Глава 7. Слухи о погибшем

Ночью спал он дурно.

Сон то накатывал, то отступал, словно туман от воды. Стоило смежить веки, как перед глазами вновь вставала чёрная гладь, исполосованная редкими отблесками. Где‑то вдали кричал ребёнок — не разобрать, мальчишеский голос или девичий. На миг вспыхивал белый лоскут — то ли снег на льду, то ли обрывок ткани, — и тут же тонул в темнине.

Илья просыпался, вслушивался. В избе тяжело дышала печь, тихо скрипела где‑то в брусе усыхающая щель. Снаружи покашливал петух, шуршало по соломе что‑то мелкое. Со стороны реки иногда, будто издалека, доносился ровный, убаюкивающий гул — словно кто‑то шептал себе под нос, не заботясь, слышат его или нет.

Под утро он всё‑таки провалился в тяжёлый, без сновидений, морок и вынырнул уже от резкого, обыденного звука: где‑то под окном соседка гремела ведром о сруб колодца.

Голова гудела, веки будто изнутри песком натёрли. Он полежал немного, глядя в закопчённые балки, и вдруг поймал себя на чёткой, почти трезвой мысли:

«Хватит ночью слушать воду. Днём надо смотреть под ноги — свои и чужие».

Вспомнился ключ в кармане, цепь ворот на нижнем мостке, Игнатово «теперь вода за тобой числится». Вспомнил, как вчера при переходе через мост доски под сапогами пружинили, и как крестились бабы, чья телега застряла на середине.

Он не следователь, не судья. Но дети уже бегают к реке, скоро лёд встанет, пойдут кататься. И если мост развалится под ними — спрашивать будут не с реки, а с тех, кто должен был смотреть.

С этой мыслью он поднялся.

Хут вёл себя прилично: ничего не грохало, не падало. Лишь когда Илья наклонялся за сапогами, где‑то под полом тихо‑тихо скрипнуло, будто кто‑то одобрительно качнул головой: «Ну наконец‑то, умник, не в облаках витаешь, а по земле ходишь».

Илья умылся у рукомойника, перекинул через плечо сумку с тетрадями. Перед выходом привычно нащупал в пальто тяжёлый металл — ключ был на месте, холодный, как лёд.

«Сначала — в лавку, — решил он. — За бумагой. Всё равно обещал. А там…»

А там будет школа, дети, уроки. И после — мост.

Лавка Ольги Боровской, как и вся деревня, ещё окончательно не проснулась, но уже дышала. Из трубы валил едкий, сыроватый дым. Над дверью покачивалась вывеска с выцветшей кружкой. Под окном, на узком прилавке, ровными рядами лежали круглые булки, чуть припорошённые мукой.

Илья толкнул дверь. Колокольчик над косяком звякнул, и в нос ударила знакомая смесь запахов: жжёный сахар, керосин, рогожа, смола и чуть‑чуть — дешёвого махорочного дыма.

— Ой, а кто это у нас с утра пораньше? — раздался из‑за прилавка голос Ольги. — Учитель. Всё по книжкам скучаете?

Она вынырнула из‑под полки, вытирая руки о передник. Лицо румяное, довольное; глаза — живые, цепкие.

— Книжки сами по себе не пишутся, — ответил он. — Обещал вчера заглянуть. Бумага нужна. Да и мел, если есть, а то наш совсем истёрся.

— Бумага будет, — кивнула Ольга. — Я коробку откопала, как говорила. Бумага не новая, с одной стороны исписана, но оборот чистый. На цифры и буквы детям хватит. Мел тоже найдём… Федя! — крикнула она куда‑то в угол. — Ты что там, пригрелся уже? Вставай, народ пришёл.

Только тут Илья заметил Фёдора Сторожко.

Тот сидел на лавке у стены, чуть в стороне от окна. Перед ним — кружка с чем‑то мутноватым. Спина расслабленная, ноги в стоптанных валенках вытянуты, глаза бегающие, но при этом будто полусонные.

— Я не сплю, — обиделся Фёдор, поднимая кружку. — Я дежурю. Берегу лавку от татей. Вон, один уже пришёл — весь в книжках, по лицу видно.

— От тебя самого лавку беречь надо, — фыркнула Ольга. — Ты бы лучше мешки помог перетащить, чем языком чесать.

— Мешки я потом, — великодушно пообещал он. — Сначала новости надо узнать. А то вдруг без меня что‑нибудь интересное случится.

Он перевёл взгляд на Илью, на его сумку, на рукава, где ещё просматривались следы вчерашней чернильной кляксы.

— Ну что, учитель, — протянул Фёдор. — К реке‑то сегодня уже ходили? Или после давешнего умнее стали?

Илья почувствовал, как под кожей напряглись желваки. Но голос удержал ровным:

— Сегодня мне сначала до школы дойти надо, — сказал он. — А не до реки.

— Ну да, конечно, — кивнул Фёдор. — Занимайся своими ночными делами с рекой, а в наши дневные заботы не лезь. Мы и без тебя справимся.

— Хватит, — вмешалась Ольга, хмурясь. — Ты человеку голову не морочь. Он у нас не по части ночных бдений.

— Да я что… — Фёдор развёл руками, изображая невинность. — Я так, слово за слово. У нас же река — общая. Кто ночью пойдёт, кто днём утонет — всех помнит.

Ольга торопливо перекрестилась.

— Тьфу на тебя, — сказала она. — Нашёл, ирод, с чего утро начинать.

— А чего сопли-то жевать? — не унимался Фёдор. — У нас что, мало утопленников было? Твой двоюродный, Оль, с Каменки… этот, как его… Лёнька? Весной его вынули, помнишь? Тётка Марфа до сих пор в трауре ходит. А у Анны… — он многозначительно прищёлкнул языком. — Там целая история.

При имени Анны у Ольги дернулся уголок губ. Она зыркнула на дверь, словно проверяя, не стоит ли девушка на пороге.

— Про Анну помалкивай, — жёстко осадила она. — Ей и без тебя хватает разговоров.

Илья слушал и ощущал, как внутри, в груди, наливается тяжесть. Каждое «утонул», каждое «вынули» ложилось поверх вчерашнего «брата река забрала», как новые камни на и без того перегруженную полку.

— Про мост ты лучше скажи, Федя, — добавила Ольга, отворачиваясь к полке. — Всё у тебя шутки да прибаутки. А мост… опять вчера баба Манька жаловалась. Скотину вела — доски под копытами ходят, перила шатаются. Сама сказала: ежели корова ноги переломает — по миру пущу.

— А я что, плотник? — возмутился Фёдор. — У нас за мост ответ держит Семён. Его нужно за бороду драть, не меня. Я, если что, только созерцаю.

Илья, до того молча слушавший перебранку, вдруг понял, что больше молчать не может.

— За мост, — произнёс он, — отвечать всем. Кто по нему ходит — и взрослым, и детям.

Оба на него посмотрели.

— Я вчера через него ехал, — продолжил он. — Когда в деревню пробирались. Доски под телегой скрипели, как старые зубы. Перила, если на них опереться, ходуном ходят. А у нас дети там бегают. К реке, в Каменку… Не знаю, как вы, а я не хочу, чтобы очередной «утоп» был на моей памяти.

Слово «очередной» прозвучало жёстко. Даже для его собственного уха.

Фёдор приподнял брови.

— Слушай, — протянул он. — А ты горячий. Я думал, ты у нас книжный, смирный. А ты гляди‑ка, как заговорил. Прямо как Игнат, когда цепь на ворота натягивает: «туда не ходи, сюда не ходи».

— Игнат дело говорит, — отрезал Илья. — А вы… — он глянул на Фёдора, потом на Ольгу. — Вы всё про то, кого река «забрала». А про гнилые доски и шаткие перила никто не спешит думать. Как будто это неважно, раз можно потом сказать: «на то воля Божья», «вода взяла».

В лавке стало тихо.

Ольга поёрзала, вытерла ладонь о передник.

— Кто ж говорит, что неважно, — проворчала она. — Важное. Просто… всё сразу не починишь. У нас то хлев течёт, то крыша, то мост. Не город каменный строим.

— Мост у нас один, — упрямо ответил Илья. — По нему вся деревня ходит. И в Каменку тоже. Если он рухнет — вы и до лавки не дойдёте.

Ему вдруг стало тесно в этих стенах, среди мешков и ящиков. Взгляд всё время уходил внутрь, к чёрной полосе воды, к крику во сне, к слову «брат».

Он уже хотел взять коробку с бумагой и уйти, пока не сорвался окончательно, как дверь позади тихо скрипнула.

В лавку вошёл Семён Долгоруков.

Сначала в проёме показалась его широкая грудь в потёртой телогрейке, потом сутулая шея и лицо — уставшее, с вечной тенью вины в морщинах вокруг глаз. На плечах — свежие снежинки, видно, на улице уже сыпало крупой.

— Здорово всем, — буркнул он, переступая порог.

На сапогах — комья грязи, на руках — следы смолы. Пахло от него мокрым деревом и лошадью.

— О, — протянул Фёдор. — А вот и наш мостовых дел мастер. Вспоминаем тут тебя добрым словом.

Семён замер на полушаге.

— В смысле? — насторожился он.

— Да так, — Фёдор махнул кружкой. — Учитель жалуется, что мост у нас, оказывается, гнилой да хлипкий. Доски пляшут, перила гуляют. Скоро, мол, все потонем.

Семён перевёл взгляд на Илью. В глазах — обида, настороженность и — ещё глубже — привычный страх быть виноватым.

— Я… — начал он. — Я в прошлую осень доски менял. Позапрошлую тоже. Что Надежда сказала, то сделал. На большее леса не дали. Где совсем прогнило — выкинул. Где только сверху… так подбил, как смог. Это ведь не от меня одного зависит.

— Но перила же шатаются, — не выдержал Илья. — Я сам руками проверял. Обопрёшься — и вместе с ними в воду полетишь. Это нормально, по‑вашему? Когда у нас тут дети…

— Дети, дети, — огрызнулся Семён, но губы его дрогнули. — Думаешь, я про детей не помню?

Он резко поставил на пол мешок, который тащил на плече, так, что тот глухо бухнул.

— Ты мне не говори про детей, учитель, — голос его стал хриплым. — Я свои ночи без сна отгулял.

Он сделал шаг ближе. Половицы под ним не скрипнули, зато воздух стал будто плотнее.

— Я каждый раз, как к мосту подхожу, вижу перед собой одно и то же, — продолжил он, глядя не на Илью, а куда‑то поверх его плеча. — Лёд, вода, крик. Как он руками по бревну хлестал… — он судорожно вздохнул, словно от укола в сердце. — Я тебе скажу, учитель: после того случая я мост этот пуще всех ненавижу. Но и латаю чаще всех.

Он говорил быстро, словно плотину прорвало. Илья почувствовал, как его собственная злость наталкивается на эту чужую, выстраданную годами боль.

— Тогда, — продолжал Семён, — мне сказали: «Семён, доски гнилые, сделай что‑нибудь». Я сделал. На следующий год — ещё сделал. Где гниёт — там и подлатаешь. А тот столб… — он выдавил смешок, но вышло сухо. — Тот столб, где шарф зацепился, я вообще трогать боюсь. Там… память.

Ольга дёрнулась, как от пощёчины.

— Семён! — почти шёпотом, но резко осадила она. — За языком следи.

Фёдор, наоборот, подался вперёд, вытянул шею.

— Какой ещё шарф? — спросил Илья.

Слова вырвались сами. Он даже не успел подумать.

Семён моргнул, словно только сейчас понял, что сболтнул лишнее. Глаза его на миг остекленели, как у человека, которого застали в чужом доме.

— Никакой, — буркнул он, отворачиваясь. — Было и прошло. Чего старое ворошить.

— Ты сам только что… — начал Илья.

— Всё! — жёстко оборвала Ольга. — Хватит. Не лавка у нас тут, а базарная площадь. Идите с этими разговорами к Надежде, если так не терпится. Она у нас по мостам и бедам начальница. А мне людей пугать не в радость.

Она хлопнула тряпкой по прилавку, словно этим жестом хотела вымести и Фёдора, и Семёна, и саму тему.

Фёдор, однако, не удержался.

— Шарф, не шарф… — протянул он, глядя исподлобья. — А все знают, о ком речь. У кого в тот год шарф был… длинный, красный. Как кровь на снегу.

— Замолчи, Федя, — прошипела Ольга. — Или я тебя этим же шарфом удавлю, хоть его и нет.

В углу, у самого пола, что‑то шевельнулось. Илья краем глаза заметил, как там, где между мешками застряла полоска тени, мрак стал гуще, плотнее. Оттуда вспорхнула то ли мышь, то ли что‑то иное, мелькнула и опять скрылась — как маленькая, юркая тень, которой приятно, когда о чужих бедах шепчутся.

Илья поёжился.

В груди поднималось не только сочувствие или злость. Там билось ещё что‑то — глухое, упрямое, будто кто‑то изнутри стучался: «Слышал? Шарф. Столб. Помни».

Он перевёл взгляд на Семёна. Тот уже спохватился и, словно желая спрятаться за привычными делами, начал вытаскивать из мешка какие-то скобы, гвозди, мотки верёвки.

— Сём, — мягче сказал Илья, — я не ради пересудов спрашиваю. Мне детей через тот мост водить. Мне самому по нему ходить. Я не хочу, чтобы…

Он запнулся, не найдя слова, которое было бы одновременно простым и честным.

Семён сжал губы в тонкую нить.

— Не хочешь — не води, — глухо бросил он, не поднимая глаз. — Обход есть. Через верх, по тракту. Люди ходят.

— Не все, — заметил Илья. — Не у всех лошадь есть. А зимой… когда лёд…

Он снова поймал на себе тяжёлый, потемневший взгляд Семёна и понял, что этот разговор для лавки не годится. Здесь каждый звук цепляется за стены, за уши, искажается.

Он глубоко вдохнул, опустил глаза на прилавок.

— Ладно, Ольга, — сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Бумагу давайте. Что есть. Мел — сколько сможете.

Ольга кивнула молча. Суетливо шмыгнула за стойку, зашуршала коробками. Плечи её были напряжены, как у человека, который очень хочет сменить тему, да не знает, с чего начать.

Фёдор, чуя перемену ветра, снова нацепил маску простачка:

— Я что, — пробормотал он. — Я ничего. Слова сами лежат. Кто хочет — поднимет.

Илья взял коробку бумаги, несколько мелков, хотел расплатиться, но денег с него не взяли — записали на счёт общины, как условились.

— Спасибо, — сказал он коротко. — Я… ещё зайду.

— Заходи, — ответила Ольга, не глядя. — Только без таких разговоров.

Он вышел из лавки на сырую, промозглую улицу.

Воздух показался неожиданно свежим, словно в лавке не только от товаров, но и от слов душно было. Где‑то за домами каркнула ворона. Над огородами тянулся низкий, рваный туман, не желавший подниматься.

Илья постоял немного на крыльце, перевёл дыхание. Потом опустил руку в карман, сжал пальцами тяжёлый ключ.

Металл холодил кожу, но пальцы не разжались. Наоборот, стиснули сильнее.

«Мост, — подумал он. — Сейчас».

Дорога к нижнему мостку шла мимо огородов, мимо задних дворов, где вяло копались куры и лениво гоготали гуси. С Заречья доносилось, как кто‑то рубит дрова, как стучит молот по наковальне в кузнице. Обоз с пустыми бочками проехал по верхней дороге в сторону Каменки, колёса жалобно скрипели по промёрзшей колее.

Чем ближе к реке, тем тише делалось вокруг. Шум человеческих голосов растворялся, уступая место другому — низкому, ровному. Это шуршала под тонкой коркой льда вода.

Лёд пока только схватывался по краям — тусклая кромка вдоль берегов, с белесыми кружочками, где вода ещё не отпустила пузырьки воздуха. В середине Старая была тёмная, живая.

Мосток от этого вида казался ещё более хрупким.

Он тянулся от берега в сторону Каменки — деревянные сваи, кое‑где обглоданные водой и временем, настил из досок, перила, сбитые из грубых жердей. У самого съезда — ворота, цепь, натянутая поперёк, и ржавый замок, к которому и подходил Игнатов ключ.

Илья остановился на берегу, огляделся. Вроде никого. Лишь вдалеке мелькнула фигура рыбака, но тот был занят своим делом, а не чужими заботами.

«Я учитель, а не сторож, — напомнил он себе. — Но ключ у меня. Значит — моя забота».

Он подошёл к цепи. Замок был старый, в рыжих потёках. Ключ вошёл не сразу, пришлось покрутить, надавить; слышно было, как внутри что‑то нехотя провернулось. Наконец щёлкнуло. Скоба звякнула. Илья распахнул створку так, чтобы если кто и пойдёт, всё равно заметил преграду. Потом шагнул на доски.

Настил отозвался знакомым, неприятным скрипом. Где‑то одна доска пружинила, где‑то другая. Присев, он провёл ладонью по поверхности: дерево шершавое, в заусенцах, местами посинело от влаги. В щелях внизу чернела вода.

Он пошёл медленно, шаг за шагом, присматриваясь. Ветер тянул с реки холодом, в уши вползал тихий, но настойчивый шум — то ли река, то ли собственное сердце.

Перила и правда были не ахти. Местами жерди ходили ходуном. В другом месте — наоборот, намертво вросли в опоры.

Он дошёл до середины и остановился.

Здесь, над стремниной, было особенно жутко — снизу, под досками, шевелилась тёмная, неохотно признающая зиму вода. Сверху нависало серое, низкое небо. И между ними — лишь тонкая, скрипучая полоска дерева.

«Здесь… — подумал он. — Здесь…»

Никаких табличек, конечно, не было. Никаких крестов. Только один столб выделялся.

Он стоял чуть поодаль от других, ближе к воде, на небольшом выступе. Перила в этом месте делали легкий излом, как будто их когда‑то тут наращивали или, наоборот, обводили препятствие.

К этому столбу и крепились петли ворот. На нём, чуть ниже плеча, в древесине виднелась чёткая, старая зарубка — словно кто‑то когда‑то намеренно срубил кусок коры и часть самой плоти дерева.

Зарубка была несвежая. Края её потемнели, забились грязью. Но форма — тонкая, вытянутая, чуть загнутая крючком — бросалась в глаза. Такую случайно не сделаешь.

Илья протянул руку, коснулся пальцами. Под подушечкой ощутился шершавый, застарелый скол. Примерно на уровне его груди. Если представить ребёнка… будет чуть ниже шеи…

«Тот столб, где шарф зацепился».

Слова Семёна всплыли сами, как пузыри со дна.

Он закрыл глаза и на миг позволил памяти — или воображению — дорисовать.

Лёд. Весна. Вода уже подмывает, но сверху ещё белая корка, гладкая, манящая. Дети бегут, смеются, кричат. Один — впереди, в длинном, наверняка сшитом из лоскутов шарфе. Шарф тянется за ним по ветру красной полосой — может, и не красной, а память уже докрашивает. Треск — резкий звук, как выстрел. Лёд под ногами начинает расползаться. Кто‑то успевает отпрыгнуть к берегу, ухватиться за перила, выскочить на мост. Кто‑то бежит следом. Шарф цепляется за заусенец на столбе, за грубую щепу там, где порублено.

Рывок — и не пускает. Узел затягивается под горлом. Маленькие руки хватают воздух. Шаг, ещё шаг — но не туда, где спасение, а туда, где треск громче всего. Лёд под ним ломается. Вода качает острыми краями осколки. Человек с берега бежит, сломя голову, но не успевает.

«Шарф зацепился… я тот столб трогать боюсь».

Он открыл глаза.

Зарубка под пальцами была неподвижна, как шрам. Дерево давно высохло, но в этом сколе, казалось, ещё жила чужая судорога.

Илья отдёрнул руку, будто обжёгся. Отступил на шаг, потом ещё.

В груди снова стало тяжело, но тяжесть эта была иного рода. Не только горе, не только страх, но и злость — глухая, на себя, на Семёна, на всех.

«Река забрала».

Он посмотрел вниз. Вода под тонким льдом шла своим чередом. Ни рук, ни глаз, ни лиц в ней сейчас не было — только тёмные, лениво перекатывающиеся струи.

Река делала своё: текла. Холодная, сильная. Она не строила мостов и не гноила доски.

«Это не она… — подумал он. — Это мы рук не приложили, глаз не открыли. Мы сказали: "река взяла". А то, что столб гнилой и щепа торчит, — это будто ни при чём».

Он присел, ощупал доску у самого столба. Та чуть провалилась, спружинила под пальцами. Даже он, взрослый, если разбежится и наступит — может ногу подвернуть.

Сколько лет так стоит? Сколько зим по нему бегали?

Он выпрямился. Ветер пахнул в лицо ледяной сыростью, пробираясь под ворот.

В этот момент, почти неслышно, словно откуда‑то снизу, донёсся шёпот. Не слова — интонация. Та же, что у реки ночью: не обвиняющая, не оправдывающая. Утверждающая.

«Видишь?»

— Вижу, — прошептал он в ответ, сам того не ожидая.

Он не был уверен, кому отвечает — воде, себе, тем, кого здесь уже нет. Но от произнесённого вслух стало чуть легче. Внутри что‑то, туго зажатое, сдвинулось с мёртвой точки.

Он ещё раз оглядел мост. Прикинул, сколько нужно досок, чтобы заменить совсем гнилые. Подумал о том, что можно в детей вбить: не бегать, держаться подальше от середины, не лезть на лёд, пока ему самому не скажут, что можно.

«Я не следователь, — сказал он себе. — Не буду никого выдёргивать из прошлого. Но как учитель и как тот, у кого ключ, я обязан сделать всё, чтобы это не повторилось».

Он ещё раз потрогал зарубку. Потом, словно чего‑то стыдясь, провёл по ней ладонью, сглаживая острый край.

— Всё, — тихо сказал он. — Память — памятью. А заноза — занозой. Хватит, чтобы за неё цеплялись.

Ветер тут же подсушил след его пальцев.

Он дошёл до конца мостка, посмотрел на Каменку — там, за рекой, виднелись заснеженные крыши, столб дыма, чей‑то огород. Потом вернулся, поднял цепь, защёлкнул замок.

Дужка, поупрямившись, всё‑таки вошла в паз. Створки снова сошлись, как грубая, но понятная граница.

Когда он поднимался обратно к деревне, ноги были тяжёлые, как после долгой дороги. Но в шагах было меньше растерянности.

Он знал теперь чуть больше, чем утром. Знал не только расплывчатые слова «река забрала» и «беда была». Знал про столб, про шарф, про гнилые доски.

И это знание уже нельзя было списать на волю воды.

Загрузка...