Глава 18. Следы Лазавика

Марья не торопила.

Она повозилась у устья, подбросила щепку, поправила заслонку. В чугунке возобновилось глухое бурление, по избе пополз густой травяной дух — терпкий, с медовой оттяжкой. Только после этого она медленно обернулась к гостям.

— Пейте, — сказала просто.

Поставила на стол две глиняные кружки. Пар над ними висел такой плотный, что казалось, его можно зачерпнуть ложкой.

Анна дернулась было, будто хотела освободить руку, но пальцы всё ещё не слушались, одеревенели. Тогда она наклонилась к кружке всем телом, и Илье пришлось податься вперёд вместе с ней. Со стороны это выглядело, наверно, нелепо, но Марья и бровью не повела.

— Осторожно, горячее, — добавила она таким тоном, будто речь шла о простом чаепитии, а не о вареве, что только что вытянуло их из болотной пасти.

Глоток обжёг язык, горло, расползся по груди жаром. Внутренний холод, казавшийся с утра вечным, отступил на шаг.

Только теперь Илья заметил, как дрожат у Анны плечи. Не от стужи уже — от того, что до сознания наконец дошло: ещё чуть‑чуть — и вместо тёплой лавки Марьи была бы сырая яма, коряга с мёртвым глазом и тишина над водой.

Марья тем временем опустилась на соседний стул, вытирая руки о передник. Глянула на их валенки — облепленные серо‑чёрной жижей, в которой местами поблёскивали бурые нити, будто подгнившие корни.

— Ишь ты, — тихо протянула она. — Лазавик вас, значит, крутил.

Мария наклонилась, сковырнула пальцем кусочек засохшей жижи с края анниного валенка. Под ногтем осталась чёрная мазь. — Это болотный след.

Она подошла к печи, сдёрнула заслонку, бросила этот катышек прямо на угли. Раздалось тихое «фррр», будто змея шикнула; по избёнке на миг прошёл чужой, резкий запах — не тиной, не дымом, скорее сырым железом и гарью. Пламя в печи дрогнуло, вспыхнуло синей искрой и тут же успокоилось.

— Видали? — спросила Марья без особой важности, как хозяйка, хвастающая новым ухватом.

Илья невольно кивнул. Анна во все глаза уставилась на печь.

— Он по Пойме давненько так вольно не разгуливал, — сказала Марья уже серьёзнее. — Зима гнилая, весна ранняя будет — вот и вылез. Любит, когда человек не ведает, куда ноги ставит и чего сам хочет. Лазавик заманивает картинкой, а топь — грязью держит.

Она вернулась к столу, тяжело опёрлась о столешницу.

— Вы, конечно, молодцы, что его нынче обманули, — продолжила она. — Но запомните: это он вас отпустил, а не вы его пересилили. И второй раз так легко не будет. — Она перевела взгляд с Анны на Илью и обратно. — Пойма теперь вас в лицо знает. И не отпустит просто так.

От этих слов Илье стало неуютно, словно под лавкой кто‑то заворочался. Но спорить с Марьей было бессмысленно.

Некоторое время в избе слышалось только покряхтывание печи да редкий звяк посуды, когда Марья убирала лишнее со стола. Тепло обволакивало, туман за окнами казался далёкой небылицей. К Илье постепенно возвращалось чувство собственного тела: он снова ощущал пальцы ног, мокрую подкладку шубы, царапину на лбу, о которой успел забыть.

Анна первой отняла руку. Пальцы, всё это время вцеплённые в его рукав, разжались рывком, будто ей стало стыдно за эту неволю.

— Простите, Марья, — хрипло сказала она, выпрямляясь. Голос по‑прежнему срывался. — Мы вам тут… грязи… натаскали.

— Грязь — дело наживное, — отмахнулась знахарка. — Живая — и слава Богу. — Она прищурилась. — А вот что у вас в голове налипло — это я тряпкой так просто не вытру.

Анна сжалась, потянулась поправить шаль, хотя та и так лежала ровно. Илья заметил, как у неё едва заметно дёрнулся подбородок.

Марья, словно ничего не замечая, сняла с гвоздя рушник, отерла ладони.

— Чай допивайте, — сказала она мягче. — Потом пойдёте. Путь обратно другой покажу, по верхам. В Пойму сегодня вам больше нельзя. Хватит с неё вашей крови.

Она замолчала, глядя куда‑то в красный угол. Взгляд у неё стал таким, какой бывает у стариков, когда они слышат то, чего другим не дано.

— И ещё, — добавила она, уже не глядя на них. — Покоя вам сегодня всё равно не видать. Так хоть слова лишние из себя выпустите. Иначе они ночью сами полезут, да в сон проберутся. Сами знаете, кому такие сны по нутру.

«Ночницам», — подумал Илья.

Анна опустила глаза в кружку. По лицу было видно: она поняла не хуже его.

Марья поднялась.

— Я тесто нарежу, — бросила она, направляясь к столу у окна. — Вы тут… как хотите.

По тому, как ловко она застучала ножом по доске, было ясно: не мешает, но и не совсем уходит. Слушает краем уха.

Илья перевёл взгляд на Анну. Её пальцы нервно теребили край шали, ноготь цеплялся за нитку, но не рвал её. Дышала она уже ровнее.

Он прокашлялся, не зная, с чего начать.

— Спрашивайте, — неожиданно опередила она, не поднимая глаз. — Всё равно же спрашивать будете. Или смотреть… туда.

Она мотнула головой в сторону окна, где за стеклом белела Пойма, скрытая туманом и снегом.

— Я… — Илья запнулся. — Я не хочу из тебя жилы тянуть, Анна. Не следователь я.

— А кто? — тихо усмехнулась она. — Учитель? Сказочник? — Она наконец посмотрела на него. Зрачки её ещё были расширены, но в них уже читалось не одно лишь отчаяние — ещё и злость на саму себя. — Всё равно же услышите. Река вас выбрала, раз уж Игнат свой ключ вам сунул. Скажите спасибо, что не там, а здесь, в тёплой избе, а не над полыньёй.

Он невольно дотронулся до груди, где под рубахой лежало железо. Ключ отозвался привычным холодком.

— Не река меня выбрала, — выдохнул он. — Люди. Надежда. Игнат.

— А река — через них, — упрямо сказала Анна. — Она давно смотрит. На всех нас.

Повисла пауза. Снаружи что‑то треснуло — то ли сук в лесу, то ли лёд на далёкой старице, звук дошёл сюда глухим эхом. Марья чуть наклонила голову, прислушиваясь, но промолчала.

— Ты сама… — Илья осторожно подбирал слова, боясь задеть за живое. — Ты же сказала утром: брат… — язык не повернулся произнести имя, — сам на лёд пошёл.

Анна коротко и жёстко кивнула.

— Вот, — продолжил он. — Может… расскажешь? Как это было. Не для меня даже. Для себя. Чтобы в болоте не оставалось.

Анна долго молчала. Марья перестала стучать ножом. Тишина в избе сделалась плотной, как то самое тесто: можно было рукой потрогать.

— Платон был старше, — начала Анна наконец, глядя в угол над головой Ильи. — На три года. Хоть и всего ничего, а казалось — на десять. Высокий уже, шапку свою носил, как взрослый мужик, на затылке. Смеялся… часто.

Имя прозвучало как чужое и родное сразу. Илья едва заметно вздрогнул. Осколки чужих рассказов — о красном шарфе, гнилых мостках — всплыли в памяти, смешались с собственными сновидениями, где лица были смазаны, а голос — хриплый, неузнаваемый.

— Зимой всегда первым на лёд бегал, — продолжала Анна. — Мать ругалась, отец по плечу хлопал: «Мужик растёт». Я за ним хвостиком тянулась. Он надо мной… — губы дрогнули, — подшучивал, платок мне на глаза накинет, скажет: «Не смотри, сестра, всё равно не удержишь».

Она замолчала, стиснув зубы. Перекатила в пальцах край шали, как тогда, видимо, теребила кончик платка.

— В тот год весна рано пришла, — сказала она чуть тише. — Снег ещё лежал, а по краям уже чернело. Лёд весь серый, в трещинах. Надежда тогда по дворам ходила, кричала, чтоб детей к воде не пускали. Мать тоже… меня пристегнула, можно сказать, к лавке.

Горькая усмешка перекосила рот.

— А он всё равно ушёл, — кивнул Илья, словно продолжая её мысль.

— Утром ушёл с мужиками, — поправила Анна. — С Семёном, с Авдейкой, ещё с кем‑то. Помогать доски подтащить к мосткам. Я… — она замялась, явно что‑то взвешивая внутри, — я должна была с ним идти. Обещала. А потом…

Она помолчала, будто решаясь: с какого конца подступиться и насколько глубоко зайти.

— Потом мать меня позвала, — выдавила наконец. — То ли за водой, то ли за картошкой. И велела: «Сиди дома, не бегай». Ну я и… — она пожала плечами. — Послушалась, дурочка. Села, нитки разматывала. А Платон… Платон не сидел.

«Ты же не могла за ним следом на мужскую работу бежать», — хотел сказать Илья, но промолчал. Анна и сама это знала, только знание не спасало от того, о чём она думала все эти годы.

— Потом крик был, — тихо сказала она. — Сначала один, потом много. Я в окно глянула — люди бегут. От реки. Я поняла и так. Ноги сами… — она невольно посмотрела вниз, на валенки, уже подсохшие, но ещё в грязи по щиколотку. — Выскочила. Отец меня за плечи схватил у ворот, но я вырвалась. Добежала до мостка, там… — голос сорвался.

Она сглотнула и почти шёпотом закончила:

— Там шарф его был. Мамин, красный. На столбе заусенец, а за него шарф зацепился. Кончик в воду, а сам висит, как живой. А его… его уже не было.

Комната сильно качнулась, как от волны. Илья крепче вцепился пальцами в край стола.

В голове вспух чужой — или не чужой? — образ: тот самый столб с зарубкой, к которой он вчера ещё днём прикоснулся пальцами. Красная тряпица, намокшая, тяжёлая, тянет вниз. И ещё — другое: собственная нога в мокром валенке, промокший до пятки войлок, ледяная вода, просочившаяся внутрь. Чужая ладонь, толкающая в спину к берегу. Короткий, захлёбывающийся крик за спиной.

«Не смотри! Беги!»

Он никогда этого не вспоминал. Или не позволял себе. И вот теперь память распахнулась, выпуская крошечный, но острый осколок.

Мокрый валенок. Один. Второй куда‑то делся.

Лёд под ногами дрожит. Вода тянет вниз, пахнет железом. Чья‑то рука, цепляющаяся за рукав. Игнатова? Платона? Он не видел. А потом — кромка льда у лица, чей‑то вопль над головой, чёрное пятно мостка. И жгучий стыд: он вылез, а кто‑то там остался.

— Потом… — Анна сжала пальцы так, что побелели костяшки, возвращая его в реальность. — Потом его искали. С баграми, с лодкой. Не нашли. Только шарф этот. Надежда сказала: «Река взяла, кого должна была». Люди закивали. А на меня… смотрели. Не прямо, так сбоку. Сначала шептались: «Не доглядела». Потом при мне уже говорили: «Ежели бы следила, не полез бы». Мать молчала. Отец пил. Я… — губы её едва шевелились, — я сама на себя смотрела, как они на меня. И тоже думала: если бы… если бы я рядом была, если бы не ушла…

Она резко выдохнула, будто выстрелила.

— Вот, — заключила она резко. — Он сам полез. Мне так сказали. Я так и живу. Каждый день. С этим «сам» и «если бы».

Тишина ударила по ушам. Даже огонь в печи будто притих.

Илья смотрел на неё и думал, что это «сам» — как та болотная жижа, которой облепились их валенки. Вроде бы слово‑оправдание: «сам виноват». А на деле — вязкая яма, в которой застряли все: Платон, Анна, деревня.

Он хотел сейчас, по горячему, сказать ей, что видел иначе. Что в его вспышке памяти Платон вовсе не один на лёд вышел, а именно что за ним, за маленьким Ильёй, полез. Что это не Аннино «если бы», а его «если бы я не пошёл, если бы…»

На языке уже вертелось: «Я тоже там был». Во рту стало солоно, как от речной воды.

Он встретился с ней взглядом.

В этих глазах, красных от слёз, не было ни обвинения, ни надежды. Только усталость — как у человека, который много лет тащил на себе чужой мешок и вдруг, сам ещё не веря, позволил кому‑то его коснуться.

«Если я сейчас всё вывалю… — пронеслось у него. — Ей легче станет? Или я только ещё один камень сверху брошу?»

И ещё — другой, трусливый голосок: «Скажешь — назад уже не отыграешь. Тогда уж совсем всё по‑другому пойдёт. Деревня, Надежда, Игнат… А я… я к этому готов?»

Марья за столом не шевелилась, но он почти чувствовал на себе её невидимый взгляд, как если бы она на ладони его мысли держала. Хут, наверное, в этот момент тоже где‑то у него дома заслонкой скрипел, терпеливо ожидая.

Илья сглотнул и сделал то, что уже не раз делал в этой деревне: отступил в тень.

— Ты была ребёнком, Анна, — тихо сказал он. — И он был ребёнком. А мостки — гнилыми. И лёд — треснувшим. Взрослые вокруг были, а ты… — он покачал головой, — последняя, кого тут винить можно.

Анна смотрела на него, не мигая. Потом уголки её губ дрогнули.

— Это вы мне как учитель говорите? — спросила она глухо. — Или как… свой?

— Как тот, кому тоже приходится слушать, что «сам виноват», — ответил он, сам удивляясь правде в этих словах. — И кто не всегда с этим согласен.

Он снова обошёл острый угол, оставив невысказанное позади, как кочку в Пойме.

Анна отвернулась, уставившись на пламя в печи.

— Всё равно… — прошептала она после паузы. — Всё равно, если бы я… была рядом… — Она не договорила, будто сам этот заигранный звук «если» ей опостылел.

— Если бы ты была рядом, от тебя один хомут остался бы, — вмешалась Марья, неожиданно сухо. — Лёд, что ли, от того окреп бы? А ну‑ка, поди сюда.

Анна вздрогнула, поднялась, послушно подошла к ней.

Марья обтерла ей лицо влажным уголком рушника, будто дитяти малому, хотя Анна уже давно не девочка. Потом перевела взгляд на Илью.

— И ты подходи, учитель, — буркнула. — Не думай, что я не вижу, как тебя сейчас изнутри леденит.

Он повиновался. Марья взяла обе их ладони — холодные, с полосками болотной грязи под ногтями — и на миг сжала вместе.

— Вот, — произнесла она, глядя то на одного, то на другую. — Грязь на двоих легче делится. И правда — тоже. Только когда половину внутри оставляете, думайте, куда она денется. Не разойдётся по кустам, как туман. В вас же и осядет.

От её рук пахло мукой и полынью. Рукопожатие длилось всего миг, но в этом было что‑то вроде благословения и укора одновременно.

Анна неожиданно сама крепче сжала Ильину ладонь. Уже не от страха — просто как точку опоры.

— Я… устала, — сказала она тихо, не поднимая глаз. — Можно мы пойдём?

— Можно, — кивнула Марья. — Только так, как раньше, не ходите. Сейчас я вам тропку покажу — по кромке леса, по мелким кочкам. Там Лазавик не так развалился. — Она похлопала Анну по плечу. — Иди, девонька. Лёд у тебя под ногами сегодня треснул, это хорошо. Новый ляжет — крепче держать будет.

Снаружи туман слегка разошёлся. Пойма по‑прежнему белела тяжёлым молоком с левой стороны, но Марья вывела их на узкую, едва заметную стёжку правее, ближе к редколесью.

— Смотрите, — показала она носком валенка на темноватое пятно в снегу. — Где так снег провалился — туда ни ногой. Видите, жижа чёрная, с пузырями? Это он уже себе нору выел. Там и бродит. А вот там… — она ткнула в едва приметную гряду кочек, припорошенных снежной крупой, — там земля подмёрзла ещё по осени. По этим кочкам и ступайте. И не шепчитесь. Ему шёпот нравится.

Она перекрестила их — привычным, не показным жестом.

— К вечеру к Зелёной Дубраве доберётесь, — напутствовала она. — Ежели ноги слушаться будут. — И, чуть помедлив, добавила: — И молчание своё не зажимайте. Тут вот… — она коснулась пальцем виска Анны, потом — груди Ильи, там, где под рубахой лежал ключ, — и тут потом греха не оберёшься.

— Спасибо, тётка Марья, — шёпотом сказала Анна.

Илья тоже кивнул. Сказать ему было нечего.

Они двинулись по указанной тропке. Марья постояла на крыльце, пока их фигуры не растворились меж серых стволов, потом только вернулась в избу.

Тропа вилась узкой змейкой между кочками. Слева, за белёсой пеленой, тянулась Пойма — теперь уже не страшная, а просто чужая. Справа начинался перелесок: чёрные стволы, редкий хрусткий подлесок, кое‑где голубела кора молодых берёз.

Анна шагала чуть впереди, но уже не так отчуждённо, как по дороге туда. Она иногда оглядывалась, чтобы убедиться, что он не отстаёт, и в её взгляде не было прежней колючести.

Молчание теперь стало другим. Не тяжёлым, как до этого, когда каждое слово было как шаг по тонкому льду, а осторожным, как после сильного крика, когда горло саднит и хочется просто послушать, как снег скрипит под ногами.

На одном из поворотов тропа проходила совсем близко к странному пятну: снег там словно выгорел, обнажив чёрную землю. Над этой проплешиной стоял смутный пар, пахло не печным дымом и не рекой, а чем‑то гнилым и горьким, будто тухлую корягу к огню поднесли.

Анна поёжилась.

— Не наступайте, — предупредила, даже руку инстинктивно протянула, будто преграждая путь. — Марья говорит — это там, где он хвостом водит.

Илья, сам того не заметив, прибавил шаг, обходя пятно полукругом.

— А он… — он всё же спросил, — он всегда здесь был? Или только теперь…

— Был, — коротко ответила Анна. — Просто раньше никто внимания не обращал. Считали: ну, завалило, затянуло… Болото, что с него взять. А он любит, когда так. Чтобы не знали, как его зовут. Тогда сильнее цепляется.

Слова её прозвучали так, словно речь шла не только о болотном духе.

Илья хмыкнул.

— Мне иногда кажется, — тихо сказал он, — что у всякой беды имя есть. Пока молчишь, думаешь: вдруг не она, вдруг обойдётся. А как скажешь — назад не возьмёшь.

Анна помолчала.

— Имя у этого… — она кивнула в сторону пятна, — простое. Лазавик. А у той… — она неопределённо махнула рукой в сторону реки, — сложнее. Там, по‑моему, на всех нас поровну букв набрано.

Он бросил на неё быстрый взгляд. Глаза её, ещё недавно полные слёз, теперь были сухи и яснее, чем утром. В них по‑прежнему стояла боль, но не такая тупая, затвердевшая, а как свежая рана, которую наконец‑то открыли и промыли.

— Ты… — начал он, но передумал. — Спасибо, что сказала.

— А вы… — она чуть поджала губы, — вы мало сказали.

Он замер. Сердце ухнуло, будто тропа под ногами провалилась.

— В смысле? — осторожно спросил он.

Анна отклонилась, чтобы не зацепиться за низкую ветку.

— Не знаю, — честно ответила. — Чую просто. Словами вы меня вроде гладили… — она передёрнула плечами, — а за словами что‑то ещё было. Как подо льдом. Ну да ладно. — Она резко сменила тон на почти бодрый. — Никто никому ничем не обязан. Вы мне своё сказали, я — своё. — И, подумав, добавила: — Пока хватит.

Он вздохнул, словно его поймали на мелкой, но обидной хитрости.

— Хватит, — согласился он. — На сегодня.

Они ещё немного шли молча. Снег под ногами скрипел уже не как мокрая каша, а сухо, приятно. Где‑то впереди забрехала собака — значит, деревня была уже неподалёку.

На вырубке, где тропка выходила к первым огородам, они остановились. Впереди, сквозь редкий кружевной туман, уже угадывались крыши Зелёной Дубравы, чёрные полосы заборов, синяя лента реки вдали.

Анна поправила шаль.

— Тут и разойдёмся, — сказала она. — Мне к Речной улице, вам — вверх.

— Провожу, — не задумываясь предложил Илья.

Она отрицательно мотнула головой.

— Не надо. Там и без того… глаз много. — Она чуть криво улыбнулась. — Ещё скажут, будто вы меня из болота в городе научились доставать.

Он тоже усмехнулся.

— Там до болота далеко, — заметил. — И до таких, как он, — кивок в сторону Поймы, — тоже.

— Да уж, — вздохнула Анна. — Тут, выходит, ближе.

Они помолчали ещё миг.

— Анна, — сказал он, прежде чем она успела отойти. — Ты… если… — Он запутался в собственных словах, сам над собой мысленно усмехнулся. — Если захочешь ещё… поговорить, или так, отвлечься… заходи в школу. Хоть после уроков. Там теплее, чем у реки.

— У реки мне точно делать нечего, — ответила она. Но в голосе уже не было прежней, режущей резкости. — А в школе… — она на мгновение задумалась. — Посмотрим.

Она развернулась и пошла к своей улице, лёгкая, несмотря на промокшие валенки. Шаль мягко покачивалась за спиной. Не тень, не привидение, а живая, упрямая девчонка, которую болото сегодня не забрало.

Илья стоял, пока её фигура не исчезла за первым поворотом. Потом вздохнул, втянул голову в воротник и пошёл к своему дому.

В избе его встретил запах угля и жареного лука. Печь гудела вполсилы, заслонка была прикрыта как надо — ни дыма, ни сквозняка. На столе, накрытом с утра, кто‑то аккуратно подвинул хлеб ближе к краю, а кружку — подальше, чтобы не свалилась.

— Живой, — удовлетворённо проскрипел из‑за печи тонкий голосок. — А я уж думал, жильца нового искать придётся.

Илья невольно усмехнулся.

— Здравствуй, Хут, — сказал он, стягивая шубу. С рукавов на пол посыпались комья грязи. Вода, ещё недавно обжигавшая ноги холодом, теперь напоминала о себе тяжестью в валенках и духом сырости.

Заслонка мягко шевельнулась, будто дух там внутри устраивался поудобнее.

— Ходок, — проворчал Хут. — Куда ни плюнь — везде ты. То к реке, то в Пойму, то к Марьям всяким. Дом бросаешь. Бумаги твои тут без присмотра скучают.

— Бумаги переживут, — отозвался Илья, перевешивая шубу. — А вот без нас Пойма сегодня, может, и не перетопталась бы.

— Пойма‑то переживёт, — фыркнул Хут. — Там таких, как вы, много не надо. Один шаг в сторону — и всё, ни дома, ни бумаг, ни тебя. — Он замолчал на миг, потом, уже другим, более внимательным тоном, добавил: — Пахнешь… болотом и полынью.

— Мы через болото ходили, — подтвердил Илья. — Лазавик нас там за руки потаскал.

— Лазавик… — протянул домовой. — Это который с картинками? Ну‑ну. — Заслонка чуть скрипнула, как если бы Хут почесал бок о кирпич. — А ещё чем‑то пахнешь. Не пойму. Не вода, не тина. Такая… тяжёлая штука. Как мокрый мешок с мукой.

Илья сел на лавку, стянул валенки. Внутри хлюпало, носки можно было выжимать. Он поставил обувку боком к печи, подвинул поближе, чтобы просохли.

Хут помолчал ещё и сказал:

— Тут полуправдой пахнет.

Илья вздрогнул, хотя изо всех сил пытался сохранить равнодушие.

— С чего ты взял? — осторожно спросил он, делая вид, что занят носками.

— Да с того, что стены слышат, — непринуждённо ответил Хут. — Ты ж думаешь, коли в чужой избе шепчешься, я не знаю? Думай‑думай. Я не подслушивал, стенки сами шепчут. — Он хихикнул. — Одно им слово особенно понравилось: «если бы». Они его сейчас по щелям катают, как мышь сухарь.

У Ильи пересохло во рту.

— Мы говорили про Платона, — выдавил он. — Про… — язык снова не послушался, — про брата Анны.

— Я и без тебя догадался, — отозвался домовой. — У тебя, как имя его в воздухе повисает, тут всё каменеет. — Лёгкий стук — будто кто‑то ноготком по печному кирпичу приложил — подчеркнул слова. — И ещё там же… — он снова ткнул, но теперь уже голосом в самое больное место, — другой камушек лежит.

Илья опёрся локтями о колени, провёл ладонями по лицу. Там на ощупь остались и засохшая грязь, и солёные дорожки от пота, и что‑то ещё, невидимое.

— Не всё ей сказал, — тихо признался он неожиданно для себя. — Не всё. Не смог.

— О, — протянул Хут довольным знатоком. — Это как раз то, о чём я и говорю. Полуправда. — Он зябко повёл заслонкой. — С ней ходить тяжелее, чем с целой. Целую на плечо кинул — знаешь, сколько несёшь, знаешь, куда. А эта… — он фыркнул, — как мокрая простыня. На тебе висит, липнет, сохнуть не даёт. Вроде и сбросить страшно, и таскать невмоготу.

Илья горько усмехнулся.

— Тебе легко говорить, — сказал он. — Ты к печи привязан. Твои секреты дальше трубы не уходят.

— А ты к реке привязан, — отбил домовой. — И секреты твои далеко пойдут. Глубже любой трубы. — Заслонка чуть‑чуть приоткрылась, выпуская на кухню струйку жаркого воздуха. — Я тебя по делу ругаю, хозяин. Не за то, что не сказал, а за то, что думаешь: так и легче будет. Не будет. — В голосе его неожиданно мелькнула почти ласка.

Илья долго молчал. В голове тревожным эхом звенели Марьины слова: «правда — тоже пополам делится», и Аннино: «Вы мало сказали», и теперь ещё слова Хута про мокрую простыню.

Он изо всех сил хватался за одно: «Она и так сегодня на краю стояла. Ещё чуть‑чуть — и болото бы её забрало. Ей сейчас ещё и моё на голову? Пусть… пусть чуть отдышится. До весны…»

Слово «весна» всплыло само, как пузырь из глубины. И тут же напомнило: Игнат говорил то же. Надежда. Он сам себе повторял. «До весны». Слишком много для одного времени года.

— Не сейчас, — устало сказал он вслух, не очень понимая, кому — себе или домовику. — Хут, не сейчас. Если я сейчас всё вывалю — не знаю, что будет. Ни с ней, ни со мной, ни с деревней.

— А думаешь, я знаю? — брезгливо фыркнул тот. — Я печной, а не речной. Воды боюсь. Но одно скажу: не тяни, пока лёд совсем не станет стеклом. Потом по нему ходить поздно будет.

Заслонка с мягким стуком закрылась. Домовой, видимо, счёл разговор оконченным.

Илья устало поднялся, долил себе в кружку кипятка — и сел к столу. Ключ под рубахой холодил кожу, будто напоминал: он всё ещё здесь, он не утонул ни в Пойме, ни в чужих словах.

Он допил воду, улёгся на лавку, не раздеваясь до конца. Усталость накрыла мгновенно, как тот болотный туман, только эта была тёплой, печной. Но где‑то под ней, под кожей, всё ещё шевелился тонкий, нерастаявший лёд, в котором застряли мокрый валенок, красный шарф и мальчишеский смех, оборвавшийся на полуслове.

Перед тем как провалиться в сон, он успел подумать одно: болото сегодня отпустило их ноги, но следы его остались — и на валенках, и в словах. А уж чей это след — Лазавика или его собственной трусости, — разберётся, наверное, только река.

Загрузка...