К обеду туман так и не рассеялся, лишь побелел, налился молочной мутью. Деревня жила, казалось, привычно — дым из труб, скрип ворот, брех собак, — но всё это чудилось приглушённым, словно укрытым ватой. Звук, запах, даже свет ламп в окнах — всё доходило до Ильи с опозданием.
В школе он в этот день словно караул нёс, а не уроки вел.
Дети сидели тихо, непривычно смирно. Даже Мишка, любитель пошептаться на задней лавке, сегодня молчал, грыз карандаш и поглядывал то в окно, то на учителя, то себе под ноги.
Василисы не было — лежала дома, с ногой, густо обмазанной мазями Марьи, и под причитания Настасьи у изголовья. Но ощущение её присутствия не исчезало. Каждый раз, когда Илья подходил к окну или к доске, чудилось, что пустое место на лавке дышит холодом.
— Пишем… «зима», — голос его звучал чужим, надтреснутым. — З… и… м… а.
Пальцы сами водили мелом по чёрной доске; мел крошился чаще обычного. За спиной шуршали перья. Кто‑то шмыгал носом, кто‑то тихо кашлял.
— А Василиса… — всё‑таки не выдержал мальчик с задней парты, поднял руку, но, не дождавшись кивка, выпалил: — Она… вернётся?
Кто‑то шикнул. Кто‑то всхлипнул.
Илья задержал руку у последней буквы, будто пытался дописать не «а», а что‑то иное.
— Вернётся, — сказал он. — Нога заживёт — вернётся.
— А к реке её пустят? — спросила девочка с первой парты, та, у которой всегда были тугие косички и безупречные прописи.
Илья повернулся к классу.
Глаза у всех были одинаковые — круглые, настороженные. В них застыла картина: рыжая коса над чёрной водой, крик, туман.
Он вдруг ясно увидел, как эти дети будут вспоминать нынешнюю зиму: не буквы, не задачи, а треск льда и ночной крик.
— К реке, — медленно выговорил он, — никого не пустят, пока лёд не станет крепким. Это Игнат скажет. А уж потом… — он помолчал. — Потом каждый сам будет решать, с кем ему ходить и о чём спрашивать.
Сказал и сам почувствовал, как слова повисли в воздухе, не находя опоры. Слишком много в них было и обещания, и угрозы.
После уроков он задержался в школе дольше обычного. Посидел за учительским столом, перебрал тетради, пересчитал мел. Время от этого быстрее не побежало.
Уже собираясь уходить, заметил, как в дверях возникла тень. Авдотьевна.
— Тебя Надежда Никитична кликала, — сухо бросила она, придерживая дверной косяк. — На вечер. Сход будет у неё. Про вчерашнее.
Слово «сход» прозвучало не как привычное деревенское «посидим, обсудим», а как приговор: «суд».
— Понял, — ответил Илья. — К скольки?
— Как лампы зажгут, — отозвалась старуха. — Не тяни. Без тебя же там… — она махнула рукой, не договорив.
Он кивнул. Она ушла, шаркая подолом по полу.
Ключ в кармане словно налился свинцом.
Дома Хут встретил его ворчанием.
— Пошёл, значит, на сход, — раздалось из‑за заслонки, едва Илья успел поставить лампу. — Я ж слышу, как бабка языком треплет. Опять правду делить будут. На тоненькие ломтики.
— Не знаю, — отозвался Илья, снимая пальто. — Может, просто поговорят.
— Ага, — охотно согласился домовой. — Поговорят. Одни — что ты им жизнь спас, другие — что ты им жизнь испортил. Злыдни уже слюной исходят.
Он щёлкнул заслонкой, и из тени у печи действительно вынырнуло несколько облезлых тёмно‑серых комочков. Потянулись, вытянули лапы.
— Иди уж, — вздохнул Хут. — Чего тянуть. Всё равно без тебя не начнут.
Илья промолчал. Подошёл к окну.
Туман за стеклом притих, как перед прыжком. Снег на улице казался ровным, чистым, но это была только видимость. Под ним — лёд, корни, вода. Вода, которая «любит считать», как сказал ночью домовой.
Он сунул руку в карман, нащупал ключ. Холод прострелил ладонь до самого локтя.
«Вернуться в город», — вдруг отчётливо мелькнуло. Мысль не новая, но впервые она пришла не как слабое капризное «а что если», а как ровное, трезвое предложение самому себе. Уехать — и пусть река дальше сама говорит с кем считает нужным.
«Потом», — отмахнулся он от себя же. — «После схода».
Он снова надел пальто, поднял воротник.
— Смотри мне, — буркнул Хут. — Всё, что скажешь там, сюда тоже приволочёшь. Я тут живу, между прочим.
— Знаю, — устало ответил Илья и вышел.
У Надежды было уже светло.
Изба стояла на углу площади, под тёмной, как меховая шапка, крышей. В окнах горело сразу две лампы — одна в горнице, другая, видно, в передней. Тёплый свет выталкивал туман из рам, сгущая его вокруг дома.
У крыльца снег был истоптан в кашу: тяжёлые мужские следы, лёгкие женские.
Илья остановился на секунду, глядя на дверь. Доносился гул голосов, смеха почти не было — только приглушённый шёпот да редкие резкие слова, словно треск сухой ветки в печи.
Он поднялся по ступеням и постучал кулаком в косяк, как принято.
— Кто там? — тут же откликнулся голос Надежды.
— Илья.
Пауза длилась всего миг, но успела показаться вечностью.
— Входи.
В сенях было тесно: ворох полушубков на гвоздях, чужие валенки на полу. Пахло мокрой шерстью, дымом и квашеной капустой. Из приоткрытой двери в горницу тянуло светом и тёплым гудением людских голосов.
Илья разулся, повесил пальто, провёл ладонью по лицу, будто стирая с него уличную сырость, и шагнул внутрь.
Горница была набита людьми.
По стенам — лавки, стулья, табуреты; кто‑то сидел прямо на сундуке, кто‑то стоял у дверей, прижавшись спиной к косяку. Над столом висела лампа, ещё одна стояла на окне. От света и табачного дыма потолок казался низким, давящим.
У стола, на почётном месте, в высоком кресле восседала Надежда. Лицо морщинистое, как печёное яблоко, глаза — колючие, живые. Пальцы одной руки лежали на столешнице, другой она опиралась на резную клюку, приставленную к креслу.
Рядом с ней — Марья, прямая, спокойная, с неизменным платком, повязанным на затылке. Чуть поодаль — Семён, сутулый, с опущенными плечами, сидел на краю лавки, словно готовый вскочить в любой момент. Якуб примостился ближе к двери, в тени, плечом к стене, будто и не хотел, и не мог сидеть в центре.
Настасья стояла, не садясь, у другого края стола, вцепившись побелевшими пальцами в спинку стула. Лицо раскрасневшееся, глаза блестят, губы искусаны. Гайдук, вернувшийся с подёнщины, сидел рядом с женой, потемневший и пришибленный новостью о дочери. Он молчал, но взгляд был тяжёлым.
Фёдор, разумеется, тоже был здесь — устроился поближе к печи, откуда ему удобно было оглядывать всех. Его бегающие глазки уже блестели предвкушением. Вокруг его ног копошилось особенно много злыдней: тени, похожие на облезлых котов, тёрлись о его валенки, обнюхивали пол.
Когда Илья вошёл, разговор будто споткнулся. Голоса на миг стихли, потом кто‑то шумно откашлялся.
— Проходи, — кивнула Надежда. — Не в дверях же стоять.
Он прошёл ближе, сел на край скамьи напротив стола. Так, чтобы видеть лица — и чтобы его самого было видно.
Ключ в кармане шевельнулся, словно живой.
— Ну, — вздохнула Надежда, когда все устроились, кто как мог. — Сход не ради болтовни. Дело у нас. — Она обвела тяжёлым взглядом круг собравшихся. — Про ночь речь, про Ваську, про реку… и про тебя, учитель.
Злыдни радостно зашевелились.
— Настасья, — кивнула старуха в сторону женщины, — ты первая. Твоё дитя — тебе и слово.
Женщина, будто только этого и ждала, выдохнула, расправила плечи.
— А что тут говорить? — голос сорвался на первой же фразе, но она его тут же подтянула. — Все знают. Ночью… ночью моя девка в прорубь полезла. Под лёд. — Она сглотнула. — Чуть не… — слово «утонула» застряло, обернулось слезой. — Если б не Анна, если б не… учитель, — она бросила быстрый взгляд на Илью, будто это слово жгло ей язык, — от Васьки бы только коса осталась.
Кто‑то тихо перекрестился.
— Так спасибо скажи, — хмуро бросил от окна какой‑то мужик.
— Спасибо… — Настасья кивнула резко, нервно. — Я вчера уже говорила. И сегодня скажу. Спасибо, что вытащил. — Она посмотрела прямо на Илью, глаза влажные, но твёрдые. — Но спасибо — это одно. А другое — как она туда попала. Девка четырнадцати лет. Ночью. На лёд. Кто ей в голову вложил, что река — это такая… — она подыскивала слово, — …книга, где каждому записано, и стоит только открыть?
Злыдни у её ног дружно подняли головы. Некоторые, те, что помельче, уже отлипли от Фёдора и перебежали к ней, ластясь к подолу юбки.
— Не книга, — хмыкнул кто‑то из угла. — А зеркало, говорят.
— Зеркало, книга — всё одно, — отрезала Настасья. — Раньше наши дети спать ложились, коли мать велит. А теперь… теперь им интереснее ночью по льду шастать. «Правду» искать. — Она презрительно скривилась. — Что это за правда такая, из‑за которой ребёнок под лёд идёт?
Надежда не вмешивалась, слушала. Лишь пальцы слегка постукивали по доске стола — раз, другой.
— Я вчера Ваську спросила, — продолжила Настасья. — Зачем побежала. Она сначала молчала. А потом… — голос у неё стал тише. — Потом сказала: «Река никого без ответа не оставляет. Так Марья сказала. И учитель. И я тоже хочу знать, будет ли моя жизнь не как у всех». — Она замолчала на секунду, и в этой тишине слышно было, как кто‑то шумно втягивает воздух. — Вот и спрашиваю: кто ей в голову вложил, что жизнь «не как у всех» — это то, что надо у воды выспрашивать? А не у матери. Не у Бога. Не у работы.
Слова её падали как сухие поленья — ложились ровно, но с треском.
Все взгляды невольно обратились к Илье.
Он хотел было ответить сразу, но Марья подняла ладонь.
— Погоди, — сказала Надежда. — Другие тоже скажут.
— Я скажу, — подал голос вдруг Гайдук. Голос у него был низкий, глухой, как удар обухом. — Я молчал, пока баба моя говорила. А теперь… — он глянул на Надежду. — Я на реке с малых лет. По весне лёд ломал, по осени лодки вытаскивал. Знаю, куда ступать, куда нет. И детей своих учил: ночью туда не ходить. Ни за чем. Хоть тебе там золото по дну катается. — Он перевёл взгляд на Илью. — Ты, Илья Петрович, чужой нам человек. Из города. Мы тебя приняли, в школу посадили. А теперь ты с нашей рекой сам по ночам разговариваешь, и детей научил, что она им про их головы скажет. Оно нам надо?
— Я не… — начал Илья.
— Щас, щас, — перебил его Фёдор, не выдержав. — Сначала Настасья, потом и я слово вставлю. — Он хитро осклабился. — Не переживай, до тебя тоже дойдёт.
Надежда бросила на него строгий взгляд, но пока промолчала.
— Всё, — выдохнула Настасья, будто скинула с плеч мешок. — Я сказала. Я не против, что он её вытащил. Но я против, чтоб мои дети ночью к реке бегали за его словами. И чтобы он… — она махнула рукой, — …ключи всякие от мостков таскал. Кто его за мостки ответственным держит? Он? Или мы?
Последнее «мы» отозвалось в горнице тяжёлым эхом.
— Ну, — Надежда медленно кивнула. — Слово матери услышали. Кто ещё?
Семён шевельнулся на лавке, но сразу втянул голову в плечи. Встал вместо него Фёдор.
— А что тянуть? — он расправил грудь, как петух крылья. — Всё и так понятно. Народ волнуется, детей страшно к реке отпускать, а у нас кто? Учитель, который ночами с водой шепчется. — Он перевёл взгляд на Илью, не скрывая злорадства. — Ты, учитель, не обижайся. Ты по‑своему, может, и хороший. Но когда из‑за твоих разговоров дети под лёд лазают — это уже не разговоры, это беда. Вчера ты Ваську вытащил — честь тебе и хвала. А кто завтра побежит? Кто послезавтра? Ты один у нас, что ли? Всех выловишь?
Злыдни у его ног разом оживились, зашуршали, как сухие листья.
— Ты скажи прямо, — наступал Фёдор. — Ты готов за каждого отвечать, кто по твоим словам к воде ночью спустится? За каждую голову?
Илья почувствовал, как в груди что‑то сжалось. Не от самого вопроса — от его подлости.
— Я никого не звал ночью, — твёрже, чем ожидал от себя, сказал он. — Ни Василису, ни кого другого. Наоборот, я детям говорю, что ночью туда нельзя. Вы это знаете.
— О‑о, — протянул Фёдор. — Днём, значит, нельзя, а ночью самому можно? Дети ж не слепые. Видят, как ты ходишь. Думают: «раз учителю можно, то и нам…» — он развёл руками. — И потом что? Потом будем по одной Ваське из‑подо льда вытаскивать?
— Хватит образов, — вмешалась Марья. — Слова и так холодные.
— Я тебе тоже могу, Марья, сказать, — мгновенно повернулся к ней Фёдор. — Ты там у себя в травках да в молитвах шепчешь, что река правду знает. Ты первой начала. Учитель подхватил. А страдает кто? Мать.
Марья выдержала его взгляд спокойно.
— Я говорю людям про реку столько лет, сколько ты ещё по задворкам не шлялся, — сухо ответила она. — И знаешь что? До этой зимы ночью в прорубь никто не лазил. Ни по моим, ни по чужим словам. А теперь все решили, что один человек за всё отвечает. Удобно. — Она чуть повернулась к Настасье. — Настя, тебе легче думать, что у Васьки в голове только учитель да река? А ты? А твои слова, твои мечты? Ты ей ни разу не говорила, что сама из Дубравы мечтала в город сбежать? Она слышала. Детям слушать не запретишь.
Настасья буркнула что‑то возмущённое, но голос её был уже не таким уверенным.
— Правда — это не игрушка, — продолжала Марья. — Но и не яма, в которую специально толкают. Василиса пошла сама. Не потому что её за руку повели, а потому что ей тесно. — Она перевела взгляд на Илью. — А ты… ты, может, и облегчал ей тесноту эту. Своими разговорами. Тут уж не спорю.
Слова её не защищали Илью до конца, но и не позволяли превратить его в удобную мишень. Злыдни у её ног заметно скукожились, как от жара.
— Эх, Марья, — фыркнул Фёдор. — У тебя всё так красиво. «Тесно». А у меня по‑простому: есть человек, из‑за которого беда случилась, — это он виноват. А вы всё по травочкам раскладываете. — Он снова повернулся к Надежде. — Я что говорю: раз так, Надежда Никитична, раз люди боятся, надо учителю запретить к реке ходить. И детей к ней водить. До весны, а может, и дольше. А может, и из школы его убрать, пока беда не случилась побольше.
С этими словами злыдни зашипели от удовольствия, облизнули свои немытые лапы.
В горнице послышались одобрительные «угу», «правильно», кто‑то негромко добавил: «дети важнее учения».
Илья сидел, слушая это как гул далёкого ветра. Каждое слово ударяло, но не сразу, а с задержкой. Он чувствовал, как внутри снова поднимается тот же холод, что был ночью у проруби. Только теперь под ногами не лёд — лишь земля. Но стоять было не легче.
— Не горячись, Федя, — мягко, но отчётливо произнес вдруг Семён.
Голоса стихли. Семён редко вмешивался, предпочитал сидеть в углу и молча пережёвывать свои мысли. И то, что он заговорил, удивило многих.
— Ты, конечно, любишь всё просто, — продолжил он, почесав затылок. — Одного виноватого найти — и жить легче. Я по себе знаю. — Он усмехнулся безрадостно. — Годами так и ходил: думал, что если про своё молчишь, то оно будто и не твоё. А потом как… — он осёкся, кашлянул. — Неважно. — Перевёл взгляд на Илью. — Учитель тоже не с неба свалился. Когда мостки гнили, это не он их делал и не он их менял. А я видел, да промолчал. — Последние слова он как будто проглотил. — Так что если уж за каждую доску на реке кого‑то вешать — верёвок не напасёшься.
Семёновы слова повисли в воздухе, как неожиданный сквозняк. Злыдни возле него заметно сжались, попятились к печи.
Надежда пристально посмотрела на него, но говорить ничего не стала.
— Я что думаю, — продолжал Семён, уже тише. — Василиса сама побежала. Голова у неё такая. Сегодня к реке — завтра ещё куда. Если не учитель будет — найдётся другой повод. Мы что, каждого, кто слово скажет, будем из деревни гнать? Так останемся одни старики да дурни. — Он скосил глаза на Фёдора, тот сердито дёрнул плечом. — Учитель… — он помолчал. — Он наш теперь. Плохой, хороший — но наш. И если ему рот затыкать — это тоже не по правде.
— Наш, не наш… — фыркнул Фёдор. — Как пить дать, весной, как лёд сойдёт, смоется в свой город. А у нас что останется? Разболтанная река и дети с вопросами.
Слова маленькие, но попали метко. Илья даже вздрогнул: чужое предположение ударило в самое сердце той мысли, которую он ещё вслух не успел оформить.
Якуб, молчавший до сих пор, поднял голову.
— Я скажу, — хрипло проговорил он. — Мало ли что вы тут думаете. Я в лесу живу, мне лишний раз в избу ходить лениво, но раз позвали — скажу. — Он поёрзал на лавке. — Мне тоже ночами кое‑что снится. Лёд, треск, крик. Не только этот, нынешний. Старый тоже. — Он бросил быстрый взгляд на Илью; тот почувствовал, как по спине пробежал холодок. — Тогда я струсил. Увидел — молчать стал. Думаю: «не моё дело, сами разберутся». С тех пор легче не стало. — Он покосился в сторону окна, будто там за стеклом стояли его сны. — А теперь вот вижу: человек, который не побоялся, побежал, вытащил, — его мы сейчас, значит, виноватым делаем. Это… — он поискал слово, — …не по‑людски. Можно ему сказать: «не води детей ночью». Можно попросить, чтоб помягче. Но вы вот так, как Федя, на него грудью… — он мотнул головой. — Не правду ищете, а удобство.
Фёдор фыркнул, Злыдни возле него недовольно взъерошились. Но многие переглянулись — слова лесника отозвались в людях.
Марья тихонько кивнула.
— Якуб прав, — сказала она. — Правда не в том, чтобы найти одного виноватого и на него всё свалить. Правда в том, чтобы каждому своё взять. Васька — чтоб поняла, что ночь — не её время. Настасья — что дети не всегда будут по её слову идти. Учитель — что есть мера в разговорах с рекой. — Она повернулась к Илье. — Есть ведь?
Он кивнул. В горле встал ком, но он его проглотил.
— Я и сам… — начал было он, но Надежда подняла руку.
— Погоди, — отрезала она. — Ещё моё слово будет.
В горнице стало тихо. Даже печь будто бы приглушила гудение. За окнами туман прижался к стеклу, словно тоже слушал.
Надежда медленно провела ладонью по столу, будто сгребая все сказанные слова в одну кучу.
— Вот что я скажу, люди, — начала она. Голос был негромкий, но твёрдый, и каждый слышал. — Река у нас одна. Детей — много. Учитель — один. Мать у каждой Васьки — одна. — Она словно перебирала варианты по пальцам. — И если мы сейчас начнём кого‑то одного рвать — нам всем боком выйдет. Я на своей шкуре такое уже испытывала.
Она чуть подалась вперёд.
— Настасья: ты мать. Ты имеешь право кричать и обвинять. Но и ты ночью спала, когда девка уходила. Она же не сквозь стены прошла, а через дверь. Дверь, поди, не закрыта была? — Настасья вспыхнула, но возразить не посмела. — Значит, и твоя вина есть. Малая, может. Но есть. — Надежда перевела взгляд на Фёдора. — Ты, Федя, любишь за остальных решать. Но детей ты своих сколько раз к реке водил, а? Или у тебя нет детей — так и язык длиннее?
Кто‑то хихикнул, Фёдор надулся, но пререкаться не решился.
— Семён сам сказал, — продолжала Надежда. — Он мостки видел. Я тоже видела. И молчала. Вот и наша доля. Марья правду людям шепчет про воду не первый год. И тоже знает, что иногда лучше промолчать. Не потому что боится, а потому что людям не время. — Она перевела взгляд на Илью. — А ты сам всё понимаешь, я вижу. Вода тебя выбрала или ты её — разберётесь. Но сейчас не про ваши тайны речь, а про деревню.
Она вздохнула, словно ей самой было тяжело говорить дальше.
— Так. — Она постучала пальцами по столу, как по барабану. — Решение будет такое. — Она оглядела всех. — Школу мы не закрываем. Учитель нам нужен. Детей никто у него отбирать не будет. — В этот момент Настасья хотела было возразить, но взгляд Надежды пригвоздил её к месту. — Но!.. — Слово «но» прозвучало как удар хлыстом. — До весны, пока лёд не сойдёт и вода опять не зашевелится по‑весеннему, учитель от реки держится подальше. Сам. — Она посмотрела прямо на Илью. — Ни ночами, ни днём к мосткам не ходишь. С детьми — тем более. Уроки — в школе. Разговоры — в избе. Про реку поменьше. Не потому что ты враг, а потому что люди напуганы. Испуганный человек — хуже пьяного, сам знаешь.
Народ в горнице зашевелился. Кто‑то облегчённо выдохнул: компромисс. Кто‑то наоборот — жаждал крови, а получил только синяк.
— Ключ, — тихо добавила Надежда, и тут у Ильи внутри что‑то хрустнуло. — Ключ от мостков пока что будет не у тебя. — Она протянула руку через стол, ладонью вверх. — Не на вечность, а на время. До того, как люди перестанут вздрагивать от каждого плеска.
Маленькая пауза растянулась, как тонкий лёд. Все смотрели на Илью. Даже злыдни приподнялись на лапах, вытянув шеи.
Он медленно поднялся. Карман вдруг показался неподъёмно тяжёлым.
Пальцы сами нащупали холодный металл. Ключ лёг в ладонь, как привычный камень, к которому уже приросла рука. Он вспомнил, как Игнат давал ему его утром у реки, как наказывал: «Смотри же, держи». Вспомнил тяжесть и странную, почти детскую радость от ответственности.
Теперь эта тяжесть переходила к другому.
Илья обошёл лавку, приблизился к столу. Положил ключ в протянутую ладонь Надежды. Рука дрогнула — не её, его.
Металл звякнул о костяшки пальцев старухи тихо, но этот звук громом прокатился по горнице.
Злыдни взвизгнули от удовольствия, рванулись вперёд, будто надеясь ухватить кусочек железа. Но Надежда быстро сжала пальцы, и тени отпрянули, как от раскалённого.
— Вот и ладно, — хрипло сказала она. — Будет он пока у меня. Или у Игната. — Она переложила ключ на стол, ближе к краю, как символ. — До времени.
Илья вернулся на своё место, чувствуя, будто у него забрали не только железку, но и часть руки. В кармане стало пусто. Пустота эта отзывалась болью в горле.
— Ты согласен? — спросила Надежда.
Он поднял глаза. Все смотрели.
Он мог сейчас сказать «нет». Мог хлопнуть дверью, бросить «делайте что хотите, я здесь лишний». Мог даже с ухмылкой вернуть ключ себе, показать, что никто не властен распоряжаться его связью с рекой.
Но он лишь кивнул.
— Согласен, — сказал он. Голос прозвучал глухо, как из подвала. — До весны буду от воды подальше.
— И деткам своим тоже скажешь, — не удержался Фёдор. — Что у нас отныне никакого «урока у воды» не будет. А то опять полезут.
— Скажу, — коротко ответил Илья, не глядя в его сторону.
Разговор ещё какое‑то время крутился вокруг Василисы — как её лечить, кто будет приглядывать, как детям объяснять. Настасья ещё пару раз всхлипнула, грозилась пороть дочь так, что мало не покажется; Марья осадила её. Семён снова буркнул про мостки, Якуб про лес и воронки.
Но для Ильи всё это звучало словно из другой комнаты. Голоса доходили приглушённо, как через толстую стену.
Его пальцы машинально перебирали край лавки. Занозы под ногтями, шероховатость дерева — всё было необычно чётким. В голове тем временем вызревала одна и та же мысль, тяжёлая, упрямая:
«Уехать».
Не «обидеться и хлопнуть дверью», а именно — уехать.
Вернуться в город, где нет этой реки, нет мостков с ключами, нет злыдней, пищащих у ног, нет Надежды с её тяжёлой палкой. Там по ночам другие звуки: стук колёс по мостовой, голоса из трактиров, колокольный звон. Там правда записана в книгах, на бумаге, а не под льдом. Там можно быть просто учителем, а не проводником между водой и людьми.
Он вдруг ясно представил свою комнату в городе, маленькую, но тёплую, со столом у окна и с полкой книг. Снег за окном там другой — не такой густой, не такой липкий. И вода в реке — чужая, не его.
«Вот и уйду туда, — промелькнуло. — Как только лёд чуть подтает. До Липников доберусь, там уж до города… — он ловил себя на том, что мысленно складывает дорогу, как счёт: день туда, день обратно. — Заявление напишу, книги соберу. Надежда другого учителя найдёт. Или школу закроет — не моя забота».
Мысль была страшная и… странно лёгкая. Как шаг в пустоту, когда уже устал стоять на краю.
— Илья, — позвал его голос Надежды. — Ты слышишь?
Он вздрогнул, вынырнул из своих мыслей.
— Слышу.
— Тогда иди домой, — сказала она. — День длинный, ночь тяжёлая была. Завтра уроки. — В её голосе не было ни тепла, ни холода — только усталость. — И… — она чуть помедлила, — …держись от воды подальше. Это не просьба, а мой тебе совет. Как старая — молодому. Лишний раз на реку не надейся.
Он кивнул.
— Понял.
На улице туман немного рассеялся. Сквозь него пробивался тусклый свет луны — не диск, а размытое пятно. Снег под ногами скрипел мелко, звонко.
Илья шёл, глядя себе под ноги, чтобы не видеть реки. Но река всё равно чувствовалась — по влажному холодку от низины, по едва уловимому вздоху, донёсшемуся из темноты.
Когда он проходил мимо спуска к воде, ноги сами замедлили шаг. Там, внизу, среди тумана, тускло мерцало что‑то светлое — или показалось. Водяной светлячок? Лёд? Снег?
Он остановился. Плечи будто сами потянуло вниз — к тому месту, где вчера он тянул Василису, где до этого видел лица подо льдом. Пальцы привычным движением дёрнулись к карману, нащупать ключ, — и нашли пустоту.
Рука замерла в воздухе.
«Не моё теперь», — подумал он.
С реки донёсся тихий шорох, как будто кто‑то провёл ладонью по льду. Или по струнам.
— Не начинай, — тихо сказал Илья в темноту, сам не понимая, кому именно — реке, себе или той части себя, которая уже шагала туда. — Ты своё сказала. Они своё. Теперь моя очередь.
Ответа не было. Туман лишь плотнее окутал спуск.
Он развернулся и быстро зашагал к дому, почти не разбирая дороги. Снег летел ему в лицо, как мелкая мука.
Дома было темно, но не холодно: печь ещё держала жар.
Хут молчал, будто прятался за заслонкой, прислушиваясь к тому, что принесёт хозяин.
Илья зажёг лампу, поставил её на стол. Свет качнулся, пополз по стенам, по потолку, зацепился за пустой гвоздь, где раньше висела его городская сумка.
Он достал из сундука старый, потрёпанный саквояж, с которым приехал сюда.
«Сложу потихоньку, — подумал он. — Не сейчас, не вслух. Никому не скажу. А как лёд подмоет — уйду. Без сходов, без криков. Тихо».
— Эй, — негромко отозвался Хут, наконец шевельнув заслонкой. — Ты это… чего там у себя надумал?
Илья закрыл саквояж, но не убрал его обратно. Пусть стоит на виду.
— Ничего, — ответил он. — Думаю.
— Думает он, — фыркнул домовой. — Ты как думаешь, так весь дом сквозняками продувает. Мне потом угли собирай. — Он помолчал. — Уйдёшь — кто меня слушать будет? Мои сказки кому рассказывать?
Вопрос прозвучал почти обиженно. Илья неожиданно улыбнулся — коротко, без веселья.
— Может, новый учитель придёт, — сказал он.
Заслонка скрипнула так, будто Хут передёрнул плечами.
— Новый… — протянул он. — Это как новую печь поставить. Пока разгорится — все околеют. — Он вздохнул.
Илья не ответил. Он сел на лавку, опёрся локтями о стол, уткнулся лбом в ладони.
В голове стучало: «уехать… уехать… уехать». Но где‑то рядом, как тихий подземный ток, шепталось другое: «ещё не всё. Ещё не сказано. Ещё не вытянуто».
За окном туман тёрся о стекло, как кошка о ногу. За туманом — река, притихшая подо льдом. Она действительно молчала. Но молчание это было не пустым, а полным — как чугунный котёл, в котором что‑то медленно доходит.
Илья сидел, слушая собственное сердце и далёкое невидимое дыхание воды.
Впервые за долгое время город и река встали перед ним как два разных пути. Оба страшили. Оба манили. И ни один пока не отпускал.
Он так и не решил, на какой ступеньке свернёт. Только признал, что развилка есть.
А река — не спора ради, а по‑своему — дождётся.