Река больше не просто слушала. Она ждала. И теперь — уже не молитв.
Тишина стояла такая, будто мороз натянул её над рекой, словно тугую плёнку.
Кто‑то кхекнул, кашлянул и тут же осёкся. Снег на берегу поскрипывал под тяжестью тел, но звук этот вяз в тумане и не доходил до проруби.
Илья стоял в толпе, чуть сбоку от Надежды, и чувствовал, как пот под рубахой начинает леденеть. Казалось, под лопатками намерзает ледяная корка.
Камень, казалось, прочно засевший в груди, шевельнулся. Не растворился, не исчез — просто сдвинулся с привычного места, будто его поддели ломом снизу. Воздух стал тяжёлым, рот пересох. Язык примерз к нёбу.
«Сейчас, — шепнул внутренний голос. — Или никогда».
Он сам не заметил, как сделал шаг вперёд.
Лёд под валенком чуть пискнул. Шаг — ещё один. Толпа за спиной как‑то странно подалась в стороны, открывая ему дорогу — то ли сама, то ли Надежда посохом рассекла воздух. Ничего он толком не видел: белая муть вокруг, чёрный зев проруби впереди, две тёмные фигуры справа — Анна и Марья.
Он встал у самого края досок. До воды оставалось два шага по льду. Дальше — чёрная дыра, где качались венки.
Дыхание вырывалось редко, с паром. Ресницы у тех, кто стоял ближе, уже заиндевели; у самого Ильи тоже — он чувствовал, как при каждом моргании хрустит тонкий иней.
— Ты чего, Илюха… — негромко сказал сзади Семён, но замолчал. Надежда на него даже не глянула — сжимала посох так, словно удерживала на поводке рвущегося зверя.
Илья шагнул ещё раз. Лёд под ногами был уже тот самый — голый, тёмный, подёрнутый водой. Подошвы скользнули. Он расставил ноги чуть шире, устоял.
Теперь прорубь была совсем рядом.
От воды тянуло таким холодом, будто из распахнутой двери подземелья. Пар, поднимаясь от чёрной глади, сразу же превращался в зернистую изморозь на кромке льда. Свет свечей, плывущих на венках, дрожал.
Илья смотрел в глубину — и там, под качающимися хвойными кругами, под слабым огоньком Водяного светлячка, который всё ещё висел чуть в стороне, проступало отражение.
Не сверху — снизу.
Не просто темень — знакомое, до боли другое лицо.
Было видно его самого — бледного, с прикушенной от холода губой, с ломаной тенью от носа. Но в зеркальнике это лицо было не сегодняшним, а мальчишечьи‑тонким. Тот же взгляд, только глаза круглые, ресницы мокрые; губы подрагивают, как тогда, когда он захлёбывался плачем, стоя на берегу в одном валенке.
Рядом — ещё одно. Платон.
Мальчик с тёмными, серьёзными глазами, с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. И ещё — другие, мельче: лица тех, кого Старая река забрала за все годы. Но ближе всего, отчётливей — двое.
Илья вдохнул. Воздух стал колючим, как иголки. Он оторвал взгляд от воды. Если продолжит смотреть вниз, язык не развяжется вовсе.
Он поднял голову, посмотрел на людей.
На Анну — прежде всего. Она стояла чуть сбоку, мокрая по подолу, вцепившись обеими руками в край шали. Лицо у неё было обескровленное, но не пустое — наоборот, будто всё в нём сжалось в одну тугую точку.
Илья не стал искать в её глазах позволения. Просто встретил взгляд. Этого оказалось достаточно.
Слова давались тяжело. Они шли, как камни.
— Я… — вырвалось сперва. Голос сорвался, заглох в тумане. Он сглотнул. — Я был там.
Никто не заговорил. Даже шёпота не было. Только чьё‑то дыхание охнуло с краю.
— На льду, — он выдохнул пар вместе со словом. — В тот день. — Губы дрожали, но он не отворачивался. — Я стоял рядом с… — имя не хотело срываться с губ, будто за двадцать лет приросло к гортани, — с Платоном.
Он почувствовал, как это имя, наконец сказанное вслух, режет его изнутри, как ножом вспарывают промёрзший, тугой мешок. Камень в груди дал новую трещину.
— Мне было страшно, — сказал он просто. — Лёд трещал. Вода… — он поймал себя на том, что хочет объяснить, оправдаться, и обрубил: — Страшно было. Я… отпрянул. Он — нет.
Кто‑то за его спиной всхлипнул. Авдотьевна, судя по голосу. Но вовремя зажала рот ладонью.
— Он меня толкнул к берегу, — продолжал Илья, глядя на Анну и одновременно туда, в чёрную прорубь, где тень мальчика повторяла его слова движением губ. — А сам ушёл под лёд.
Слов не выбирал. Не смягчал. Каждое падало, как булыжник на лёд.
— Я убежал, — сказал он. — Я не кричал. Не звал. Ни тогда, ни потом. Ни про мостки, ни про лёд, ни про себя. Двадцать лет.
Он перевёл взгляд на Надежду — та стояла неподвижно, только пальцы на древке посоха побелели.
— Я молчал, — сказал он, теперь уже не к Анне, а ко всем. — Молчал, потому что так удобно. Сначала — потому что маленький был и потому что взрослые… — он всё же оглянулся на Марью, на Игната, которого уже не было, на Семёна, на Якуба, — взрослые решили за нас. Потом — потому что так легче. В городе проще было думать, что это сказка. Что река сама его взяла. Так спокойней.
Он вдохнул глубже, морозный воздух ожёг горло.
— А правда такая, — произнёс он, — я живой, потому что Платон толкнул меня к берегу. Я… — он перевёл дух, — я перед ним в долгу. И не платил. Ни разу. Ни словом, ни делом. Только бегал от этой воды. Это моя вина.
Туманница над прорубью шевельнулась, словно от ветра. Только ветра не было. Платон в глубине, в отражении зеркальника, смотрел на него по‑прежнему спокойно. Ни укора, ни прощения — просто ясные глаза.
Илья опустил взгляд.
— Всё, — сказал он негромко, больше себе. — Сказал.
Он шагнул назад, уступая место. Камень, который двадцать лет лежал поперёк груди, будто вытащили. Внутри заныло пустое, обнажённое место.
Он подумал, что сейчас его затрясёт — от облегчения или от холода. Но ноги держали.
Тишина не рухнула. Не взорвалась криками. Просто чуть изменилась. Люди смотрели то на него, то в прорубь, то в землю. Кто‑то отвернулся — не мог выдержать.
Первым шевельнулся Семён.
Он до этого стоял чуть впереди, у самого края, опираясь на багор. Широкие плечи его казались ещё шире под мокрой овчиной. Теперь он вдруг коротко, по‑стариковски, хмыкнул и вышел вперёд — почти туда же, где стоял только что Илья.
— Ну, раз пошло, — проговорил он хрипло, и голос его был похож на скрежет железа по насту.
Он приподнял багор и с силой ткнул жалом в лёд у самых досок. Железо взвизгнуло, ледяная корка пошла трещинами, осколки брызнули в воду.
— Мостки те, — произнёс Семён отрывисто, не глядя ни на кого, — мои были. — Он говорил так, будто выдавливал слова из глубины живота. — Сам их рубил. Сам ставил. Видел, когда гниль пошла по доскам. Видел. «Весной сменю», — думал. «Зимой держат. Достаточно». Поленился. Пожалел работы. Пожалел досок.
Он перевёл взгляд на Анну. Та замерла, только пальцы на шали сжались ещё сильнее.
— Знал, где тонко, — продолжил он. — Знал, где нельзя. И всё равно не забил там доску. Не перекрыл. Не поднял всех на ноги. Мой грех.
Он стукнул багром ещё раз, мелко, как молотком по шляпке гвоздя.
— Не воды, — сказал он. — Мой.
Слова падали тяжело и глухо. Он опустил багор, выдохнул облако пара и отступил.
Из тени, ближе к кустам, выступил Якуб.
Лесник не подошёл к самой проруби — вышел на середину круга, поднял голову.
— Я… — начал он, и голос предательски сорвался. Он сглотнул, попробовал ещё раз. — Я видел. В тот день. Детей на льду. Своих, чужих — всех. И этих двоих… — он кивнул в сторону Анны и Ильи, не глядя прямо. — Шёл я из лесу. Услышал треск. Видел тропу. Видел, где тонко. Мог крикнуть. Хоть раз. Хоть раз — и всё.
Он сжал шапку так, что костяшки побелели.
— А я… спрятался за куст, — признался он, и это прозвучало страшнее любого проклятия. — Подумал: «Не моё дело. Сейчас, может, пронесёт». Испугался. Не за них — за себя. Что потом спросят: где был, почему не укрепил, почему не сказал. Трусил. Молчал.
Он вздрогнул всем телом, словно кто‑то хлестнул его плетью по спине.
— Это мой грех, — сказал он тихо. — За то, что рот не открыл. Не река их утянула. Я их не удержал. — И добавил почти шёпотом: — Пусть слышат.
Туманница над прорубью едва заметно дрогнула, как дым от вздоха. Водяной светлячок вспыхнул ярче и на мгновение метнул свою крошечную искру в сторону Якуба — будто осветил его, и сразу опять потускнел.
— Вот, — коротко бросила Марья, глядя в воду. — Пошло дело.
Но не всех истина отпускала. Фёдор всё это время маячил сбоку. Злыдни жались к его сапогам, но теперь, с каждым словом правды, становились всё меньше и прозрачнее. Фёдор вертелся, теребил шапку.
— Ну да, — вдруг выкрикнул он, срываясь на привычную издёвку, — сейчас все герои нашлись! Один мостки, другой куст… — голос дрогнул. — А главное‑то — кто детей на лёд повёл, никто не вспомнит? Кто Анне в уши шептал, что река её брата простит? Кто…
Он поперхнулся на полуслове, потому что на него одновременно обратились три взгляда: Надежды, Марьи и Анны.
Вода под мостками, казалось, шевельнулась именно для него. По льду, аккурат у его валенка, побежала тонкая трещина. В этой узкой полоске льда, словно в зеркальной щели, вспыхнули обрывки: он сам, подслушивающий за углом; он сам, шепчущий Василисе про клады; он сам, распускающий сплетни, пока злыдни лижут ему руки.
Картинки мелькали, как листы бумаги в печке.
— Я… — выдохнул Фёдор.
Колени подогнулись сами. Он плюхнулся на лёд, прямо в лужу талой воды.
— Я… я не хотел… — зачастил он, сбиваясь. — Я ж… я только говорил… языком… ну… люди ж сами… я думал… обойдётся… Я ж не знал, что это так… что это как нож… я…
Он зарыдал и уткнулся лбом в холодный лёд.
— Хватит, — тихо, но твёрдо сказала Марья. Не ему. Нечисти.
Злыдни вокруг Фёдора вдруг, как по команде, дрогнули — и разом рванули прочь, к берегу, в сугробы, под крыльцо.
Воздух стал иным. Люди дышали тяжело, но уже не так, как минуту назад. Как будто в этой белой холодной комнате кто‑то распахнул окно.
Анна стояла неподвижно, сжимая в руках два венка. Лицо её было белым, как мел. Она смотрела то на Илью, то на Семёна, то на рыдающего Фёдора. В глазах её была не ненависть, а страшная, опустошающая ясность.
Надежда шагнула вперёд. Посох глухо стукнул по доскам мостков.
— Теперь моя очередь, — произнесла она. Голос старухи был сухим и ломким, как старый пергамент, но звучал громче любого крика.
Она встала между людьми и прорубью, опираясь на палку обеими руками.
— Вы свои камни выложили, — сказала она, глядя в лицо Анне. — А главный камень — у меня за пазухой. Двадцать лет я его ношу.
Анна подняла глаза.
— Я молчала не потому, что боялась воды, — продолжила Надежда. — И Илью с родителями я тогда из деревни гнала не потому, что они виноваты были. Я спасала не их. Я спасала твоего отца, Анна.
По толпе прошёл шелест. Кто-то ахнул. Анна дёрнулась, словно её ударили.
— Отца? — переспросила она одними губами.
— Отца, — жёстко кивнула Надежда. — Когда Платона со дна не достали, твой отец обезумел. Схватил топор. Орал, что если его сын в воде, то и тот, кто выжил, жить не должен. Он шёл убивать, Анна. Шёл к дому, к Илье.
Илья почувствовал, как земля уходит из-под ног. Вот оно. Не просто «увезли», не просто «решили забыть». Его спасали.
— Мы его втроём держали, — голос Надежды стал глуше. — Еле топор вырвали. Я тогда поняла: если правда всплывёт — что Илья там был, что Платон его толкнул, — твой отец грех на душу возьмет. И пойдёт в каторгу. А ты сиротой останешься при живом отце.
Она перевела дух.
— И я решила. За всех. Сказала: «Молчать». Сказала родителям Ильи: «Уезжайте, от греха подальше, пока он не остыл». А деревне сказала: «Река взяла». Я соврала, Анна. Чтобы у тебя отец остался. Чтобы крови на снегу не было.
Она сгорбилась, став вдруг маленькой и очень старой.
— Я думала — спасаю. А вышло — гноила. Двадцать лет гноила вас всех в этом молчании. Это мой грех. Самый тяжкий.
Тишина над рекой стала невыносимой. Казалось, даже вода перестала течь.
Анна медленно развязала концы шали. Руки её больше не дрожали.
Она посмотрела на Надежду — долгим, нечитаемым взглядом. Потом на Илью. На Семёна. На Якуба.
— Выходит… — тихо сказала она, и голос её разнёсся над льдом, — …мы все тут повязаны. Одним узлом.
Она подошла к самой кромке воды. Опустилась на колени.
— Этот, — она подняла первый венок, тёмный, еловый, — Платону.
Она опустила его в воду.
— Не за то, что «река взяла». А за то, что он был. Что спас. Что не испугался.
Венок поплыл, качнувшись на чёрной волне.
Потом она взяла второй венок — тот, что был из простых сухих трав, неказистый, светлый.
— А этот… — она на миг прижала его к груди. — Этот — вам. Живым. Родителям Ильи. Моему отцу. И тебе, Надежда.
Она положила венок рядом с первым.
— Хватит мёртвым держать живых, — сказала она. — Я отпускаю.
Венки поплыли рядом. Туманница над водой склонилась к ним, коснулась дымком. Водяной светлячок вспыхнул ярче всех свечей разом, взлетел чуть выше — и, сделав маленький круг, растворился в белой мгле.
Река ответила.
Где‑то в глубине — так глубоко, что лёд почти не дрогнул, — прошёл один звук. Тягучий, низкий, словно под водой огромный камень сдвинулся с места.
Лёд вокруг проруби вздохнул. От кромки воды пошёл вверх пар — не как дым, а как тихое, покойное дыхание.
— Всё, — выдохнула Надежда. — Разойдёмся.
Люди зашевелились. Кто‑то помогал подняться Фёдору, кто‑то поддерживал Василису. Злыдней больше не было видно.
Илья стоял, глядя на воду. Камня в груди не было. Была рана — открытая, чистая, но живая.
Анна поднялась со льда. Она посмотрела на него и коротко кивнула.
— Имя — твоё, — шепнул он, повторяя свои мысли. — Вина — моя. А жизнь — общая.