Глава 5. Дом с Хутом

Он ещё постоял у окна, пока пальцы не занемели от холода сжатого железа. Потом выдохнул, разжал ладонь и, помедлив, сунул ключ обратно во внутренний карман пальто — туда, где ткань уже успела запачкаться рыжим налётом ржавчины.

— До весны, — повторил он почти шёпотом. — А там видно будет.

Стекло от его дыхания запотело. Узкая полоска реки за домами исчезла, расплылась в мутное пятно. Он ладонью стёр влагу, но смотреть туда больше не захотелось. Отошёл от окна, сел на край лавки.

В доме было пусто и тихо. Такая тишина в городе означала бы праздник: ни соседей, ни стука копыт, ни крика дворника. Здесь же она почему‑то только подчёркивала, как много вокруг незримого: за стеной — чужие избы, за ними — вода, лес, болота. Всё это жило своей жизнью, даже когда не шумело.

«Дом, школа, дела», — напомнил себе Илья. Надежда говорила о лавках, об угле — надо хотя бы посмотреть, что у него есть. Прежде чем учить кого‑то считать, неплохо бы самому пересчитать собственные ложки.

Он поднялся, снял пальто, аккуратно повесил на гвоздь у двери. Саквояж, который всё это время сиротливо стоял под лавкой, вытащил и водрузил на стол. Кожа была в пятнах, ручка вытерта — этот чемодан успел повидать и поезд, и городскую лестницу, и пыльную контору. Теперь вот — деревенский стол с зарубками.

Замок щёлкнул не сразу — будто приржавел с дороги. Илья привычным движением откинул крышку. Внутри — аккуратные, ещё по-городскому уложенные стопки: книги в мягких переплётах, тетради, свёрток с рубашками, скатанный в трубку плащ, чернильница, обёрнутая бумагой, пенал с перьями. Сверху — матерчатый мешочек с какими‑то мелочами. Пахло сухой пылью и немного городом: бумагой, типографской краской, дешёвым одеколоном, который кто‑то когда‑то пролил между страниц.

Он достал книги, положил на край стола. Потом тетради. Перебрал: «Грамматика», «История древних времён». В городе эти названия казались чем‑то естественным, здесь — почти хвастовством.

— Посмотрим, как вы пригодитесь, — пробормотал он.

Чернильницу он аккуратно освободил от бумаги. Стекло целое, пробка на месте. Поставил её в центр стола, подальше от края. Перья разложил рядом. Всё это успокаивало: предметы аккуратные, понятные, послушные. В отличие от тумана, который мог вдруг заговорить видениями.

Мешочек с мелочами оказался набит пуговицами, нитками, несколькими медными монетами и ржавым складным ножиком. Илья высыпал всё на ладонь, прикинул, что где сгодится. Ножик, недолго думая, сунул в карман, как когда‑то мальчишкой. Остальное ссыпал обратно.

Он уже собирался закрывать саквояж, когда заметил в углу, под подкладкой, то, что привёз скорее по привычке, чем по нужде: тонкий томик с потёртым золотым тиснением, память об университетской поре. Книга стихов. Здесь, среди речных туманов, стихи казались почти неприличной роскошью.

Илья достал её, повертел в руках. Потом вдруг, удивившись самому себе, сунул не на стол, а на полку над печью — туда, где в детстве стояли отцовский псалтырь и материн молитвенник. Словно пытался помирить городское и деревенское: пусть стоят рядом.

Печь ответила тихим, едва слышным щелчком в глубине, как если бы там лопнула маленькая искра.

Он вздрогнул, но тут же усмехнулся.

— Труба остывает, — вслух сказал он. — Кирпичи оседают.

В ответ заслонка чуть скрипнула, словно соглашаясь.

«Труба, — повторил он мысленно. — Не домовой. Хватит уже».

Саквояж он поставил к стене, под лавку. Разложил по местам немногочисленное добро: рубашки — в сундук, книги — на стол, перья — в коробочку, которую нашёл в буфете. В буфете, кстати, обнаружилась пара глиняных мисок, пригоршня крупы и засохший обмылок. Не бог весть что, но уже не пустота.

Пока он ходил из угла в угол, время текло густо, как старый мёд. Через окно проникал рыхлый свет, серый, но всё же дневной. Где‑то снаружи брехнула собака, заорал петух. Всё это было таким обыденным, что даже странные ночные видения начали казаться далёким, почти книжным сном.

Он разобрал постель, встряхнул одеяло, перевернул подушку. Крошечные пылинки заплясали в полосе света. Вдыхать затхлость было неприятно, но в этой конкретной пыли крылось и что‑то успокаивающее: память о прожитых здесь годах, о матери, которая когда‑то взбивала те же подушки.

Пока он копался в сундуке, ища чистое полотенце, из сеней донёсся тихий стук. Не требовательный, а пробный: так стучит старый сосед, не уверенный, дома ли кто.

— Открыто! — отозвался Илья, вытирая руки о штаны.

Дверь приоткрылась, в щель просунулась сухонькая рука с узловатыми пальцами. Следом показалась и сама Авдотьевна — в том же вечном платке, только теперь поверх платья надет старый жилет.

— Ну, выдохнул? — спросила она, переступая порог. — А то Надька с Игнатом налетели, закрутили, толком и опомниться не дали. Я пока вы там ходили, домой сбегала.

— Выдохнул, — слабо улыбнулся Илья. — Спасибо, что зашли.

— Я не с пустыми руками, — она подняла сверток. — Игнат печь посмотрел, сказал — добрая, но ты ж с дороги голодный.

Она подняла руку: в ней был полотняный свёрток, завязанный узлом. От него уже тянуло запахом жареного лука и чего‑то мясного.

— Готовить ты, конечно, умеешь, — продолжила она. — Но пока разберёшься со своим барахлом… А тут картошка с подливкой да шкварки. Поешь — в голове просветлеет.

Илья вдруг понял, как проголодался. Городская привычка — не завтракать толком — здесь дала сбой: свежий воздух, суета и волнения сделали своё дело.

— Спасибо, — искренне сказал он. — Не стоило…

— Стоило, стоило, — отмахнулась она. — Я ж не с улицы кому‑то, а соседу. Ты мне ещё за воду с колодца дров наколешь — вот и сочтёмся. — Она наконец переступила порог, поставила свёрток на стол, окинула избу взглядом. — О‑о… оживает понемногу. Печь слышу — урчит. Ей бы подкинуть чуть, а то остынет. Ты сегодня топил?

— Нет, с утра ещё ходил... к реке, к Надежде, в школу… Потом вот — разбираюсь.

— Понятно, — кивнула Авдотьевна. — Ну, раз ходил, значит, всё по уму. — Она подошла к печи, осторожно потрогала заслонку. Та отозвалась знакомым скрипом. — Ты ему, — она кивнула на печь, — спасибо сказал?

— Кому? — не понял Илья.

— Хуту, кому ж ещё. Он у вас тут старше всех. Дом без него — что хлев без коровы.

Илья вспомнил утро: чашка вверх дном, ложка поперёк стола. Тогда он списал это на усталость.

— Так ведь... Я тут сам, один, — начал он.

Авдотьевна фыркнула.

— Ну‑ну. Сам себя балуешь — тоже ладно. Только, — она понизила голос, будто говорила о живом человеке, — ты ему доброго словечка не жалей. Не любишь ты, я вижу, по‑нашему все эти… Но слово «спасибо» и городскому не повредит. А то обидится ещё, начнёт тебе вещи с места на место таскать.

— Домовой, значит, — проговорил Илья, пытаясь сохранить лёгкий тон. — Всё‑таки у вас он есть.

— У нас он не «есть», — поправила Авдотьевна. — Он тут живёт. Как и ты. Вы уж как‑нибудь уживайтесь.

Он почувствовал, как в груди поднимается привычное сопротивление. Всё это — домовые, туманные фигуры на реке — шло вразрез с тем, чему его учили: с практическими лекциями, с логикой, с привычкой всё измерять и объяснять.

«Если я сейчас начну с серьёзным видом обсуждать с соседкой характер домового — можно сразу вспоминать Москву как далёкую сказку», — подумал он.

— Будем стараться, — произнёс он вслух, чуть усмехнувшись. — Я ему, — кивнул в сторону печи, — покушать оставлю. Так положено, да?

Авдотьевна сразу оживилась:

— Во! Совсем другое дело. Горбушку с солью на ночь на печь положи. Он не жадный, много не надо. И не ругайся при нём. Не любит. У нас прежний хозяин как пьяный, бывало, придёт, да давай по печи кулаком… Так у него потом всё из рук валилось. Понял, что к чему, только когда уже поздно стало.

— Я мало пью, — машинально ответил Илья. — И по печам бить не привык.

— Так и живи, — удовлетворённо кивнула она. — А в школу‑то когда пойдёшь детей смотреть? Надежда сказала, что ты сегодня во второй половине дня зайдёшь. Они там уже носами к стеклу примёрзли, хотят видеть городского учителя.

Он посмотрел на окно. Свет и правда изменился: был уже не утренним, а ближе к полуденному. Время уползло незаметно.

— Да, — сказал он. — Пойду сейчас. Хотел ещё… уроки прикинуть.

Слово «уроки» прозвучало здесь непривычно — слишком по-городскому.

Авдотьевна хмыкнула.

— Ты сначала на них погляди, — заметила она. — Потом уж прикидывай. Они у нас не городские, это правда. У них свои уроки: где в поле кочка, где в тумане стёжка. Но и буквы им нужны. Иначе в лавке обманут. — Она вздохнула, поправила платок. — Ладно, не буду тебя томить. Ешь пока тёплое. А Хуту кусочек не забудь.

Она ушла так же тихо, как и появилась. Дверь за ней закрылась, дом снова замолчал. Только где‑то в печи шевельнулось — будто кто‑то там устроился поудобнее.

Илья развернул свёрток. Картошка с подливкой оказалась простой, но такой ароматной, что он даже не стал церемониться — сел прямо на край стола и ел, почти не чувствуя, как горячее обжигает язык. Кусочек хлеба он действительно отломил и положил на кирпич у печи, поближе к заслонке.

— На, — буркнул он, чувствуя себя глупо. — Ешь, сосед.

Сразу после этого в печи что‑то слабенько пискнуло — может, мышь, а может, искра в глубине угасла. Или ему показалось. Он отмахнулся от этой мысли.

После еды стало чуть легче. Тепло разлилось по животу, резь в глазах унялась. Он сполоснул миску в тазу, поставил сушиться. Потом надел пальто, проверил, на месте ли ключ в кармане, и вышел.

На улице день уже вступил в свои права. Туман отступил от земли, повис высоко белёсым потолком. Речная улица ожила: кто тащил дрова, кто чесал во дворе овцу, кто стоял у ворот и разговаривал. Детские голоса перекликались через заборы. Несколько мальчишек, завидев Илью, тут же притихли, а потом, не сговариваясь, разом растворились в ближайшей подворотне.

«Будто я инспектор, — подумал он. — Или волк».

Дорога к школе теперь была знакома. Он снова выбрал верхнюю — через площадь. К реке после утренних разговоров подходить не хотелось: слишком много слов было сказано за один день.

На площади у Старой Избы кипела тихая, но упорная жизнь. Ольга торговалась с какой‑то бабой насчёт муки, к сараю был подогнан воз с сеном, из‑за угла вынырнул Фёдор, тут же прилип к чьему‑то уху. Увидев Илью, прищурился, ухмыльнулся, но подходить не стал.

«Успеем ещё познакомиться», — сухо отметил Илья.

Школа за избой стояла чуть в стороне, как младший брат, прячущийся за спиной старшей сестры. У её крыльца уже толпились дети — разного возраста, в поношенной, но опрятной одежде. Некоторые сидели прямо на ступенях, кто‑то ковырял палочкой землю, кто‑то тянулся посмотреть в мутное окно.

Как только Илья появился на дорожке, разговоры стихли. Десяток пар глаз уставились на него с любопытством, недоверием и тем особым вниманием, с которым дети смотрят на нового взрослого, от которого ещё не знают, чего ждать.

— Ну вот, — раздался за их спинами голос Надежды. — А вы говорили: «Не придёт, испугается». Пришёл. Значит, не совсем трус.

Она вынырнула откуда‑то из‑за сарая с охапкой щепы в руках. Свалила её у стены, отряхнула ладони.

— Чего расселись? — рявкнула она на детей, но без злобы. — Учитель пришёл — в классы. Давай‑давай. Шустро.

Дети, переглянувшись, шмыгнули в дверь. Кто‑то при этом всё равно не удержался, оглянулся на Илью. У кого‑то в глазах плясали бесята, у кого‑то взгляд был настороженным. Рыжая голова Василисы мелькнула в самом конце — она прошла неторопливо, с видом человека, который и сам знает дорогу.

— Не боись, — тихо сказала Надежда, наклоняясь к Илье, когда дети уже скрылись за дверью. — Они шумные, но не злые. С ними надо, чтоб и слово крепкое было, и ласковое.

Он кивнул. Внутри опять глухо стукнуло — от волнения или от того самого «гула», о котором говорил Игнат.

Школьная комната встретила его зимним сумрачным светом и запахом старого дерева. Дети уже сидели по лавкам — кто прямо, кто боком, кто стоял на коленях, упершись руками в стол. Девчонки ближе к окнам, мальчишки — к двери. В первом ряду устроились самые маленькие, в последнем — подростки вроде Василисы.

При его появлении гомон оборвался. Только кто‑то тихо хихикнул в углу.

Илья подошёл к учительскому столу, положил на него тетради, чернильницу, перья. Осмотрел класс.

— Здравствуйте, — сказал он.

Ответ раздался не стройно и не хором, как в городских гимназиях, а как‑то вразнобой: кто‑то буркнул «здрасьте», кто‑то промолчал, кто‑то только кивнул.

— Я Илья, — начал он, по привычке потянувшись к формуле «Илья Павлович», но споткнулся на отчестве. — Я… буду у вас учителем. Хотя бы до весны.

Кто‑то с задней лавки шепнул: «А дальше — вода заберёт», — и рядом прыснули. Василиса резко обернулась, шлёпнула соседа по затылку:

— Заткнись.

— Кто сказал? — спросил Илья, стараясь, чтобы голос звучал не слишком строго.

Все дружно уставились в парты, как будто вдруг обнаружили там что‑то чрезвычайно важное.

— Ладно, — выдохнул он. — Потом разберёмся.

Он подошёл к доске, взял мел. На чёрной поверхности осталось много старых следов — какие‑то цифры, буквы, чьи‑то каракули. Он стёр рукавом явно лишнее, освободил половину поля, написал крупно: «ИЛЬЯ».

— Вот так, — повернулся к детям. — Кто не запомнил — прочитайте.

В переднем ряду светлоглазый мальчик лет девяти прищурился, шевеля губами:

— И… ль… я.

— Молодец, — кивнул Илья. — А тебя как зовут?

— Сенька, — отозвался тот. — Семён.

«Долгоруков, небось, — машинально всплыло. — Наши». Но мальчик был слишком светлый, да и глаза — совсем другие.

— Хорошо, Семён. — Он оглядел остальных. — Давайте по очереди. Назовитесь, кто как. Чтобы я знал, кто тут есть.

Дети начали перечислять. Быстро, с мест, без привычки вставать. Кто‑то называл и фамилию, кто‑то — только имя, кто‑то добавлял прозвище. Василиса, когда дошла очередь до неё, бросила:

— Василиса Гайдук. Меня и так все знают.

Класс снова засмеялся.

Илья поймал себя на улыбке. В этой гомонящей толпе было что‑то живое, тёплое, без книжной приглаженности. Но именно это живое и грозило ускользнуть из‑под контроля.

— Ладно, теперь слушайте, — сказал он, сменив интонацию. — Я не знаю, как вас учили раньше. В городе… — он замялся, увидев, как несколько пар глаз тут же уцепились за слово «город». — В общем, я привык, что в классе есть правила. Если хотят говорить — поднимают руку. Не перебивают. Если я спрашиваю — отвечают по делу. Попробуем так. Если не получится — будем думать.

— А если воду слыхать? — раздался тоненький голосок от окна. Маленькая девочка с косичками смотрела на него настолько серьёзно, что нельзя было просто отмахнуться. — Если она шумит… можно руку не тянуть?

Кто‑то тихо шикнул на неё, но было поздно.

— Какую воду? — не сразу понял Илья.

— Нашу, — почти шёпотом, но отчётливо ответила она. — Речную. Она когда сердится — шумит, а когда смеётся — тихая. Мы тогда всё равно тебя не услышим.

Несколько детей закивали. Для них это было так же очевидно, как для городских — звон колоколов к обедне.

Илья на секунду растерялся. В городе правила класса не обсуждали вместе с характером ближайшей реки.

— Если воду будет слышно слишком сильно, — сказал он после паузы, — мы закроем окно. Или выйдем пораньше. Но это… тоже по правилам. Договорились?

Девочка, похоже, осталась не вполне убеждённой, но кивнула.

— Ладно, — сказал кто‑то с задней скамьи. — Попробуем по‑городскому.

Сарказм в голосе был явно василисин. Илья сделал вид, что не заметил.

Первые полчаса ушли на то, чтобы рассадить детей хоть как‑то: младших впереди, старших — сзади. Те упирались, менялись местами, бурчали, что им «отсюда не видно» или «там сквозит». Кто‑то норовил сесть ближе к окну, кто‑то — возле печки. Слово «место» для них означало не номер парты, а целый мир: откуда видна река, где дверь, где товарищ.

Когда наконец всё более‑менее устаканилось, Илья попробовал перейти к букварю.

— Кто у нас буквы знает? — спросил он, подняв одну из привезённых книг.

Поднялось несколько рук, но в основном — смутное шевеление. Кто‑то сказал: «Я по церковной чуток…», кто‑то: «Я счёт знаю лучше, отец на ярмарке учил», кто‑то: «Мне не до букв, я малый ещё».

Илья понял, что привычных «классов» по возрасту здесь ждать не приходится. Здесь были не «первый», «второй», «третий», а жизнь одиннадцати семейств: старший брат, который вместо школы в поле, младший, которого сдали «на ученье», потому что так руки свободней.

Он вздохнул.

— Ладно, — сказал. — Начнём с самого начала. Кто знает, что вот это?

Он взял мел, нарисовал на доске простую палочку, потом ещё одну и ещё.

— Три палки, — серьёзно ответил тот же Сенька.

— Бельё сушить, — предположил кто‑то из середины.

— Это «И», — пояснил Илья. — Буква такая. С неё имена начинаются. Например, моё — Илья.

— И Игнат, — отозвался кто‑то. — Сторож наш.

Класс оживился, зашумел. Имена для них сразу наполнялись конкретными фигурами, запахами, историями.

— Тише, — остановил их Илья. — Давайте так: каждую букву будем привязывать к чему‑то. Чтобы вам проще было. Но не к каждому человеку, а то мы урок за одной «И» проведём. — Он подумал и добавил: — «И» — как «изба». Знаете слово «изба»?

— Ну! — обиделся кто‑то. — Нашёл, чему учить.

— Вот и хорошо, — улыбнулся он. — Значит, слово уже знаете. Теперь будете знать, с какой буквы оно начинается.

И так, шаг за шагом, он пробирался через знакомые буквы, прикручивая к ним совсем конкретные для этих детей вещи: «Р» — как «река» и «Речная улица», «К» — как «коза» и «колодец». Где‑то его слушали, где‑то хихикали, где‑то откровенно скучали.

Василиса всё это время сидела на последней лавке, раскачиваясь и вырезая что‑то ножиком на краю стола. То смотрела в окно, то на доску. Когда Илья в очередной раз повернулся, чтобы написать букву, и услышал характерный скрип её лавки, он не выдержал:

— Василиса, перестань качаться. Упадёшь — свернёшь шею.

— Не сворачиваю же, — спокойно ответила она, не прекращая.

— Я серьёзно.

— Я тоже. — Она всё‑таки опустила лавку на все четыре ножки, но добавила, не глядя на него: — Если кто и свернёт, так это тот, кто на реку не смотрит, когда идёт. Или в туман ночью лезет.

Он мгновенно почувствовал, как все взгляды в классе обратились к нему. Даже самые маленькие замерли. Для них это была не просто байка, а почти новость дня: городской учитель пошёл ночью к реке.

— Кто это тебе сказал? — спросил он ровно.

— Слухи, — пожала плечами Василиса. — У нас деревня маленькая, тут всё слышно. Хут шепнёт, печь подскажет — дальше уже люди подхватят.

При упоминании Хута по классу пробежал смешок. Кто‑то под столом шепнул: «А у учителя своего Хута ещё нет, вот он и шумит».

— Уж лучше печь, чем ваш Фёдор, — буркнул кто‑то спереди. — От печи хоть толк есть.

Илья вдохнул, выдохнул. Внутри всё напряглось: он чувствовал, как разговор уползает в сторону, где снова придётся иметь дело с тем, во что он не хотел верить.

— В классе про печь и про Хута говорить не будем, — жёстко сказал он. — Здесь мы про буквы и счёт. Про печь будете у своих бабок спрашивать. Поняли?

Повисла короткая, упругая тишина. Никто не свистнул, не возразил, но в воздухе что‑то поменялось — как если бы тонкую нить натянули сильнее. Дети переглянулись. Кто‑то смирился, кто‑то засомневался.

— Поняли, — наконец кивнула Василиса. — Только если он у тебя чернила выльет, сам виноват.

— Чернила сами не выливаются, — отрезал Илья. — Это я вам как грамотный человек говорю.

Он повернулся к доске, чтобы снова взять мел. И в этот момент со стороны окна раздался тихий, протяжный скрип. Не громкий, но такой, от которого у него по спине пополз холодок: очень похожий на звук домашней печной заслонки.

Дети дружно повернули головы к окну. В уголке рамы, где стекло чуть отходило, туман снаружи словно на секунду прижался ближе. Или это просто облачко дыхания? Ветер?

— Дерево, — сказал он вслух, успокаивая скорее себя, чем их. — Дом старый, скрипит.

Класс не возразил, но кто‑то тихо хмыкнул.

Урок до конца они дотянули силой. Илья вкладывал в голос всю уверенность, на какую был способен, но ощущение, что он движется не по гладкой школьной доске, а по тонкому льду, не отпускало. Он давал задания — кто‑то выполнял, кто‑то нет. Самые младшие тянулись, старшие, вроде Василисы, отмалчивались или отвечали с какой‑то внутренней иронией — не злой, но выжидающей.

— На сегодня всё, — сказал он наконец, чувствуя головокружение от усталости. — Домашнего задания… — он усмехнулся краешком губ. — Домашнего задания пока не будет. Сначала присмотримся друг к другу. Завтра жду в это же время.

— А если река взбунтуется? — протянул с задней лавки какой‑то парнишка. — Весна всё‑таки скоро.

— Тогда урок будет у реки, — неожиданно ответил Илья, сам удивившись своим словам. — Будем считать льдины.

Дети оживились. Кто‑то даже улыбнулся искренне.

Когда они высыпали на улицу, шумя как стайка воробьёв, Илья остался один в пустой комнате. Тишина после этого гомона давила почти физически. Он подошёл к окну, выглянул. Дети разбегались по домам: кто‑то мчался к реке, кто‑то — на площадь. Василиса шла одна, засунув руки в карманы, и, не оглядываясь, свернула в переулок.

На столе стояла открытая чернильница, лежали перья, тонкая тетрадь с набросками. Они казались такими беззащитными в этом мире, где любой сквозняк мог натворить бед.

«Чернила сами не выливаются», — вспомнились ему собственные слова.

Он перенёс чернильницу поближе к стене, на всякий случай. Плотно закрыл пробкой. Подумал и сунул в сумку — пусть дома стоят.

Дорога назад прошла как в полусне. В голове мешались детские голоса, скрип заслонки, слова про Хута и реку. Он ощущал себя так, словно вышел не с урока, а из долгого, напряжённого спора, где собеседники всё время пытались вежливо, но настойчиво навязать ему тему, которую он из последних сил отказывался обсуждать.

Дома его встретила та же тишина, что и утром. Только от печи уже не веяло жаром — кирпичи остыли. Свет в избе померк: день клонился к вечеру, серое небо за окном тяжело нависло.

Он повесил пальто, машинально проверил ключ — на месте. Потом подошёл к столу. Там лежали книги, тетради, пустая миска. Он поставил сумку, собираясь достать чернильницу, которую принёс из школы, чтобы не морозить.

Он щёлкнул застёжкой, заглянул. Тетради на месте. Перья — тоже. Чернильницы — нет.

Сердце неприятно кольнуло. Он вывернул сумку, вытряхнул всё на стол. Провёл рукой по дну, по углам. Пусто.

«Спокойно, — сказал он себе. — Ты мог оставить её в школе. Просто забыть. Вернёшься завтра — заберёшь».

Он почти успокоился этой мыслью, когда взгляд зацепился за тёмное пятно на краю стола. Чернильное. Едва заметное, как отпечаток мокрого пальца. И ещё одно — чуть ниже, на ножке стола. И тонкая полоска на полу, ведущая к печи.

Он медленно опустил глаза. У самой печи, у кирпичной приступки, стояла чернильница. Открытая. Наполовину пустая. Капля чернил свисала с края, готовая сорваться.

Илья окаменел.

«Я её здесь не ставил, — отчётливо подумал он. — Не мог. Зачем мне чернила у печи?»

Следующая мысль, как всегда, пришла рациональная:

«Сумка могла соскользнуть со стола, упасть, чернильница выкатилась. Потом… наклонилась, докатилась…»

Он представил, как тяжёлое стекло, ударившись о пол, не разбивается, а выписывает аккуратную дугу к печи, оставляя ровную дорожку из клякс. Представить это было трудно.

«Сквозняк мог дверью хлопнуть, — добавил внутренний голос. — Стол качнулся, чернильница поехала».

Он поднял пузырёк, внимательно осмотрел. Стекло целое, трещин нет. Поставил на стол, стёр пальцем каплю с кирпича. Провёл по тонкой полоске на полу — да, чернила. Не вода.

— Ну конечно, — сказал он вслух. Голос прозвучал хрипло, надломленно. — Конечно. Сумка. Сквозняк. Дом старый, всё ходуном ходит.

Ответом ему был тот же тихий, ленивый скрип заслонки. Только теперь в нём слышалась какая‑то маленькая, но отчётливая насмешка.

Илья резко повернулся к печи.

Кирпичи, чёрная пасть топки, корявый чугун заслонки — всё было как утром. Только кусочек хлеба, который он оставил, исчез. На кирпиче осталась лишь пара крошек.

Он подошёл ближе, присел. Заглянул внутрь. Там — зола, едва живые красные глазки угольков. Ни мышей, ни птиц, ни… кого бы то ни было.

Пахло приятно — вчерашним дымом, салом, хлебом. Совершенно по‑земному.

Он встал, отступил.

— Мыши, — сказал он, сам слыша, насколько неубедительно это звучит. — Мыши, и всё тут.

Чтобы отогнать глупое ощущение, что печь смотрит на него, как живая, он распахнул заслонку сильнее, пошевелил кочергой угли, добавил поленце. Оно вспыхнуло не сразу, но потом всё‑таки занялось, отгоняя сгущающийся в углу холод.

Пока огонь разгорался, надо было чем‑то заняться. Он сел за стол, разложил тетради. Попробовал составить план уроков на завтра: кого чему учить, как сочетать тех, кто знает буквы, с теми, кто только вчера впервые услышал про «И». Чернильницу после недавнего случая поставил в самый центр стола, так, чтобы постоянно держать её в поле зрения. Перо макал осторожно, словно в опасное зелье.

Письмо казалось делом знакомым, почти священным. Линии ложились на бумагу ровно, мелкий, чуть наклонный почерк напоминал о прежних, спокойных годах. «Буква И — изба, река, имя…» — выводил он, иногда зачёркивая. Рука постепенно обретала твёрдость.

Дом, однако, успокаиваться не хотел. То в углу что‑то тихо шевельнётся, то на чердаке будто кто‑то пройдётся лёгкими, почти невесомыми шагами. То снаружи, за окном, послышится шорох, как если бы кто‑то провёл ладонью по брёвнам сруба.

Он заставлял себя не вскидываться, а спокойно дописывать строку. «Дом старый, — повторял внутренний голос. — Дерево живое. Сквозняк». В городе, в каменных домах, тоже скрипели балки, но иначе — предсказуемо. Здесь же звуки возникали так, будто кто‑то нарочно подбирал моменты, чтобы потревожить.

Когда первая тетрадь была исписана наполовину, Илья потянулся за другой. Локтем, сам того не замечая, задел край столешницы. Тяжёлый дубовый стол качнулся едва заметно. Чернильница при этом только дрогнула.

И всё равно, секундой позже, словно по собственной воле, она вдруг сдвинулась на пару пальцев вперёд и опрокинулась. Рывком, как если бы её толкнули изнутри.

Чёрная лужа растеклась по столу, заливая написанное, потекла к краю. Несколько брызг попали на рубаху, одна — на руку.

— Чёрт! — рявкнул он, вскакивая.

Схватить чернильницу, поставить, найти тряпку — вытереть. Он метался, как человек, пытающийся остановить кровь. Чистая тетрадь расползалась чёрными пятнами, а он отчётливо помнил, что стол почти не шелохнулся.

«Почти, — тут же возразил рассудок. — Всё‑таки пошатнулся. Этого хватило. Глупо искать тут ещё кого‑то».

Но вместе с этим рациональным объяснением в голове странным образом всплыло утреннее наставление: «Не ругайся при нём. Не любит». И ещё — насмешливое василисино: «Если он у тебя чернила выльет, сам виноват».

— Сам виноват, — повторил он, злясь на себя. — Потому что руки кривые. Надо было чернила держать подальше.

Печь в это время негромко пыхнула дымом, словно вздохнула.

Он бросил на неё взгляд.

— Что? — спросил он раздражённо. — Весело тебе?

Сразу после этих слов в доме стало особенно тихо. Даже дрова перестали трещать — огонь лишь ровно сиял в черноте топки. Шорохи на чердаке умолкли. Снаружи не было слышно ни собаки, ни голоса. Тишина вдруг стала такой плотной, что в ней слышался стук собственного сердца.

Илья уткнулся в тряпку, вытирая чернила, но ощущение, что за его движениями кто‑то наблюдает, не отпускало. Он отжал тряпку, сменил воду, вернулся к столу. Пятна расплылись, но край листа удалось спасти. Рубаха же обрела вечную чёрную метку на манжете.

Под конец у него опустились руки. Он сел на лавку, ещё раз выжал тряпку, бросил в таз, посмотрел на пальцы — чернила въелись в кожу.

«Ну вот, — мелькнула усталая мысль. — Сам себе устроил. Никакие домовые тут не нужны. Просто нервы. Сегодня вон сколько всего: река, Надежда, дети. Любой бы начал… с чернилами разговаривать».

Он зацепился за собственное слово — «разговаривать» — и вдруг понял, что уже минут пять как отвечает дому, печи, сквознякам, как живым существам. И не просто бурчит, а спорит, оправдывается.

Уголки губ нервно дёрнулись.

— Прекрасно, — вслух сказал он. — Первый же день — и уже сам себе доктор. Ещё немного — и начну креститься на заслонку.

Заслонка, как нарочно, тихонько скрипнула. Не громко, но отчётливо.

Илья замолчал. Некоторое время сидел, глядя в сторону печи. Потом неожиданно даже для самого себя поднялся.

— Ладно, — сказал он, чувствуя, как в голосе сквозит и злость, и какая‑то отчаянная ирония. — Хорошо. Раз у вас тут принято разговаривать с печами — давайте попробуем. А то я, кажется, и вправду схожу с ума.

Он подошёл к печи почти вплотную. Положил ладони на тёплый кирпич, чувствуя шероховатость старой кладки. Наклонился так, чтобы видеть заслонку, как лицо собеседника.

— Слушай, — сказал он, уже не выбирая выражений. — Ты, — он запнулся, всё‑таки произнести вслух «Хут» язык не поворачивался, — ну… кто бы ты там ни был. Домовой, мышь, труба, моё больное воображение. Мне всё равно. Давай договоримся, а? — Он дёргано усмехнулся. — Ты не трогаешь мои книги, мои чернила и… ключ, между прочим. Не тащишь, не переворачиваешь, не лазаешь по столу. А я… — он чуть помедлил, вспоминая Авдотьевну, — а я не буду тут орать. Буду хлеб оставлять. И… порядок держать. Как тебе такое?

Дом, естественно, промолчал. Даже печь не треснула поленом. Только где‑то в глубине угли зыбко мерцали.

— Потому что я, — продолжил он, чувствуя, как абсурдность происходящего нарастает, — не собираюсь обсуждать с деревенским дымом, как мне жить. Понимаешь? У меня есть голова, образование, книжки… — он кивнул в сторону стола. — А у тебя — кирпичи и труба. Ты — за своё, я — за своё. Идёт?

Он замолчал, ожидая хотя бы скрипа, шороха, неизбежного стука, который обычно сопровождал любое движение в старом доме. Но ничего не последовало. Ни малейшего звука. Даже пепел перестал осыпаться. Казалось, печь задержала дыхание.

Эта тишина оказалась страшнее любых ночных стонов.

По позвоночнику пробежал ледяной холодок. В груди что‑то сжалось.

«Вот, — мелькнуло в голове. — Доигрался. Теперь даже не скрипит. Сидит и слушает. Или вообще никого нет, и я стою посреди избы, как дурак, и беседую с кирпичами».

Он резко отпрянул от печи, будто обжёгся, хотя кладка была лишь тёплой. Вернулся к столу, зачем‑то начал складывать тетради — ровно, аккуратно, под прямым углом. Книги — стопкой. Перья — в пенал. Каждое движение было резким, нервным.

Снаружи тем временем стемнело. Серый свет за окном сменился густой синевой. В избе царил мрак. Огонь в печи давал только рыжее пятно в углу, едва подсвечивая потолок.

Илья зажёг керосиновую лампу. Жёлтое, зыбкое пламя выползло из фитиля, заплясало. Потянуло знакомым запахом. В городе такой считался бы признаком бедности. Здесь же он означал просто: «живут».

Лампа чуть развеяла не только темноту, но и комок в горле. При её свете печь выглядела не такой уж таинственной: просто печь, с округлым боком, с чёрным прямоугольником заслонки.

— Смешно, — тихо сказал он сам себе. — Человек с университетским дипломом торгуется с печкой. Надежда бы расхохоталась.

Он стянул рубаху, повесил — на рукаве чернело пятно. Умылся торопливо, ледяной водой из кувшина. Холод обжёг кожу, но это отрезвляло. Зубы стучали не то от холода, не то от внутренней дрожи.

Лечь он решил пораньше. Не потому, что хотелось спать, а потому что не знал, чем ещё занять руки и голову. Читать не получалось — мысли уходили далеко, писать — чернил жалко. Оставалось залезть под одеяло и попытаться упорядочить разбежавшиеся за день впечатления.

Он притушил лампу, оставив только тусклый отсвет из печи. Дом погрузился в полумрак. Где‑то на улице гавкнула собака — быстро, один раз — и замолкла. Потом — ни звука.

Лёжа на лавке, он слушал эту тишину. Поначалу ждал, что вот‑вот где‑нибудь щёлкнет, треснет, скрипнет. Привычные звуки, ставшие фоном. Но дом молчал. Даже мышь в подполье, казалось, затаилась.

«Вот и вся твоя договорённость, — мрачно подумал он. — Ты ему слово — он тебе тишину».

И тишина эта давила. Она была не пустой, а наполненной — как вода подо льдом: вроде и не колышется, а стоит, тяжёлая, и всё в ней есть.

Мысли снова потянулись к реке, к ночи, к детским фигуркам на льду. К Игнату, к ключу, к словам про «гуляющий сон». К детям, для которых река — ещё один участник урока.

«Может, они правы, — мелькнуло где‑то глубоко, на границе сознания. — Может, здесь действительно всё связано: дом, вода, дети, Хут…»

Он резко повернулся на другой бок, словно мог телом перевернуть и мысли.

— Бред, — прошептал он в темноту. — Завтра всё будет проще. Уроки, школа, дела. Это просто первый день. Усталость.

Дом не ответил. Он лежал и слушал, как стучит сердце, как с каждым выдохом чуть шевелится одеяло. В какой‑то момент ему показалось, что прямо над ухом кто‑то тихо‑тихо, почти неслышно фыркнул — как довольный зверёк, устроившийся в тепле. Или это был его собственный выдох, отразившийся от стены?

Он уже не стал в этом разбираться. Усталость наконец взяла своё. Мысли расплылись, как чернила в воде. Тишина по‑прежнему держала дом — плотная, внимательная. Но где‑то в её самой глубине, уже на краю сна, у печи тихо, почти ласково скрипнула заслонка.

Загрузка...