Крыльцо Старой Избы оказалось выше, чем сохранилось в памяти. Три просевшие ступени, покосившийся столб, выщербленный порог, отполированный до жирного блеска сотнями подошв. Над дверью нависал тёмный козырёк, а из чернеющей под ним щели тянуло дымом и чем‑то кислым, тяжелым — то ли квашеной капустой, то ли перезимовавшими в подклете травами.
Илья замер в шаге от первой ступени. Саквояж тянул руку к земле, пальто налилось тяжестью, будто напиталось сыростью за считанные минуты. Со стороны лавки донёсся сдавленный смешок, кто‑то сипло шепнул: «Вон он, городской», — и сразу за шёпотом хлопнула дверь.
Он не успел решить, стоит ли стучать: дверь Старой Избы отворилась сама. Петли скрипнули, словно старик надсадно прочистил горло, и на пороге, опираясь на резную клюку, выросла фигура.
Женщина была ниже его едва ли не вдвое, сухонькая, но не хрупкая: жилистая, как старая дикая яблоня, которую зимой никакому ветру не сломить. Лицо — в мелкую сетку морщин, точно печёное яблоко, но глаза — ясные, пронзительные, пугающе молодые и строгие. Тёмный платок повязан туго, по-вдовьи; из‑под кромки выбилось несколько седых прядей.
— Стоишь, как чужой, — произнесла она, не спрашивая, кто перед ней. — А ты не чужой.
Голос её был скрипучим, властным, не терпящим возражений.
Илья неловко поклонился.
— Я… Илья, — начал он и тут же ощутил всю нелепость этого представления.
— Знаю, чей ты, — оборвала она. — Мать твою, Царство ей Небесное, как сюда в невесты привезли, так я её с телеги на руках принимала. А отец твой до самого отъезда ко мне за советом бегал. Думаешь, я тебя со спины не признаю? — Она прищурилась. — Лицом в мать удался, а стоишь — чисто отец, когда опять чего натворит и не знает, с какой стороны подступиться.
Половица за её спиной тихо охнула: в темноте сеней мелькнула тень — может, кошка, а может, и человек. На площади тоже стихло. От лавки, от колодца, из-за соседних ворот — отовсюду чувствовались взгляды. Одни прятались, другие смотрели в открытую, исподлобья.
— Здравствуйте, тётка Надежда, — выговорил Илья, запоздало вспомнив, как её называли при нём в детстве. — Примите моё… почтение.
Губы старухи дрогнули — то ли в усмешке, то ли от удовольствия, что не забыл.
— Пойдёт, — кивнула она. — Почтение — это хорошо. — Она глянула через плечо в темноту: — Ну, чего уставились? Выходите. Не волк пришёл.
Из полумрака сеней выступила ещё одна женщина, помоложе, с носом-картошкой и румяным круглым лицом — Илья узнал хозяйку лавки, Ольгу Боровскую. Из-под платка выбивались светлые волосы, рукава засучены по локоть, передник в муке или меле.
— А я чего, я ничего, — засуетилась Ольга, вытирая руки о подол, но глаза её горели жадным любопытством. — Гляжу только, как у нас учителя драгоценные по ступеням поднимаются, чтоб в грязи не поскользнуться. — Она тут же обернулась к лавке и крикнула: — Наталья! Глянь, кто приехал!
За заборами началось шевеление. К площади потянулись люди: кто с ведром, кто с ребёнком, кто просто так, будто мимо шёл, но вдруг вспомнил о срочном деле возле Старой Избы.
— Ну, будет вам! — одёрнула их Надежда, не повышая голоса, но суета мгновенно улеглась. — Не ярмарка. — И уже к Илье: — Подойди ближе, не топчи грязь. У нас для разговоров крыльцо есть.
Он поднялся на первую, затем на вторую ступень. От открытой двери пахнуло теплом и чем‑то до боли знакомым: сушёной мятой, печной гарью, старой бумагой. Щека на секунду перестала дёргаться, напряжение спало — и тут же вернулось, когда Надежда шагнула вперёд и стукнула палкой о доски так, что звук разнёсся по всей площади.
— Люди добрые! — провозгласила она громче. — И так всё уже знаете, языки без меня работали. — В толпе послышались смешки. — Но по чину положено, чтобы не по углам шептаться, а объявить при всех.
Она встала на самый край крыльца, возвышаясь над Ильёй, и он невольно оказался на полшага позади, словно нашкодивший мальчишка рядом с матерью.
— Вот он, — кивнула она в его сторону. — Илья. Сын Долгоруких. Наш.
Слово «наш» прозвучало одновременно как награда и как приговор.
— Из города вернулся, — продолжила она. — Родителей схоронил, дом проведать приехал. Бумаги казённые уладить. Мы все знаем. — Она на миг смягчила тон: — Горько сироте. Но сирота — не чужой. Это раз.
По рядам прошёл шелест; кто‑то перекрестился, кто‑то сочувственно покачал головой.
— Два, — она подняла два узловатых пальца. — Школа у нас пустая стоит. Дети не железные, голову им тоже кормить надо. Без учителя они как без хлеба: может, не помрут сразу, да толку не выйдет. Старый учитель ушёл в Липники, поминать его дурным словом не станем, свои причины имел. А волость нам уже писала. — Она снова припечатала палкой. — Писали: «Если учителя не сыщете, накажем, школу закроем». Нам это надо?
— Не надо, — глухо отозвались из толпы.
— Вот и я говорю, — кивнула Надежда. — А тут — человек грамотный, свой, нашего корня. — Она снова повернулась к Илье, и взгляд её стал острым, как шило. — Я староста, пока ноги носят. Мне и решать. Я говорю: вести тебе школу, Илья. С осени и до весны. А там — как Бог даст, как вода покажет. Не в чужой же дом тебя звать, а в свой. Родные стены тебя и выдержат.
Слова эти, простые, сказанные без затей, легли на плечи могильной плитой. Илья почувствовал, как невидимая сеть накрыла его — мягко, но наглухо, без единой прорехи.
— Погоди, Надежда, — раздался тонкий, насмешливый голос сбоку. — Может, он сам скажет, выдержат его стены или нет.
Из-за спин баб вынырнул мужичонка: щуплый, сутулый, среднего роста. Лицом — ничего примечательного: измождённые бессонницей черты, жидкие усики. Только глаза бегали мелко, не задерживаясь ни на ком, а губы кривились в ухмылке, будто он вечно перекатывал на языке какую‑то колкость.
Илья не сразу вспомнил имя, но память подбросила картинки: когда‑то этот мальчишка собирал под лавками окурки, разносил сплетни и любил подслушивать под окнами. Вырос, а повадки, похоже, остались прежними.
— Фёдор Сторожко, — тихо подсказала Ольга, не удержавшись от шпильки. — Туда ему и дорога, сторожить чужое да подглядывать.
Фёдор поклонился Надежде, но без особого усердия.
— Что ж мы, баба Надя, человека городского сразу в хомут? — протянул он елейным голосом. — Может, он только на пару деньков. Там у них, в городе, дела — а у нас тут грязь да туман. Магазинов нет, театров нет. Как бы не сбежал, не оглянувшись.
Рядом с его сапогами шевельнулось нечто серое — тень от кошки или от копны сена, Илья не разобрал. На миг показалось: не одна тень, а несколько — мелких, вертлявых, цепляющихся за полы его кафтана. Вспомнились детские страшилки про злыдней, мелких духов, что липнут к завистникам и склочникам.
Он моргнул — тени растворились в приземном тумане.
— Ты у нас, Федя, всё за чужую шею волнуешься, — сухо ответила Надежда. — Свою бы поберёг. — По толпе прокатился смешок. — Не боись, учитель от нас не сбежит. Не та порода. — Она снова глянула на Илью. — Верно говорю?
Он прочистил горло. Сколько раз приходилось выступать перед классом или в семинарии, читать доклады перед важными чинами — слова всегда находились. А тут, перед двумя десятками людей в грубых кафтанах, под низким серым небом, вдруг пересохло во рту.
«Скажи, что приехал ненадолго, — шепнул внутренний голос. — Скажи: дом продам, бумаги оформлю и уеду. Они поймут. Ты никому ничем не обязан».
Он уже открыл рот, чтобы произнести именно это, но посмотрел на людей.
Ольга глядела с любопытством и надеждой, словно рассчитывала, что учитель выведет её детей в люди, а заодно расскажет, как живут в городе. Поодаль стояли два паренька — один из них тот, босой, которого он видел на въезде; они перешёптывались, но глаза у них были как у голодных собак, глядящих на тёплую печь. Старики, прижавшись к заборам, молчали, но от них веяло настороженной тяжестью: ещё один чужак, приедет, покрутится и исчезнет, оставив после себя лишь пустые разговоры.
И поверх всех этих лиц — взгляд Надежды: твёрдый, требовательный, с тем самым «ты должен» на дне, которое так знакомо по отцовским «надо» и материнским «как знаешь, сынок».
Где‑то за избами ворохнулась река. Илье почудился не плеск воды, а тихий, вкрадчивый шёпот: «Ну?»
Он выдохнул.
— Я… — голос прозвучал хрипло, но твёрдо. — Я приехал… сперва думал ненадолго. Дом, дела… — Он заметил, как дёрнулось лицо Фёдора в предвкушении отказа. — Но школа без учителя — это и правда не дело. — Слова складывались сами, будто кто‑то подталкивал их изнутри. — До весны я останусь. — И добавил тише, больше для себя: — А там… видно будет.
Повисла тишина. Казалось, даже ветер стих и туман замер.
— До весны, — повторила Надежда, пробуя слова на вкус. — До весны — это не день и не неделя. — В голосе её прозвучало удовлетворение. — До весны — это зиму отстоять, лёд переждать, детей до Пасхи довести. А дальше поглядим. — Она коротко кивнула, ставя точку. — Ну, люди, слышали? Учитель у нас есть. Не придётся по чужим волостям побираться.
— До весны, до весны… — понеслось шёпотом по рядам. Кто‑то вздохнул с облегчением, кто‑то хмыкнул недоверчиво.
— А я что говорил, — прошипел Фёдор соседу, особо не таясь. — Не удержишь городского надолго. До весны — и поминай как звали. Весной вода поднимется, с ней и уплывёт.
Надежда метнула на него такой взгляд, что мужик втянул голову в плечи и сделал вид, что поправляет полушубок.
— Весна, — негромко сказала она, — ещё не завтра. До неё дожить надо. — И перешла на деловой тон: — Так. Ольга!
— Я здесь, — отозвалась лавочница, шагнув ближе.
— С завтрашнего дня хлеб учителю выдаёшь по списку, как полагается. И керосину за счёт общины выдели. Не хватало ещё, чтобы учитель в потёмках детям буквы выводил. Поняла?
— Поняла, — кивнула Ольга, уже прикидывая в уме, как записать расход, чтобы и община не в обиде, и лавка не в накладе.
— Федя! — повернулась Надежда к Сторожко.
Тот вздрогнул, словно очнулся.
— Ты, кроме как языком молоть, что-то ещё умеешь? — ядовито спросила она. — Рот у тебя работает исправно. Может, и спину подключишь? — Она не дала ему вставить слово: — Завтра с утра печь в школе протопишь, дымоход проверишь. Где прохудилось — чини. Учителю в сырости сидеть не позволю.
— Да я… я, конечно, — замялся Фёдор. — Раз староста сказала… — Глаза его забегали ещё быстрее, и он попытался отшутиться: — Только гляди, баба Надя, как бы мне там не привиделось чего. Болтают, что в школе по ночам…
— В школе тебе привидится мокрой тряпкой по уху, если вовремя не сделаешь, — отрезала Надежда. — Всё. Расходитесь. Дел у всех — выше крыши, а вы сбежались, как на медведя.
Толпа зашевелилась, потихоньку тая. Кто‑то подходил к Илье ближе — просто поглядеть, кто‑то спешил к Надежде шепнуть о своём.
— Сочувствую, — бросил проходящий мимо старик с белыми, как иней, бровями. — Родители твои добрые были. — И, не дожидаясь ответа, уковылял, опираясь на посох.
— У меня сын, — почти шёпотом проговорила женщина в выцветшем платке, — вторую зиму учится. Смышлёный. Скажешь, чтобы его тоже взяли? — И, не дав Илье опомниться, поспешила за убежавшим ребёнком.
Он кивал, бормотал что‑то невнятное и чувствовал, как всё это — глаза, голоса, просьбы — накатывает на него, словно прилив: не ударом, а медленным, неотвратимым давлением.
— Постой, — остановила его Надежда, когда он уже подхватил саквояж, желая хоть на минуту скрыться от всеобщего внимания. — Не спеши.
Он обернулся.
— Дом твой, — сказала она, — закрыт, но не заколдован. Ключ у соседки, у Авдотьевны. Она тебя помнит, хоть и ворчит, что «городские» дорогу забыли. Скажешь, я прислала — отдаст. — Надежда помолчала, оценивая его, как лошадь перед дальней дорогой. — Ты там за работу сразу не хватайся. По избе пройдись, окна открой, печь потрогай. Дом тоже память имеет. Ему привыкнуть надо, что хозяин вернулся. А завтра к вечеру заходи сюда. Обсудим школу.
— Хорошо, — тихо ответил Илья.
— И ещё, — добавила она, чуть понизив голос. — На реку по ночам пока не ходи. — Это прозвучало буднично, как «лёд тонкий» или «не стой под стрелой», но холодок пробежал по спине. — Днём, если нужда, иди, никто не держит. Но ночь… ночь сейчас для других. Понял?
— Понял, — повторил он, хотя внутри вскипело раздражение: с каких это пор ему указывают, где гулять?
Но возмущение тут же утонуло в свинцовой усталости.
— Ступай, — кивнула Надежда. — И не думай много. Успеешь ещё надуматься.
Он спустился с крыльца. Грязь под сапогами смачно чавкнула. Площадь пустела: Ольга скрылась в лавке — оттуда донёсся звон банок; Фёдор, перекинув верёвку через плечо, потрусил в сторону школы, поминутно оглядываясь и бормоча себе под нос.
Только кошка на бревне продолжала сидеть неподвижно, щурясь в сторону тумана, откуда веяло сыростью.
Илья оглянулся на Старую Избу. Надежда всё ещё стояла на крыльце — маленькая, но крепкая, как дубовый кол, который не выдернуть и вдвоём. Она смотрела ему вслед, и во взгляде читалось не только начальственное «делай, как сказано», но и странная, жёсткая забота.
Он двинулся проулком к Речной улице. Воздух здесь был гуще: туман с реки полз по земле, просачивался под заборы, цеплялся за ветки. За домами слышалось глухое движение воды — не плеск, а тяжёлое, размеренное дыхание огромного зверя.
«До весны, — повторил он про себя. — Всего лишь до весны».
Но это «всего лишь» прозвучало в голове так, будто речь шла не о паре месяцев, а о целой жизни.
С каждым шагом становилось яснее: продать дом «по‑быстрому», как мечталось в дороге, уже не выйдет. Дом, школа, люди, река — всё сплелось в тугой узел. В городе он привык решать сам: ехать или нет, оставаться или уходить. Здесь же за него уже всё решили, лишь вежливо поставив перед фактом.
За ближайшим плетнём взвизгнул ребёнок, и кто‑то строго на него шикнул. Пахнуло дымом и прелой соломой. Туман, стелющийся по земле, коснулся голенища сапога холодной влажной бахромой.
— До весны, — вслух произнёс Илья, словно давая обещание самому себе и оставляя крошечную лазейку.
Река за домами шевельнулась, будто услышала. Ему почудилось — всего на миг, — что где‑то в глубине, под коркой льда и тумана, что‑то одобрительно ворохнулось. Не слово, а движение: «Договорились».
Он тряхнул головой, отгоняя наваждение, и зашагал к дому, который ждал его — не как гостя, а как хозяина, слишком долго бывшего в отлучке.