Весна в этот год не ворвалась в Зелёную Дубраву, а подкралась.
Сначала лёд на реке перестал трещать по ночам и только вздыхал — тихо, глухо. Потом по белой корке возле берегов пошли серые, грязные прожилки, словно на старой простыне. С крыш закапало по‑настоящему — не редкими зимними слезами, а уверенной, звонкой капелью. Сугробы вдоль изгородей осели, почернели, обнажив прошлогоднюю траву и обломанные ветки.
Однажды утром Илья, выйдя к мосткам, услышал тот самый звук, который в детстве всегда казался музыкой. Где‑то посредине течения, глубоко подо льдом, загудело — хрипло, потом протяжно. Лёд вздрогнул всем руслом. По нему побежала трещина — прямая, как нитка, — и сразу же пропала в белой крошке.
— Пошла, — уважительно протянул кто‑то из мужиков, стоявших чуть выше по берегу.
— Пошла, — тихо повторил Илья.
Он стоял на своём месте — там, где всю зиму сидел Игнат. Ключ тяжело лежал в кармане, отзываясь холодком в груди. Вода ещё скрывалась, но он уже чувствовал: подо льдом она живая, по‑весеннему тёплая и сильная.
Через два дня по реке поплыли первые тёмные глыбы. Их несло медленно, величаво. Сталкиваясь, они звенели и ломались, открывая чёрную, блестящую воду. На берегу стояли дети, тянули шеи, ахали, когда очередной кусок льда переворачивался и, всплывая мокрым боком, сверкал на солнце.
— Смотрите, — Илья поднял руку, — к краю близко не подходите. Красиво — это да. Но про воду не забывайте.
Хут, конечно, не удержался:
— Правильно, — хмыкнул он из‑под мостков. — А то потом опять меня звать будете: «Хут, найди валенок, Хут, суши рукавицы».
Дети захихикали, но отошли послушно. После зимы у всех было свежо в памяти, чем заканчиваются игры на тонком льду.
Когда лёд сошёл совсем, река стала другой — будто выросла за одну ночь. Широкая, полноводная, она несла прошлогодний валежник, чёрные доски от старых запруд, обрывки коры. Вода уже не была ни чёрной, ни белой — густо‑зелёная в глубине, светлая сверху, с золотыми искрами от солнца. На самом дне, если прищуриться, можно было разглядеть зыбь песка и редкие, уже забытые за зиму камешки.
В этот день Андрей пришёл к мосткам рано. Настолько рано, что туман ещё не успел раствориться и висел над водой белыми клочьями. Андрей топтался у ивы, смущённо мял в руках ушанку, словно собирался не к соседу, а к попу на исповедь.
— Здорово, Андрей, — первым заговорил Илья. — Как пасека?
— Да пасека… — Андрей хмыкнул, не глядя ему в глаза. — Пасека как пасека. Пчелу жду, а думаю… — он махнул рукой в сторону невидимых ещё садов, — куда ульи в этом году ставить. Тут, али к Авдейкиным яблоням опять. Он вроде и не против. А вроде… после осени — сам знаешь.
Илья кивнул. Они помолчали. Вода плескалась, цепляясь за набухшие корни ивы.
— Ты ради этого пришёл? — мягко спросил Илья.
Андрей замялся.
— Ради этого, — выдавил он наконец. — И ещё… — он поднял взгляд, по‑мальчишески упрямый. — Хочу спросить: не будет ли… — он поискал слово, — худа. Если я опять пчёл ближе к Авдею поставлю. Не будет ли беды.
Илья посмотрел на реку. Вода, словно почувствовав взгляд, чуть изменила ход, облизала один из торчащих корней, вспыхнула солнцем.
— А ты сам как думаешь? — спросил он. — Ты ему слово сказал? Не про пчёл даже… про прошлый спор.
Андрей поморщился.
— Да что там говорить. Он и так знает, что я дурак был. Я знаю, что он дурной. Сошлись… — он махнул рукой, — как два трухлявых пня.
— Знать — одно, — покачал головой Илья. — Слышать — другое. Ты хочешь, чтобы река за тебя это сказала?
Андрей усмехнулся криво:
— Ты как Марья, ей‑богу. Всё назад на человека перекладываешь. А я думал — приду, гляну в воду: она мне знак подаст, ставить пчёл или не ставить, — и дело с концом.
Илья присел на корточки, ткнул палкой в воду. На секунду поверхность дрогнула — и Андрей увидел в ней… себя. Не нынешнего, а того, осеннего: он стоит у забора с жестяной кружкой в руке, орёт через плетень на Авдея, а тот орёт в ответ; между ними — баба с ведром, а в ведре от ледяного крика трескается тонкая корка льда.
Картинка мелькнула и пропала, словно лёгкий ветерок сдул её с поверхности.
— Видел? — спросил Илья.
Андрей кивнул. Лицо его стало серьёзным, застенчиво‑виноватым.
— Вот и река говорит: сначала слово. Потом пчёлы. — Илья выпрямился. — Когда придёшь к нему, не забудь сказать не только «поставлю», но и «прости». Тогда и спрашивать тут особо нечего будет.
Андрей помолчал, потом тяжело вздохнул, натянул шапку.
— Ладно, — буркнул он. — Попробую. Хуже не будет. — Уже отходя, обернулся: — А всё равно… спокойней, когда тут посидишь. Будто она, — он кивнул на реку, — спину прикрывает.
— Прикрывает, — согласился Илья. — Но не вместо тебя.
К вечеру того же дня к мосткам спустилась Настасья. В простой поношенной кофте, с непокрытой головой. Волосы выбились из косы, на щеках румянец — то ли от ветра, то ли от быстрой ходьбы.
— Ну здравствуйте, Сторож, — сказала она, стараясь пошутить. Получилось неловко.
— Здравствуй, Настасья, — ответил Илья. — Хозяйство отпустило?
— Хозяйство… — она махнула рукой. — Дом без меня не рухнет. Люди нынче больше воздухом да разговорами живут, чем хлебом. — Она замолчала, посмотрела на воду. — Я вот… — вздохнула, — про разговоры. Про дочь.
Илья сел на бревно, кивком позвал её рядом. Женщина сначала замялась, но всё‑таки присела, оправляя подол юбки.
— Она, знаете, — заговорила она быстро, будто боялась передумать, — после того… ну, как из проруби её вытащили, — всё к воде тянет. То во сне бредёт туда, то днём: чуть зазеваюсь — она уже к спуску шаги считает. Я её держу, ругаю, запрещаю. А она всё равно. И страшно мне. Как будто… — она шумно втянула воздух, — как будто река её зовёт к себе назад. Долг забрать.
Илья смотрел на воду. Тот участок, где зимой чернела полынья, теперь ничем не отличался от остального русла: всё так же блестело, играло солнечными бликами, ласково шлёпало о берег.
— Ты чего от реки хочешь, Настасья? — спросил он. — Чтобы отстала от Василисы? Или чтобы сразу забрала — лишь бы не мучиться ожиданием?
— Что вы такое говорите! — всплеснула руками женщина. — Да упаси Бог!
— Значит, первое, — спокойно продолжил он. — Тогда, может, спросим по‑другому. Не «заберёт ли», а… — он поискал слово, — «как жить рядом».
Она сжала пальцы до белизны в костяшках.
— Скажите ей… — прошептала она. — Чтобы отпустила ребёнка.
— Я не ей говорю, — мягко поправил Илья. — Я тебе.
Они замолчали. Вода под мостками вдруг посветлела, словно солнце пробилось через плотную тучу. Настасье почудилось — или нет, — что в отражении вместо привычного берега она видит свою избу. Стол, печь, ухваты. Дети бегают, входят, выходят, разговаривают. Василиса мелькает между лавок, помогает, смеётся. Ни воды, ни льда — только тёплый свет лампы.
Картинка дрогнула, сменилась рябью.
— Видела? — спросил Илья.
Женщина кивнула, прикрывая рот ладонью.
— Река не тянет её, — сказал он. — Это ты всё время глазами туда тянешься. Боишься так сильно, что сама каждую её тропинку к воде высматриваешь. Она это чувствует. Вот и ходит по твоему страху, как по нитке. Попробуй… — он улыбнулся, — иногда смотреть не только туда. На дом, на двор, на людей. На неё — когда она к тебе идёт, а не к реке.
Настасья медленно выдохнула.
— Вы думаете, выйдет? — спросила она.
— Думаю, у тебя получится, — ответил он. — У реки своя забота. У матерей — своя.
Женщина поднялась, одёрнула кофту, постояла нерешительно.
— И всё ж… — сказала она, — как хорошо, что вы тут сидите. — И, неожиданно для самой себя, перекрестила воду. — Пускай уж лучше она вас тянет, чем мою девку.
Хут в ответ тихо хихикнул: «На всех не натянешься», — но Илья промолчал.
Семён пришёл не к мосткам. Он поджидал Илью у школы, возле покосившейся ограды, где снег ещё лежал серой полосой в тени.
Стоял, опираясь на лопату, как на костыль. Лицо тяжёлое, помятое, но не то, что раньше — заскорузлое, непробиваемое, — а будто кто‑то изнутри выдернул гвозди, которыми оно было сколочено.
— Поговорить надо, Илья, — сказал он без приветствия.
— Пойдём к воде? — предложил Илья.
— Я её и отсюда слышу, — отрезал Семён. — Река мне в каждом скрипе лопаты чудится.
Они всё‑таки дошли до берега. Вода здесь была поспокойнее — затон, где по весне всегда скапливался сор. На поверхности плавала потемневшая дощечка, кусок верёвки и прошлогодний венок, разбухший, распавшийся на отдельные стебли.
— Я мостки починил, — сказал Семён. — Знаешь?
— Знаю, — кивнул Илья. — Видел, как ты с мальчишками доски менял.
— Не про это, — Семён сплюнул в сторону. — Это… руками. А тут, — он глухо ударил себя кулаком в грудь, — никак.
Илья молчал. Вода тихо плеснула о берег.
— Думаю, — продолжал Семён с тоской в голосе, — может, надо мне в уезд пойти. В волость. Сказать: «Так и так, господа хорошие. По моей халатности человек погиб. Сажайте». Бумага будет. Печать. Будет видно, что наказан.
— А ты чего хочешь? Бумагу или… — Илья внимательно посмотрел на него.
— Чтобы оно… — Семён подбирал слова, — уравнялось. Чтобы не только здесь давило. — Он вновь стукнул себя в грудь. — Чтобы и снаружи видно было.
Илья присел, поднял из воды размякший венок, подержал над рекой, давая стечь лишней влаге, потом аккуратно вернул обратно.
— Знаешь, Семён, — сказал он, — казенная бумага — вещь полезная. Для начальства. Для порядка. Только вина от неё, как от воды, дальше не уплывёт. Ты и сам это знаешь. Ты хочешь, чтобы тебя наказал кто‑то оттуда… — он махнул рукой в сторону уездного города, — потому что боишься наказать себя правильно.
Семён зло усмехнулся:
— Правильно — это как?
— Не убегать, — просто ответил Илья. — Ни в уезд, ни в работу. Жить здесь. Помнить. И каждый раз, когда на мостки ступаешь, — помнить. Не как камень на шее, а как… — он замялся, — как зарубку на дереве. Чтобы другим не давать забываться.
Семён хмыкнул ещё раз, но уже без злости.
— Опять всё на меня… — проворчал он. — Я думал, приду, река мне покажет: иди туда, сдайся — и всё. А ты…
— А я тебе напомню, — перебил Илья, — что ты здесь нужен. Не в остроге. Здесь. Доски менять, детей гонять, когда они по тонкому льду бегают. Себя гонять — тоже. Это тяжелее, чем на год под замок сесть. Но толку больше.
Семён долго смотрел на воду. В какой‑то момент ему показалось, что в глубине мелькнуло что‑то светлое — доски мостков, новенькие, сухие; по ним бегут дети, смеются. Он стоит рядом — не прячется, не отворачивается. Привычная картина, но теперь — без тупого комка под сердцем. Вода качнула отражение — и видение исчезло.
— Ладно, — сказал он наконец. — Попробую и я раз в жизни не сбежать. — Он хлопнул Илью тяжёлой ладонью по плечу. — Если увидишь, что я опять за лопатой прячусь — оттаскивай. Водой, палкой — как хочешь.
— Договорились, — улыбнулся Илья.
Фёдор Сторожко объявился, конечно, последним.
Появился как будто случайно: шёл мимо, нёс под мышкой вязанку хвороста, шапка набекрень, сапоги по колено в грязи. Злыдни за ним не роились — только одна бледная тень лениво плелась сзади, словно собака, которую забыли прогнать.
— Ого, — протянул Фёдор, остановившись. — Сидим, значится. Стражу несём. — Он поправил шапку. — А весь народ уже тут свои души выполоскал?
— Кто как, — спокойно ответил Илья. — Кого‑то река послушала, кто‑то сам себя.
Фёдор фыркнул.
— А я не за этим. Я… — он почесал затылок, — мимо шёл. Ветки, вон, тут суше. — Замолчал, перевёл взгляд на воду. — Хотя… — добавил небрежно, — раз уж стою…
Илья молчал. Вся деревня знала: когда Фёдор начинает «я не за этим», жди продолжения.
— Я вот думал, — сказал Фёдор, глядя куда‑то поверх воды, — раз уж она у нас всё знает… — он кивнул на реку, — может, скажет. Кто в деревне больше всех языком вреда натворил. Так, для порядка. Чтобы, значит, знать, кого за язык к столбу привязать.
Злыдень за его спиной мелко заёрзал, словно от чиха.
— А ты не знаешь? — удивился Илья.
Фёдор скосил на него глаза.
— Я‑то что. Я человек маленький. Я только то, что люди и так говорят, в слова складываю. Это ж я не от себя… — он запнулся, голос стал тише, — не совсем от себя.
Вода под мостками на миг потемнела. В отражении Фёдор увидел не привычного себя, мечущегося по деревне с новостью, а… избу. Маленькую, с худой крышей, и одинокую фигуру у стола. Он сидит там один, смотрит в пустой угол. Ни людей, ни шёпота. Тишина. От неё холоднее, чем от зимнего ветра.
Картинка исчезла. Фёдор дёрнул плечом, словно его окатили ледяной водой.
— Это что ж… — пробормотал он. — Вот так, значит.
— Вот так, — тихо сказал Илья. — Думаешь, твой язык только другим кровь портит? Себя заодно травишь. Ты же без чужого слова, как без воздуха. А попробуй… — он чуть улыбнулся, — неделю прожить, рассказывая только то, что сам видел, да ещё хорошее.
Фёдор фыркнул, попытался засмеяться, но смех вышел хриплым.
— Это ж я тогда вообще… — он прикинул, — молчать буду.
— Попробуй, — повторил Илья. — Река посмотрит. Люди — тоже.
Фёдор помялся, потом вдруг перекрестился на воду.
— Ладно, — буркнул он. — Поглядим, чей язык короче окажется. — И, вспомнив что‑то, добавил: — Ты там… — он кивнул в сторону деревни, — если кто про меня чего… ты сразу не верь. Вдруг это я про себя сам и рассказываю.
Хут прыснул так, что по воде побежали волны. Злыдень за спиной Фёдора моргнул, как от яркого света, и сжался, став почти прозрачным.
Школа весной пахла особенно — не только мелом и сырым деревом, но ещё влажной землёй с детских сапог и дымом далёких костров. На подоконниках в банках зеленели первые ростки — Василиса притащила старые зёрна, дети посадили «на пробу».
Сегодня Илья обещал сказку. Не такую, как раньше, из книжки, а одну из тех, старых, что ему рассказывала мать.
— Был, значит, один человек, — начал он, когда шум в классе стих. — У него за плечами с самого детства висел мешок. Небольшой поначалу, полотняный. А в нём — камешек маленький. Человек сам его туда положил: когда кого‑то толкнул, когда соврал, когда промолчал, где надо было слово сказать. И с каждым разом мешок становился тяжелее.
Дети слушали, открыв рты. Даже Мишка перестал ковырять шилом парту.
— И вот идёт он с этим мешком по жизни, — продолжал Илья, — уже взрослый, всё в мешок тащит. Люди думают: «Ох, какой он груз несёт, наверное, чужой». А там — всё его. Устаёт он, падает, встать не может. И тогда встречает одного старика… Тот говорит: «Ты, сынок, мешок‑то открой. Посмотри, что там». А человек боится: вдруг оттуда такое повалится, что и жить стыдно будет. А старик смеётся: «Ничего ты нового там не увидишь. Всё ты и так знаешь. Только пока мешок закрыт — не отличишь, где камень чужой, где свой».
— И что? — не выдержала Василиса. — Открыл?
— Открыл, — кивнул Илья. — Камни разложил. Чужих‑то почти нет. Пара совсем маленьких — от тех, кто на него кричал, а он поверил. Остальное — его собственные. Разобрал, какой за что. И легче стало. Не потому что камней меньше, а потому что каждый на своём месте. — Он посмотрел на детей. — Вот и мы с вами. У каждого свой мешочек за спиной. Важно чужое туда не складывать.
Мишка поднял руку.
— А у вас… — спросил он робко, — мешок… большой?
По классу пробежал смешок. Илья тоже усмехнулся, но ответил серьёзно:
— Был… очень. Пока не порвался. Прямо этой зимой, — добавил он, и в голосе прозвучало то, что дети ещё не умели назвать. — Теперь камни несу в руках. Иногда… — он посмотрел на свои ладони, — тяжело. Но они хотя бы не давят на спину.
Дети замолчали. В тишине где‑то под потолком скрипнул Хут — одобрительно, как старый учитель.
— А теперь, — сказал Илья, — легенда от Якуба. Про то, как река однажды заблудилась в лесу…
И он принялся рассказывать, как рыжебородый Цмок выволок ручей из чащи обратно к деревне, а взамен попросил только, чтобы люди не гадали по воде о чужой смерти. Дети слушали, как про настоящих соседей: ведь Цмок мог жить где‑то совсем рядом, за тем самым осинником.
Анна по‑прежнему приходила в школу помогать. Убирала, проверяла тетради, сидела с младшими, пока Илья объяснял старшим дроби. Иногда их взгляды встречались — и в этих коротких пересечениях было больше сказанного, чем в долгих беседах.
К реке Анна долго не подходила. Ходила по Речной улице, носила воду, стирала у проруби на пруду, но к большому течению — ни ногой. Как будто между ней и водой лежала узкая, но крепкая полоса невидимого льда.
В тот день солнце стояло уже высоко, воздух был тёплым — таким, что хотелось скинуть пальто и идти в одной рубахе. После уроков Илья задержался, разбирая тетради. Когда вышел, Анна ждала у ворот.
— Пойдём? — тихо спросила она. Не сказала куда. Не нужно было.
Они шли вдоль улицы, потом свернули к огородам. Земля там уже оттаяла, местами блестела лужами, где шумно купались воробьи. Река шумела впереди — по‑весеннему громко, раскатисто.
У спуска к воде Анна остановилась. Плечи её слегка дрожали, но не от холода.
— Я… давно хотела, — сказала она. — Но… — она усмехнулась, — всё по окраинам ходила, лишь бы не к воде.
— Мы не будем спрашивать, — сразу ответил Илья. — Ни про что. Просто постоим.
Она кивнула и шагнула вперёд. Берег здесь был пологий, глинистый, ещё скользкий. Илья инстинктивно протянул руку; Анна взяла её, не глядя, как что‑то само собой разумеющееся.
Река разлилась широко. Вода густо блестела, в ней переплетались струи. В отражении плыли облака, голые ветки, крыши домов. Лицо Платона не появилось. Ни детской руки, ни провала во льду — только обычная, живая весенняя вода.
— Тихая, — прошептала Анна. — Я думала… она шуметь будет. Кричать. А она…
— Она кричала, когда мы молчали, — сказал Илья. — Теперь ей, может, тоже легче.
Анна улыбнулась уголком рта, не отрывая взгляда от течения.
— Я когда в тот день… — она запнулась, — венок опускала… думала, что утону вместе с ним. Не в воде — в том, что сказала. А теперь… — она подыскивала слова, — слышу, как брат смеётся. Не зовёт, не тянет. Просто… есть. Как вода.
Они молчали. По поверхности проплыла ветка, зацепилась за корягу, качнулась, потом всё‑таки сорвалась и поплыла дальше.
— Ты останешься? — тихо спросила Анна. — Не до весны. Вообще.
Илья всмотрелся в отражение. Там, рядом с Анной, стоял он сам — не городской учитель в чужом пальто, а просто мужчина в поношенной рубахе, может, с немного сутулыми плечами, но с каким‑то новым, внутренним стержнем.
— Останусь, — так же тихо ответил он. — Если… — он повернулся к ней, — ты тоже останешься. Не в этой избе, не в тех словах. Здесь. — Он кивнул на воду и на деревню сразу.
Анна подняла на него глаза. В них не было ни прежнего страха, ни злости — только усталость и спокойная решимость.
— Я уже, кажется, не умею жить где‑то ещё, — сказала она. — Только… — робко, почти по‑девичьи смутилась, — если ты иногда будешь смотреть не только в воду, но и… — она слегка дернула его за рукав, — по сторонам.
— Буду, — улыбнулся Илья. — У меня теперь помощник строгий — Хут, он не даст зазеваться.
— Я ему помогу, — ответила Анна, тоже улыбаясь. — Если будет лениться.
Они стояли на берегу, держась за руки, и весенняя вода текла мимо, унося прошлогодние ветки, обломки льда и обрывки не сказанных вовремя слов, которые теперь были отпущены на волю.
В этот момент над водой на миг вспыхнул огонёк. Совсем маленький, с ноготь. Водяной светлячок вынырнул из глубины, повис на уровне их плеч, мягко пульсируя.
Он не тянул ни вперёд, ни назад. Просто кружил между Ильёй и Анной, между берегом и рекой. Свет от него отражался в воде двумя тонкими дорожками, как от звезды.
— Видишь? — шепнул Илья.
— Вижу, — ответила Анна. — Только… — она прищурилась, — мне теперь и без него понятно, где берег.
Светлячок будто одобрительно дёрнулся, коснулся на секунду ладони Анны — теплом, колючим, как от искры, — потом резко взмыл вверх и растворился в солнечном блике. От него осталось только лёгкое, чуть сладковатое послевкусие в воздухе.
Лето ещё было далеко, но деревня уже жила не зимней, а новой жизнью.
От домов Андрея и Авдея по вечерам доносился смех — они вместе чинили забор, ругаясь привычно, но без прежней злости. Ольга в лавке говорила меньше, но каждое слово теперь стоило двух прежних. Вечерами она иной раз выходила на порог, смотрела в сторону реки и больше не вздрагивала.
Семён, проходя мимо мостков, всякий раз останавливался, проверял доски ногой. Ругая мальчишек за то, что те по ним бегают, сам первым спешил на помощь, если кто оступался.
Фёдор первое время ходил сам не свой — язык чесался, а он кусал его до крови. Злыдни вокруг него худели, скукоживались, иногда и вовсе исчезали, не выдерживая ясного весеннего света. Пару раз, правда, он срывался — пускал сплетню, — тогда маленькая тень снова оживала, но уже не роем, а одиночкой. Илья каждый раз ловил его взглядом — не обвиняя, просто напоминая. Фёдор ворчал: «Да знаю я, знаю», — и снова учился держать слово при себе.
Вечерами у мостков стало людно. Не толпой — так, по двое‑трое. Кто приходил спросить реки о чём‑то своём, кто — посидеть молча, как возле старого, мудрого родича. Иногда вода показывала картинки — не всегда, не по заказу. Чаще — просто текла, шептала, отражала. И этого тоже хватало.
Илья не вмешивался. Сидел на своём бревне, держал ключ в кармане и слушал. Иногда подсказывал человеку, как сложить вопрос — не «кто виноват», а «как мне теперь жить». Если видел, что кто‑то идёт к воде с камнем, готовым бросить, — придерживал за локоть, предлагал сначала вместе этот камень рассмотреть.
Шёпот воды стал привычной частью деревенской тишины — как лай собаки у Авдотьевны, как звон молота в кузнице. Люди всё ещё ссорились, ошибались, молчали, где надо говорить. Но теперь знали: есть место, где можно посидеть рядом со своей правдой, не утонув в ней.
Иногда по ночам Илью будили сны. Он видел ледяную гладь, туманную фигуру Туманницы. Но стоило ему во сне назвать вслух своё имя — наваждение растворялось, как лёд в весенней воде. Хут ворчал с печи: «Спи, Сторож, твой час днём», — и сон снова становился спокойным.
Весна вошла в силу. На вербах над рекой набухли серёжки, по дворам бегали первые куры, выпущенные из зимних закутов. Дети после уроков бежали не на ледяные горки, которых уже не было, а к речным отмелям — пускать щепки вместо корабликов.
В один из таких дней Илья шёл по Речной улице, а рядом, не спеша, шла Анна. Они не торопились. Ветер тянулся к ним от воды — влажный, пахнущий илом и молодой травой. Где‑то далеко, за лесом, лежал большой мир — города, уезды, железные дороги. Здесь же был их мир — небольшой, с рекой, которая всё видела.
Илья задержался у поворота, глянул вниз. С высоты берегового бугра хорошо было видно, как река отражает деревню: крыши, дым, склонившиеся над водой ивы. В этом зыбком зеркале они с Анной стояли рядом — две фигуры, слегка вытянутые, но узнаваемые. Между их отражениями и настоящими людьми не было уже той страшной, рвущей пропасти, какая разверзалась ещё осенью.
Река текла себе, не спрашивая у них разрешения. Она знала всё — и про прошлую зиму, и про давнюю весну, и про ту, что ещё придёт. Знала все несказанные слова и те, что прозвучали наконец. Но теперь её память была не судом, от которого бегут, а глубиной, к которой можно прижаться спиной.
— Смотри, — тихо сказала Анна. — Как будто… — она не договорила.
Илья и сам видел. В отражении рядом с ними на секунду мелькнули ещё тени — мужские, женские, детские. Игнат с палкой, Марья в платке, Платон, Василиса, бегущая к воде, но уже не падающая. Всё слилось и расплылось, как если бы кто‑то взболтал воду рукой.
Он улыбнулся.
— Река знает, — сказал он.
Анна кивнула.
— А мы… будем учиться не спорить с ней, — добавила она.
Они пошли дальше вдоль берега — не спеша, в ногу. За спиной у них тихо шумела весенняя вода, несущая и прошлое, и будущее сразу. А впереди была Зелёная Дубрава — деревня, где люди всё ещё могли ошибаться, но уже не хотели прятать правду под лёд.
Река знала правду. И теперь эта правда помогала держаться на плаву. Всем, кто осмеливался к ней подойти.