задыхался Мишка. — Василиса… к реке ушла! Ночью! Монету взяла! Я к мамке — она как камень… не встаёт… Илья Петрович, ну!

— Тихо! — рявкнул Илья, хватая мальчишку за плечо. — Где она? На мостках? Видел?

— Я за ней — а она уже… — Мишка судорожно глотнул воздух. — Калитка закрыта… А она… я слышал… лёд там… трещит…

Договорить он не смог.

Из другой тени, из соседнего двора, возникла Анна.

Тёмный платок поверх распущенных волос, старый полушубок накинут на домашнюю кофту, подол юбки уже напитался снегом. Лицо бледное, решительное.

— Я его голос услышала, — бросила она, подбегая. — Он в дверь ломился. — Она перевела взгляд на Илью. — К реке?

— К реке, — кивнул Илья.

И они побежали.

Мишка сзади спотыкался, хлюпал носом, но не отставал.

Тропинка к мосткам почти исчезла в мареве — лишь угадывался изгиб между огородами да темнели пятна заборов. Туман перекраивал мир как хотел, обрезая углы домов, вытягивая тени, заставляя не верить своим глазам.

У калитки Илья затормозил.

Замок висел на месте — тяжёлая, чёрная глыба. Но низ калитки был выворочен, словно подрыт зверем.

Нижняя доска торчала наружу, скоба вырвана с мясом, висит криво. В щели сиротливо трепетал клочок ткани — обрывок Василисиного платка.

Мишка всхлипнул в голос.

— Вася… — простонал он.

Илья выхватил ключ, попытался вставить его в скважину, но руки дрожали, а замок за ночь наглухо прихватило морозом. Железо не шло. Из-за тумана послышался новый хруст — лёд лопался под весом девочки.

— К чёрту! — рявкнул Илья.

Он не стал возиться с замком. Он отошел на шаг и с размаху ударил плечом в подгнившие доски...

Металл отозвался глухим звоном. Дерево затрещало. Петля не выдержала — вылетела из гнилого дерева, как зуб из больной десны.

Калитка, скрипнув, распахнулась.

Всё остальное — мостки, лёд, чёрное пятно полыньи — предстало уже не в воображении, а наяву.

Полынья выглядела иначе, чем прошлой ночью.

Она раздалась вширь.

Кромка льда вокруг была обломана, словно кто-то выгрыз огромный кусок.

Василиса карабкалась на лёд.

Она цеплялась за край, но руки соскальзывали. Плечи уже ушли под воду, волосы тёмным веером расплылись по поверхности, платка не было. Губы посинели, лицо белее самого тумана.

Кричать она уже не могла — только хрипела.

— Не беги! — резко осадил Илья Анну, сам давя в себе порыв кинуться вперёд во весь рост. — На лёд — только ползком!

Он прыгнул на настил мостков, тут же рухнул на живот, пополз по доскам, а потом — дальше, на лёд, распластавшись крестом.

Лёд под ним стонал, но пока держал.

Анна без лишних слов упала на колени, потом тоже легла, намертво ухватившись за полу его шубы.

— Держу, — прохрипела она. — Илья…

— Не отпускай, — отозвался он.

Мишка остался на мостках, вцепившись в перила, бормоча сквозь слёзы смесь молитв, проклятий и обещаний, что больше никогда, никогда…

Илья полз.

Каждый локоть вперёд отдавался глухим, ноющим гулом в толще льда. Казалось, весь зимний панцирь под ним — живое существо, готовое в любой миг разверзнуть пасть.

Воздух над полыньёй был сырой, тяжёлый, пах рекой и тем самым запахом, что въелся в память с прошлой ночи.

Подползая, он, несмотря на темноту, увидел глаза Василисы.

Огромные, тёмные — провалы в белом лице. И в этих глазах, поверх животного ужаса, пробивалась странная, детская обида: «так что, вы меня не вытащите?»

— Василиса, — выдохнул Илья. — Держись! Сейчас…

Рука дрожала, но он вытянул её к девочке.

Лёд у самой кромки был мокрым, мылким. Стоило перенести вес, как под грудью раздался треск — жуткая музыка смерти.

— Не дотягиваюсь, — сквозь зубы процедил он. — Ещё на ладонь…

Он искал глазами хоть какую-то опору. Увидел: у самого края, чуть сбоку, торчал вмёрзший кустик осоки, вокруг которого лёд казался толще.

Он медленно, по миллиметру, сдвинулся, упёрся носком валенка в кочку.

Лёд стонал, но не ломался.

Илья выбросил руку вперёд — и всё-таки коснулся ладони Василисы.

Та была ледяная, как сама вода, но хватка оказалась железной.

— Держись, — скомандовал он, не узнавая своего голоса.

Василиса вцепилась мёртвой хваткой.

Она всхлипнула, вода булькнула в горле.

Илья потянул.

Это оказалось тяжелее, чем поднимать брёвна.

Намокшая одежда весила пуды. Лёд под ним ходил ходуном. Мышцы спины и рук взвыли от напряжения, как перетянутые канаты.

Он сжал зубы.

Ногти, когда-то сорванные о доски мостков, снова скребли по льду, но боли он не чувствовал.

Василиса выскальзывала, как мокрая рыба.

Анна за спиной застонала от натуги, но не отпустила шубу. Напротив — упёрлась ногами, превратившись в якорь.

— Тяни! — выдохнула она. — Тяни, Илья!

Рывок. Ещё на ладонь.

Грудь девочки оказалась на льду, но ноги всё ещё были в воде, и течение тянуло их назад жадными пальцами.

— Не отдам, — прохрипел Илья.

Он собрал остатки сил и рванул на себя.

Что-то хрустнуло — то ли лёд, то ли плечо. Острая боль прошила руку.

Василиса вылетела на лёд.

Она скользнула по мокрой поверхности, едва не ухнув обратно, но он успел навалиться сверху, прижать её к себе.

Холод от её мокрого тела прожёг даже сквозь шубу.

Полынья за спиной мягко булькнула, осыпаясь краями.

Лёд под локтями Ильи заскрипел и вдруг затих.

— Назад, — выдохнул он. — По чуть-чуть.

Анна, не задавая вопросов, поползла вспять, утаскивая их за собой.

Илья одной рукой держал Васю, другой отталкивался от льда. Теперь каждый вершок казался победой.

Мишка на мостках что-то кричал, порываясь спрыгнуть, но Анна неожиданно властно гаркнула:

— Стоять! — и мальчишка замер, вжавшись в перила.

Они дотащили Василису до дощатого настила.

Здесь было безопаснее. Илья позволил себе на миг расслабиться.

Девочка закашлялась, её вырвало водой.

— Клад… — прошептала она едва слышно, губы тряслись так, что слова рассыпались. — Она… она его показала… Там… — она попыталась повернуть голову к полынье.

— Тихо, — оборвал Илья. — Потом. Если жива будешь.

Поднимаясь, он едва держался на ногах.

Тело била дрожь, намокшая одежда тянула к земле. Пальцы побелели, как у мертвеца.

Анна подхватила Василису под мышку с другой стороны.

— Куда? — спросила она, тяжело дыша.

Ближе всего была изба Ильи. До дома Гайдуков бежать через дворы, да и неизвестно, натоплено ли там. А у Ильи печь живая — Хут не даст остыть.

— Ко мне, — выдохнул он.

Анна кивнула.

Мишка, давясь слезами, бежал рядом, хватаясь то за полу Ильиной шубы, то за ледяную руку сестры, боясь, что она снова исчезнет.

— Она не умрёт? — твердил он как заведённый. — Не умрёт? Илья Петрович, скажите!

— Пока я её несу, — глухо отозвался Илья, — не умрёт.

Он сам не знал, было это обещанием или молитвой.

Дом встретил их жаром и переполохом.

Хут, едва дверь распахнулась, впуская клубы пара и мокрых людей, так громыхнул заслонкой, что та едва не слетела.

— Я ж говорил! — завопил он. — Я ж кричал! Лёд трещит! А вы…

Игнат попытался привстать с лавки.

— Что там… — прохрипел он, опираясь о стену. — Опять?

— Лежите, — отрезал Илья, удивляясь своей резкости.

Они с Анной опустили Василису на половик у печи.

Девочка была синяя, как слива. Зубы выбивали дробь. Руки судорожно цеплялись за всё подряд — за рукав Ильи, за половик.

— Авдотьевну зови, — бросил Илья Мишке. — И бегом. Скажи: «утопленница», она поймёт.

Мишка кивнул и пулей вылетел во двор, теряя на ходу валенки.

Анна уже стягивала с Василисы мокрое тряпье — руки у неё дрожали, но действовала она сноровисто.

— Поворачивайся, — командовала она, — не упрямься, горе.

Василиса пыталась возразить, но из горла вырывался только сиплый клекот.

Илья подбросил дров в топку — туда, где Хут уже суетился, раздувая угли.

Жар пошёл стеной.

В избе запахло тиной, мокрой шерстью и тем острым, ни с чем не сравнимым запахом беды, который висел здесь в ту ночь, когда мостки держали десяток человек.

Игнат смотрел на всё это из своего угла, из полумрака.

В его глазах мелькнуло что-то странное — не то улыбка, не то горечь.

— Вот и начал, — прошелестел он. — Свою весну.

Илья промолчал.

Он отжал край Василисиной юбки, бросил к печи, чувствуя, как внутри вместе с отходняком поднимается сложная волна — злость, страх, и странная, злая радость.

Лёд внутри него больше не трещал. Он таял, превращаясь в холодную воду.

И эта вода шептала всё тот же сказ — о тех, кого река забрала, и о тех, кого удалось вырвать из её пасти.

У порога, там, где натекли лужи с валенок, туман на секунду сгустился, обрисовав зыбкий женский силуэт.

Туманница, казалось, молча кивнула в сторону печи — «успели» — и растаяла.

А снаружи, за бревенчатыми стенами, река лежала подо льдом, притворяясь спящей.

Хотя на самом деле она тоже слушала. Слушала, как в одной избе суетятся, греют, плачут и радуются — потому что одну маленькую душу, пришедшую просить клад, ей сегодня пришлось вернуть.

Загрузка...