Глава 27. Ночь перед исповедью

В эту ночь деревня не спала. Но и света в окнах почти никто не зажигал.

Зелёная Дубрава лежала под низким, давящим небом, словно рыба на дне, прижатая толщей воды. Тишина стояла такая, что, казалось, было слышно, как оседает снег на крышах. Ветер утих. Собаки, обычно брехавшие на каждый шорох, забились в будки и молчали. Даже ставни не скрипели.

Это было молчание натянутой тетивы.

Надежда сидела в горнице Старой Избы в полной темноте. Лампа на столе стояла, но спички лежали нетронутыми.

Перед ней, прислонённый к лавке, стоял её посох — отполированное годами дерево, потемневшее от прикосновений. Надежда смотрела на него, не мигая, хотя в темноте различала лишь контур.

Впервые за много лет она чувствовала не свою силу, привычную, как старая одежда, а свою ветхость.

«Двадцать лет, — думала она, и мысли ворочались тяжело, как жернова. — Я держала этот мир зубами. Врала, замазывала щели, затыкала рты. Думала — берегу. А вышло — гноила».

Завтрашний день пугал её. Не Рекой — с водой она бы как-нибудь договорилась, или утонула бы молча, с достоинством. Её пугали люди. Те самые, кого она нянчила, мирила, судила. Завтра, когда она скажет правду, они посмотрят на неё не как на «мать деревни», а как на лгунью. Уважение, которое она ткала десятилетиями, может рассыпаться в прах за одну минуту.

Она провела ладонью по лицу. Кожа была сухой, пергаментной.

Надежда тяжело поднялась, подошла к сундуку. Крышка откинулась с тихим стоном. Запахло нафталином и праздником — тем, старым, забытым. Она достала тёмную шаль с кистями, которую надевала только на Пасху и на большие свадьбы.

Накинула на плечи. Поправила перед невидимым зеркалом.

— Ну вот, — сказала она в пустоту избы. — Как на смерть.

И села обратно, положив руки на колени. Ждать рассвета.

В сарае Семёна Долгорукова горел огарок свечи, прилепленный к верстаку.

Семён не был в избе. Он сидел на чурбаке, зажав между колен длинное древко багра. В руках у него был брусок.

Вжик. Вжик. Вжик.

Звук камня о железо был единственным, что нарушало тишину в этом дворе. Семён точил крюк. Зачем — он и сам не знал. Багор нужен, чтобы цеплять брёвна. Или чтобы тащить утопленников. Или… чтобы отбиваться.

«Побьют, — билась в голове одна и та же мысль. — Как узнают, что я гниль видел и смолчал — побьют. Избу сожгут».

Страх был липким, холодным, он ползал по спине, заставляя руки работать быстрее.

Из сеней донёсся голос жены — сонный, тревожный:

— Сёма… ты чего там? Ночь на дворе. Иди ляг.

— Спи! — огрызнулся он так злобно, что сам испугался своего голоса. — Не твоё дело. Мне… инструмент справить надо.

— К утру-то? — удивилась жена, но затихла.

Семён отложил брусок. Потрогал пальцем острие крюка. Острое. Злое.

Он посмотрел на свои руки. Огромные, сильные ладони дрожали мелкой дрожью.

«Не от людей я его точу, — вдруг понял он с тоскливой ясностью. — А от себя. Чтобы было за что держаться, когда земля из-под ног уйдёт».

Он задул свечу, но в дом не пошёл. Так и остался сидеть в темноте, пахнущей стружкой и железом, обнимая багор, как винтовку в окопе.

Анна не спала.

Она сидела у окна, выходящего на улицу, хотя смотреть там было не на что — только туман да синий снег. На столе перед ней лежал ворох еловых веток, принесённых днём из леса, и пучок сухой травы, которую дала Марья.

Она плела венки.

Пальцы были исколоты иглами, на подушечках выступили капельки крови, но она не чувствовала боли. Внутри неё, там, где годами жила ноющая, рваная рана, теперь было тихо и холодно. Как в выстуженном доме, где наконец-то вымели осколки.

Первый венок выходил ладным, строгим. Тёмная хвоя, красная нить. Для Платона. Прощальный.

Второй она плела из того, что осталось, добавляя сухие стебли полыни и тысячелистника. Он получался колючим, неровным, но крепким.

«Это живым, — думала она, переплетая стебли. — Тем, кто завтра будет стоять и слушать. Илье. Семёну. Надежде. Мне».

Она посмотрела на пустую лавку у печи. Там когда-то сидел отец, точил топор, пил горькую, смотрел на неё тяжёлым, невидящим взглядом. Она всю жизнь боялась его тени. Боялась, что его гнев — это и есть правда.

— Я больше не боюсь, батя, — сказала она тихо. — Ты своё отмолчал. Теперь моя очередь говорить.

Она завязала последний узел, обкусила нитку. Положила два венка рядом. Тёмный и пёстрый. Смерть и жизнь.

За окном, в тумане, ей почудилось движение — будто кто-то кивнул. Но она не стала вглядываться. Она знала: завтра всё решится.

У Фёдора Сторожко в избе творилось неладное.

Здесь не было тишины. Здесь было душно, жарко и страшно.

Фёдор метался по горнице, натыкаясь на углы. Ему казалось, что стены сдвигаются.

Злыдни — те самые тени, которых он прикормил, которые годами жирели на его сплетнях и чужих ссорах, — сегодня взбесились. Они чувствовали: кормушка закрывается. Тайна, которая гнила в деревне двадцать лет и отравляла воздух, завтра будет вскрыта. Гной вытечет, рана очистится — и им, паразитам, нечего будет есть.

Они метались по полу серыми клубками, прыгали на лавки, шипели. Один, похожий на крысу с человечьими пальцами, цапнул Фёдора за штанину.

— Брысь! — взвизгнул Фёдор, пиная воздух. — Пошли вон!

Но они не уходили. Они лезли к нему, требуя привычной злобы, привычного страха. А у Фёдора внутри остался только липкий, животный ужас.

Он схватил бутыль с самогоном, плеснул в кружку, выпил залпом. Хмель не брал. В голове было ясно и звонко от ужаса.

Он подбежал к окну, прижался лицом к стеклу. Ему казалось, что там, в тумане, стоят люди. Слушают. Или это Река поднялась и заглядывает в окна?

— Я не пойду, — зашептал он, пятясь. — Заболею. Слягу. Не пойду на лёд.

С полки с грохотом упал горшок, разлетевшись на черепки. Злыдни метнулись в стороны с визгом.

Фёдор сполз по стене на пол, закрыл голову руками. Он был единственным в деревне, кто не готовил себя к правде. Он был единственным, кто хотел, чтобы эта ночь длилась вечно.

Илья лежал на спине, закинув руки за голову.

Глаза привыкли к темноте. Он видел каждую трещинку на потолочной балке.

В доме было тихо. Необычно тихо. Даже Хут не возился, не шуршал веником, не вздыхал. Печь стояла тёплая, но молчаливая, как большой спящий зверь.

— Спишь? — тихо спросил Илья.

— Нет, — отозвался домовой сразу, будто ждал вопроса. Голос его звучал глухо, из самой глубины подпечья. — Реку слушаю.

— И что?

— Молчит, — сказал Хут. — Это хуже, чем когда трещит. Дыхание затаила. Ждёт.

Илья повернулся на бок, глядя на красный зрачок поддувала.

— Думаешь, они придут? — спросил он. — Семён, Якуб?

— Придут, — уверенно ответил домовой. — Страх гонит пуще совести. Они сейчас боятся не прийти больше, чем прийти. А вот что будет потом… — Хут помолчал. — Тут даже я не знаю. В доме, где стены от правды дрожат, печь может треснуть. А уж на льду…

Илья сел, спустил ноги. Подошёл к окну.

Там, за стеклом, стояла белая мгла. Не видно ни огородов, ни спуска. Мир кончался сразу за рамой.

Он прижал руку к груди. Ключа там не было — он отдал его Надежде. Но кожа помнила холод металла. Фантомная тяжесть давила на рёбра.

Он вдруг понял: завтрашний день разрежет его жизнь пополам. До этого он был приезжим, «городским», временным. Завтра он станет либо изгоем, которого прогонят камнями вместе с его правдой, либо… кем-то другим. Кем-то, кто навсегда врос в эту землю.

— Страшно, — признался он вслух.

— А то, — отозвался Хут. — Не боялся бы — был бы дураком. Ложись, учитель. Силы береги. Завтра тебе не указкой махать.

Илья вернулся на лавку. Закрыл глаза. Сна не было, но был какой-то странный покой — покой человека, который уже сделал шаг с обрыва и теперь просто ждёт удара о воду.

Рассвет пришёл не светом, а изменением оттенка серого. Тьма за окном стала чуть жиже, прозрачнее.

Где-то на краю деревни прокричал петух — хрипло, надсадно, как часовой, увидевший врага.

Илья открыл глаза.

Встал. Оделся — медленно, тщательно застёгивая каждую пуговицу. Надел пальто, шапку.

Подошёл к печи.

— Ну, я пошёл.

Заслонка тихонько, деликатно стукнула о кирпич. Тук-тук. Как стук сердца.

— Удачи, — послышалось в этом звуке.

Илья вышел на крыльцо.

Воздух был ледяным и неподвижным. Туман стоял по пояс.

Он посмотрел на соседние дворы.

И увидел.

На крыльце Старой Избы появилась тёмная фигурка Надежды.

У ворот своего дома стоял Семён с багром.

Из переулка вышла Анна с венками в руках.

От леса, сгорбившись, брёл Якуб.

Они выходили молча, не сговариваясь, в один и тот же миг, словно их дёрнули за невидимые нити. Никто не звал, никто не кричал.

Все они повернулись в одну сторону. Вниз. Туда, где под белым саваном тумана ждала Река.

Илья шагнул с крыльца и пошёл к ним.

Загрузка...