Глава 12. Тень запретного вопроса

— Учитель!

Голос Надежды настиг его посреди площади.

Илья обернулся. Старуха стояла у крыльца Старой Избы, опираясь на резную клюку. Ветер трепал уголок её тёмного платка, на морщинистом лице играли блеклые отблески зимнего солнца.

— Чего застыл, как жердь? — прищурилась она. — Дом твой не убежит, подождёт. Вечером ко мне зайдёшь, слышишь?

— Зачем? — спросил он, хотя уже догадывался.

— Люди соберутся, — нехотя пояснила она. — За стол сядем. То за урожай, то за то, что без драки пока живём. Ты тоже при деле был — спор погасил тише, чем могло полыхнуть. Считай, отметим и это. Да и поговорить надо. Глаза в глаза, а не криком через площадь.

Она сказала просто, без лишней благодарности. Но в голосе читалось: «Теперь ты — один из тех, кого зовут, когда важно».

Илья кивнул.

— К какому часу?

— Как колоколов в церкви дождёшься, так и приходи, — отмахнулась Надежда. — По сумеркам. Не опаздывай. Старых я ждать умею, молодых — нет.

Она отвернулась и побрела к крыльцу. Злыдни, ещё крутившиеся по углам площади, разочарованно шмыгнули в щели — весёлого продолжения скандала им не светило.

Дом встретил его тишиной и запахом остывшей печи.

Едва переступив порог, Илья прислонился спиной к двери. Всё утреннее — цифра «10» в тетради, пустой угол подпола, бледный рот Ольги, Андрей с Авдеем — стояло перед глазами слоями, как лёд в оттепель: нижний мутный, верхний только схватывается.

Из печи донеслось негромкое хмыканье.

— Ну и наделал шуму, — проговорил кто‑то, отчётливо, словно кот фыркнул. — Ходят, шепчутся. То радуются, то боятся. А всё из‑за одного мешка да пары пчёл.

— Нечего подслушивать, — машинально ответил Илья и сам усмехнулся: кому он это говорит, кроме домового?

Заслонка отозвалась лёгким скрипом. По полу пробежал тёплый сквознячок, коснулся ступней.

— Я и не подслушивал, — обиделся невидимый собеседник. — Сама деревня в окно лезла. Ты вот думаешь, теперь все тебе «спасибо» скажут? — В слове «спасибо» явно чувствовались кавычки. — Люди не любят, когда их сор на свет выносят. Даже если сор бумажный.

Илья снял пальто, повесил на крюк.

— Не я выносил, — тихо сказал он. — Они сами. Я только… показал, что цифра не сильнее мешка.

— Цифра — не сильнее, — согласился голос. — А слово — сильнее. Слово, оно как уголь из печи: куда кинешь — там и горит. Ты нынче в лавке три уголька бросил. Один про муку, второй про пчёл, третий — Фёдору под ноги. Смотри, чтоб ни у кого под лавкой не занялось.

Илья хотел возразить, но промолчал. Хут — домовой дух — редко говорил внятно, но если уж говорил, то бил в самое больное.

Он поставил на стол кружку, зачерпнул воды из ведра, но пить не стал — только обхватил её ладонями, чувствуя, как холод перебирается в пальцы. Вода была обычная, колодезная, но в памяти всё равно всплыло: круглая прорубь, туман над рекой, жёлтый огонёк светлячка.

— Вечером к Надежде идти, — проговорил он, больше для себя.

— Знаю, — фыркнул Хут. — Всё тут слышно. Опять люди в одну избу набьются, будут судить: кто прав, кто виноват. Как без тебя‑то теперь? Ты у них словно кочерга — правду из угла выгребать.

— Я не кочерга, — устало отозвался Илья. — Я… учитель. Я детей буквам учить пришёл.

— А правда у букв тоньше, чем у кочерги, — проворчал домовой. — Ею больнее обжечься можно.

Он чуть шевельнул заслонку, будто подмигнул железным веком, и затих. В печи едва слышно потрескивали угли.

Илья сел на лавку, вынул из кармана тяжёлый ключ от мостков. Железо холодило ладонь.

«Не судья, — напомнил он себе. — Просто проводник».

Но от этих слов легче не становилось.

К Надежде он пошёл, когда сумерки уже слились в одну серую полосу.

Деревня готовилась к ночи: в окнах вспыхивали керосиновые лампы, звякала посуда, плакал младенец, за стеной кто‑то ругался шёпотом, дорожа покоем соседей. С реки тянуло сыростью; над льдом лежал туман — не густой, а лёгкий, как выдох.

Площадь Старой Избы на этот раз казалась приветливее. Окна Надеждиного дома светились ровным жёлтым огнём. Дверь была прикрыта, но не заперта — гостям положено заходить без стука.

У крыльца толпились сапоги и валенки. На крюке под навесом висели две куртки — Андрея и Авдея, судя по размеру. Значит, и они здесь. В темноте шевельнулась чёрная тень — злыдень лениво перескочил с одного валенка на другой, выбирая, где удобнее слушать.

Илья, помедлив, снял шапку и вошёл.

Внутри было жарко.

Печь дышала теплом, в углу потрескивали поленья. Вдоль стены тянулся длинный стол, застеленный чистой, хотя уже кое-где пятнистой скатертью. На нём теснились глиняные миски с дымящейся картошкой, ломти чёрного хлеба, солёные огурцы, квашеная капуста, грибы в сметане. В центре красовалась большая чугунная сковорода с жареной рыбой — улов с реки, сегодняшний или вчерашний.

Народ сидел плотно, плечо к плечу. Надежда — во главе, на почётном месте у печи. Рядом — Марья Каманина, подобрав под себя ноги. Чуть дальше — Ольга, всё ещё усталая, но уже с живым румянцем. Андрей и Авдей бок о бок, непривычно мирные, словно двое соседей, которые только учатся не враждовать. Семён Долгоруков — сутулый, с опущенными плечами; он, казалось, хотел спрятаться в собственной тарелке. Фёдор Сторожко устроился ближе к углу, где тень гуще, но уши — рядом со всеми.

У окна, на краешке лавки, сидела Анна. Голова опущена, руки на коленях. В свете лампы её тёмная коса казалась смоляной.

Отдельно, за столиком поменьше, сидели подростки: Василиса, Мишка и ещё пара ребят. Им подсовывали от общего стола то миску с картошкой, то селёдку; те ловко перехватывали угощение и шептались между собой.

Когда Илья вошёл, разговоры оборвались. Несколько человек разом подняли головы. Кто‑то улыбнулся, кто‑то прищурился, кто‑то лишь плотнее сжал губы.

— А вот и наш грамотный, — произнесла Надежда, не вставая, но глядя прямо на него. — Садись ближе, чай, не чужой.

Она указала клюкой на свободное место неподалёку, между Марьей и Семёном. Илья прошёл к столу, чувствуя на себе взгляды.

Злыдни по углам оживились. Пара теней шмыгнула под лавку, одна вскарабкалась по ножке стула и устроилась под сиденьем — поближе к людским пересудам.

— Вот это правильно, — буркнул Фёдор, отпивая из кружки. — Чтоб всё под надзором. А то, глядишь, и глотки считать начнёт, сколько кто выпил.

Кто‑то хмыкнул. Надежда бросила на Фёдора быстрый, предупреждающий взгляд: «Сиди тихо». Но тот лишь сильнее ссутулился, будто пытаясь стать незаметным.

Илья сел, кивнул в ответ на приветствия. Марья пододвинула к нему миску.

— Ешь, — сказала она мягко. — Слова на голодный желудок хуже усваиваются.

Он послушно взял картофелину, начал чистить. Пальцы вспомнили эту работу мгновенно, вернув в детство: он сидит с матерью за таким же столом, отец рассказывает про переправу, про лёд…

Мысль обожгла, он отогнал её.

— Ну, люди, — возвысила голос Надежда, когда шум посуды чуть стих. — Собрала я вас не для того, чтоб только челюстями работали. День нынче шумный был. И слово доброе сказать надо, и дурное вовремя оборвать. Чтоб не проросло.

Ольга поёрзала, оглаживая передник.

— Простите вы меня, люди добрые, — сказала она, не дожидаясь знака. — Что с утра вас из‑за своей дурости на уши подняла. Зря я на вора грешила. Бумаге поверила больше, чем глазам и голове. Впредь наука будет. Кто знает, — она криво усмехнулась, — может, и бумага мне за это простит.

Раздался смешок. Напряжение вокруг истории в лавке ощутимо спало.

— Бывает, — кивнула Марья. — Хорошо, что вовремя разобрались. А то потом годами шептались бы: «У Ольги мешок пропал». Злыдни‑то уже лапы потирали.

В углу действительно кто‑то обиженно фыркнул. Злыдень, до этого распластавшийся по стене, свернулся калачиком — кормушку у него отняли.

— А вы, Андрей с Авдеем, — повернулась Надежда к мужикам, — помните, что сегодня обещали? Не забудьте к весне. А то опять начнёте мерить, чья пчела на чей цветок села.

— Куда уж забудешь, — пробурчал Андрей. — Деревня теперь напомнит.

— А я, пожалуй, яблоню одну молодую к дороге пересажу, — неожиданно заявил Авдей. — Пусть всем видно будет, что не забором единым живём.

По лавке прокатился одобрительный гул. Кому‑то захотелось хлопнуть Андрея по плечу, кому‑то — Авдея. Злыдни, как вороны, раздражённо перелетели поближе к Фёдору.

Тот, чувствуя, что внимание уходит, сгорбился ещё больше.

— Ты гляди, — протянул он, обращаясь вроде бы к соседу, но так, чтобы слышали все. — Учитель один день в школе, другой — в лавке. Там мирит, тут считает. Завтра, гляди, в каждую избу заглянет: у кого сколько грехов на полке. Не тесно ли тебе, Илья Петрович, по чужим душам ходить?

Слова пахнули кислой брагой. Несколько злыдней тут же вскинули головы.

Илья поднял взгляд.

— Я никуда не лезу, — спокойно ответил он. — Люди сами меня зовут, когда спорят. А без меня вы бы всё равно ругались. Только дольше.

— Это пока, — не унимался Фёдор. — А как во вкус войдёшь… Река покажет, учитель объяснит, люди ахнут. Красота.

— Я тебе сейчас сама покажу, — сухо оборвала его Надежда. — Только не рекой, а клюкой по хребту. Сиди, Фёдор, жуй. Зубами, а не языком работай.

За столом послышались смешки. Кто‑то переставил кружку подальше от Фёдора.

Илья почувствовал, как напряжение чуть отпустило, и сделал глоток кваса. Хотелось смыть сухость во рту.

Анна всё это время почти не шевелилась. Лишь раз, когда Ольга говорила о «воре», её пальцы сжались, впиваясь ногтями в ткань юбки. Теперь она сидела ещё тише. Казалось, по краю её платка можно отмерять дыхание — так редко оно поднималось.

Василиса, напротив, сидела на своём малом стульчике, как пружина. С интересом ловила каждое слово, поглядывая то на Илью, то на Надежду.

Разговор покатился дальше. Вспоминали летние работы, как заливало огороды, как Андреевы пчёлы в прошлом году соседскую корову ужалили. Смех, вздохи — всё как обычно. Керосиновая лампа под потолком слегка покачивалась, бросая на стены живые тени.

Но Илья чувствовал: под этим шумом, как под тонким льдом, течёт иная тишина. Там, где слово «река» уже звучит не притчей, а просьбой.

— А что, — неожиданно поднял голову один из стариков, — может, оно и правда к лучшему, что теперь у нас человек есть, который воду понимает. Сколько у нас беды из‑за того, что молчим да глотаем. То мостки гнилые, то лёд в оттепель…

Он осёкся, словно спохватился. Но слово «лёд» уже прозвучало.

Анна вздрогнула. Илья это заметил.

— Не всё рекой решается, — быстро вставила Марья. — Есть такие вопросы, что их и без зеркала знать надо. С совестью. А к воде — только когда совесть чиста.

— А если совесть — как у кого… — хмыкнул Фёдор. — Гибкая. К одному приложишь — гладко, к другому — колет. Вот и хорошо бы у реки спросить. Она‑то уж не соврёт, верно? — Он хитро сощурился на Илью. — Ты ж сам говорил.

По спине пробежал холодок — не от зимы, а от того, как все головы незаметно повернулись в сторону учителя.

— Я говорил, что река показывает, — медленно произнёс Илья. — Но не по заказу. И не ради любопытства.

— А если не ради любопытства, а ради правды? — не отставал Фёдор. — Вот возьмём… — он замялся лишь на миг. — Возьмём, к примеру, наше горе. — Он смотрел прямо на Анну, хотя обращался ко всему столу. — Брата её… — кивок в сторону девушки. — Сколько лет уж прошло, а до сих пор толком никто не ведает, что там стряслось. Кто виноват, кто недоглядел. Говорят, сам на лёд полез. Говорят, его выманили. Говорят…

— Фёдор, — тихо, но с такой сталью в голосе сказала Надежда, что половицы под ней скрипнули. — Молчи.

Он сделал вид, что не услышал.

— А то ведь что получается? — повысил он голос, подхлёстывая себя квасом. — Мы тут из‑за мешка муки чуть до драки не дошли, река вмешалась, учитель нам показал, кто где ошибся. А там мальчишка в воде остался. Разве это дело меньшее? Или у нас мука дороже живой души?

Народ шумно выдохнул. Пошёл шепоток. Злыдни, до этого разбредшиеся по углам, сбежались, как мухи на мёд. Взобрались на лавки, на плечи, на спинки стульев, вытянули тонкие шеи.

Анна медленно подняла голову.

Лицо её было белым, как мука на лбу Ольги утром. Глаза — тёмные, огромные. На секунду они встретились с глазами Ильи, и в этом взгляде сквозило не только привычное отчуждение, но и вопрос: «Ты тоже сейчас будешь смотреть? Ты тоже хочешь знать?»

У Ильи внутри всё сжалось. Хотелось встать, ударить кулаком по столу: «Не смейте». Но слова застряли в горле.

Фёдору этого было мало. Он подался вперёд, чувствуя, как внимание всего стола накрывает его тёплым паром.

— Ну что, учитель, — протянул он, в кривой ухмылке вдруг став похожим на злыдня. — Раз уж ты у нас проводник к реке… Спроси у неё, по совести, — он нарочно нажал на это слово, — правда ли, что… — он притворился, что подбирает выражение, но выпалил грубо: — что Анна‑то брата своего не уберегла? Что сама недоглядела? Может, и на лёд его… ну… — он не договорил, но и не требовалось.

Слова ударили ледяной водой.

По столу прошёл шрох. Ольга прижала руки к груди. Семён опустил глаза ещё ниже. Андрей нечленораздельно выругался. Василиса замерла с недоеденной картошкой.

Анна резко встала.

Стул скрипнул и откатился назад. Миска дрогнула, ложка звякнула о край. Девушка вцепилась в спинку стула, словно это была единственная опора.

— Не смей, — сказала она. Голос прозвучал тихо, но отчётливо. — Не смей моего имени с его именем… в своей грязи месить.

Фёдор на секунду растерялся, но быстро нашёлся.

— А я что? — развёл он руками. — Я же не от себя. Люди говорят. Правду хотят знать. Правды, видишь ли, не боятся. Раз уж у нас река всё видит, так пусть и про это скажет. Или для барышни у нас особое… снисхождение?

Злыдни обрадованно заёрзали, запрыгали, как блохастые котята.

Илья видел, как побелели пальцы Анны на спинке стула. Она стояла прямо напротив, и казалось, что между ними сейчас не стол, а тонкий лёд. Один шаг — и провалятся оба.

— Я не… — начал он, сам не зная, что хочет сказать. «Я не буду спрашивать», «Я не хочу», «Я не имею права». Слова смешались, как вода и талый снег.

Но Анна уже не смотрела на Фёдора. Она смотрела на Илью.

И в этом взгляде не было просьбы. Только ненависть. Острый, как ледяной осколок, страх.

— Ты же у нас теперь всех знаешь, да? — губы её дрогнули. — Всех видишь. Вместо того… — она запнулась, облизнула пересохшие губы. — Вместо того, чтобы… — слова не нашлись. Она оттолкнула стул, тот качнулся и едва не рухнул.

— Анна, — тихо позвала Марья, протягивая руку. — Сядь. Не слушай. Фёдор пьян.

— Он трезвый, — резко отозвалась она. — Он всегда трезвый, когда гадость говорит.

На мгновение в избе повисла такая тишина, что стало слышно, как в печи оседает уголь.

Надежда поднялась.

Встала не быстро, но так внушительно, что любая лавка заскрипела бы от уважения. Клюка глухо стукнула по полу.

— Хватит, — отрезала она. — Сказано было: не трогать эту боль языком. Тем более — на моём пиру. Фёдор, ты язык свой совсем с цепи спустил? — Она шагнула к нему. — Или думаешь, если Сторож пока молчит, так тебе всё позволено?

Имя Сторожа повисло в воздухе тяжёлой птицей.

Фёдор сжал губы, но было поздно.

— Я… — начал он.

— Молчать, я сказала, — рявкнула Надежда. — Сядь. И думай. Про себя. Свои грехи вспоминай, раз уж так тянет к правде. Река не только чужое видит.

Злыдни вокруг него съёжились, истончились, став похожими на дым. Они боялись не столько слов, сколько того, что могло выползти из‑под собственного льда Фёдора.

Анна, не дожидаясь, пока её остановят, обошла стол. Проходя мимо Ильи, она почти задела его плечо, но даже не взглянула. Только шаль зацепилась за край его рукава, на миг ожгла тёплой шерстью.

— Анна, — тихо позвала Марья.

— Пусть идёт, — глухо бросила Надежда. — Её не держать надо. Её беречь надо. А дурные языки… мы ещё прищемим.

Анна уже была у двери. Дёрнула щеколду, вышла, не хлопнув, но в проём ворвался такой холод, что пламя лампы метнулось.

На секунду из тьмы пахнуло сыростью, дымом и… чем‑то ещё. Илье показалось, что снаружи, над деревней, загустел туман. Будто Туманница пододвинулась ближе к Речной улице.

Дверь закрылась. Послышались быстрые шаги по крыльцу, хруст снега. И — тишина.

— Вот, — негромко сказала Ольга, глядя на вход. — Дождались. Хотели правды — получили. Только чья она теперь — Фёдорова, Аннина или чёрт знает чья…

Надежда медленно опустилась на место. Взгляд её был тяжёлым, как жёрнов.

— Я сказала, — повторила она. — Есть вопросы, которые вслух не задают. Не потому, что боятся. А потому, что знают: ответ не сейчас. Лёд не трогают, пока время не пришло. Кто ломает раньше срока — под себя ломает.

Она посмотрела на Илью.

— Ты это тоже запомни, учитель. Река — не игрушка и не кнут. Её на посиделках не дёргают. Особенно чужой болью.

Илья кивнул. В горле першило, будто он наелся песка.

Фёдор уткнулся в кружку. Злыдни вокруг его плеч ещё пытались шептаться, но их писк тонул в тяжёлом молчании избы.

Разговор потёк в сторону сам собой — о хозяйстве, о зиме, о ремонте мостков. Люди с облегчением цеплялись за привычные темы, как за спасительный берег.

Но для Ильи слова звучали глухо, словно из‑под воды.

Он видел перед собой лицо Анны, белое, как снег, и этот взгляд — будто она увидела в нём не помощника, а палача, готового лезть в её память грязными руками.

«Не смей моего имени… в своей грязи месить».

А он ведь молчал. Не сказал ни «да», ни «нет». Но молчание не спасло.

Когда гости начали расходиться, он покинул Старую Избу одним из последних.

Надежда задержала его на пороге.

— Погоди, — сказала она вполголоса. — Скажи мне: ты бы стал спрашивать у реки? Про беду Анны.

Он вздрогнул.

— Я?.. — Илья замялся. — Я… не знаю.

— Знаешь, — отрезала она. — Ты уже сегодня понял. Просто вслух боишься произнести.

Он встретил её взгляд. Там не было ни обвинения, ни жалости. Только твёрдость.

— Я боюсь не того, что река покажет, — тихо признался он. — Боюсь, что потом с этим делать буду. И что людям скажу.

— Вот этого и надо бояться, — кивнула Надежда. — Правда — она как соль. Жжёт, но очищает. А вот чья рука её людям на рану сыпет — это уже наш грех. Понял?

Он кивнул.

— Так и живи, — напутствовала она. — Ты нам нужен. Но не как топор, которым рубят сплеча, а как… — она поискала слово и нашла своё, печное: — как вьюшка в трубе. Чтоб тяга была, да тепло не ушло.

Он вышел на крыльцо.

Ночь окончательно вступила в права. Луна пряталась за тучами, свет шёл только от редких окон. Воздух был влажным, тяжёлым. С реки полз туман — тот самый, в котором легко потерять дорогу.

С площади расходились люди. Голоса, шаги, смех Василисы, серьёзный говор Марьи. Где‑то вдали пролаял сухой, резкий кашель Фёдора.

Злыдни, лишившиеся сегодня сытной кормёжки, разбредались по дворам, ища новые жертвы. Пара самых хитрых прицепилась к сапогам Гришки — мальчишка чертыхнулся и дрыгнул ногой, не понимая, почему обувь вдруг потяжелела.

Илья стоял на крыльце, не решаясь шагнуть в темноту. Глаза сами тянулись к Речной улице — туда, куда ушла Анна.

Там было темнее всего. Туман с реки словно специально сгустился в том проулке, клубясь меж изб, обнимая колодцы и заборы.

Ветер донёс слабый, почти неразличимый шёпот.

Не людской и не звериный. Это было что‑то глухое, протяжное, как вздох воды подо льдом. Слова не различались, но смысл проступал: «Не рви. Не время. Вопрос уже здесь, ответ — ещё в глубине».

Ключ от мостков оттягивал карман. Илья сжал его сквозь ткань. Холод железа принёс странное утешение: пока ключ у него, он сам выбирает, когда идти к воде. Или ему так только казалось.

Он спустился с крыльца. Пошёл к своему дому, не сворачивая к реке, хотя ноги тянули в другую сторону.

На полпути замер.

У забора, на краю площади, вспыхнул крошечный огонёк. Водяной светлячок дрогнул в воздухе, словно раздумывая, лететь к человеку или к воде. Затем, как и днём, погас, оставив в глазах цветной след.

«Ждёт, — подумал Илья. — Не только река ждёт. Вопрос ждёт. Он уже здесь. В тени любого разговора, любого взгляда».

Раньше он страшился того, что вода может ему показать. Теперь впервые стало по‑настоящему страшно, что однажды он сам, при всех или в одиночестве, вслух спросит то, о чём спрашивать нельзя. И река ответит — без жалости, без прикрас.

Он поднял воротник и зашагал быстрее.

Ночь густела. Туман над рекой становился плотнее. Где‑то там, в чернильной глубине, уже шевелилась правда — ещё не всплывшая, но оттого лишь более тяжкая.

Загрузка...