Утро наступало не сразу, а как‑то крадучись.
Сначала в темноте завозился где‑то под крышей воробей, потом печь тихонько щёлкнула, остывая, и только следом через окно пробрался серый свет — такой, когда ещё не день, но ночь уже отступила.
Илья проснулся от духоты. Одеяло намокло от дыхания, подушка казалась тяжёлой, как камень. Он какое‑то время лежал, не понимая, где находится: потолок низкий, побелка в трещинках, в углу — тёмный квадрат печи, от которого ещё тянуло теплом. Не город, не съёмная комната с высоким окном. Дом.
Память подползла следом, как туман от реки: дорога, вчерашняя площадь, ночь… ледяной крик над весенним льдом. Он резко втянул воздух — так, будто снова тонул кто‑то другой, а не он.
В комнате было тихо, только где‑то в подполье шуршало — наверное, мышь. Или не мышь.
Илья перевернулся на спину, посмотрел на окно. За стеклом всё ещё плотным молоком висел туман, но в этой белизне уже проступали тёмные стволы деревьев, крыши соседних хат. Значит, рассвет давно наступил, а он, выходит, проспал.
Голова была тяжёлая, мысли — словно ватой обложенные. Ночь не принесла отдыха, скорее наоборот — навалилась тяжестью. Ему вспомнилось, что он, кажется, сам себе вчера пообещал: «Никому. Ничего». И тут же перед глазами — вода, проступающая сквозь лёд, детские фигуры…
— Хватит, — пробормотал он, чувствуя, как голос царапает горло.
Он сел, свесил ноги с лавки. Пол под босыми ступнями оказался не таким холодным, как ночью. Печь, видно, хорошо отдала тепло. Где‑то в глубине кирпичей всё ещё жило красное нутро — оттуда тянуло сухим жаром. В нос ударил смешанный запах: вчерашний дым, затхлость старых вещей и едва уловимый, почти забытый аромат мятных подушечек, которые мать любила класть в сундук.
На столе стояла кружка, перевёрнутая вверх дном. Илья не помнил, чтобы вчера вечером ставил её так. Казалось, он просто оставил её там, где выронил. Рядом лежала ложка — поперёк стола, одним концом свесившись в пустоту.
Он нахмурился.
«Дом, — подумал он, — живёт сам по себе». В детстве подобные мелочи списывали на Хута: «Это наш, домашний, шалит». Тогда он с мальчишеским восторгом верил, искал глазами невидимого соседа. Теперь — взрослый, городской — должен был бы отмахнуться. Но чувство было то же: кто‑то здесь есть, кроме него.
— Спасибо, — сказал он вдруг вполголоса, сам не заметив как.
Ложка, разумеется, не ответила. Только в печке что‑то глухо стукнуло, будто осело поленце.
Он умылся у рукомойника в сенях — вода в кувшине была ледяная, но именно этого и хотелось. Холод полоснул по лицу, отрезвляя. В осколке старого зеркала над умывальником отразилось бледное, осунувшееся лицо, щетина за ночь проступила жёсткими точками.
Глаза были покрасневшие, но ясные. Никаких туманов, никаких чужих видений — только он сам.
«И слава Богу», — подумал Илья, вытирая лицо грубым полотенцем.
Он быстро перекусил — отрезал ломоть вчерашнего хлеба, запил водой. Аппетита как не было, так и не появилось, но он заставил себя прожевать каждый кусок, чувствуя, как хлеб ломается, как крошки остаются на губах. Надо было чем‑то занять рот — иначе опять полезут слова, которые говорить пока нельзя.
Выходить на улицу не хотелось. Вчерашние слова Авдотьевны и Надежды — «по ночам к реке не шастай», «ночь сейчас для других» — вспомнились сами собой. Но договориться с Надеждой о школе он всё‑таки обещал. И чем дольше сидеть в доме, тем гуще тело пропитывалось этим сыроватым покоем, в котором слишком легко начать слушать не те голоса.
Он натянул чистую рубаху, ту же жилетку, пальто. Сапоги за ночь успели подсохнуть у печки, но грязь на подошвах взялась коркой. Она отваливалась комьями, когда он сунул ноги в обувь, и эти комья вызывали неприятное воспоминание: как под мальчишескими валенками вчера треснул лёд в той страшной картине.
— Всё, — сказал он сам себе уже у двери. — Школа, Надежда, дела.
Дверь на улицу поддалась легко. Сырой воздух ударил в лицо, в нос — запах мокрой земли, навоза, дымка из соседних труб. Туман немного поднялся — теперь он висел над землёй белёсым слоем, очень похожим на тот, что ночью стлался над рекой, только теперь в нём не было того плотного, давящего чувства, будто кто‑то смотрит.
Двор потихоньку приходил в себя после ночи. Где‑то за забором кудахтали куры, вдалеке хлопнула калитка, детский голос крикнул: «Ма‑а!», — и тут же затих. Из окна Авдотьевны тонкой полоской тёк свет. Она, видно, давно уже на ногах.
Речная улица, когда он вышел за калитку, была почти пустая. Только старуха какая‑то тащила ведро к колодцу да мальчишка босиком пробежал по снежной грязи, зажав в руках деревянную лошадку. Увидев Илью, мальчишка замедлил шаг, уставился, потом вдруг бросился обратно, к своему двору.
«Разбегаются, словно я не человек, а…» — Илья осёк мысль. Никаких «а».
До площади можно было идти по верхней дороге, мимо лавки Ольги, а можно — по привычке детства — спуститься немного к реке, перейти по деревянному мостику и подняться там, где тропка выводит прямо к Старой Избе. Верхняя дорога была суше. Но ноги сами повернули туда, где вчера ночью он стоял, вглядываясь в чёрную гладь.
— Проверить, — пробормотал он, будто оправдываясь. — Днём всё по‑другому.
Тропка к реке была утоптана годами. По обочинам валялись серые прошлогодние стебли крапивы, под ногами чавкала размокшая от ночной сырости земля. По мере того как он спускался, шум воды становился отчётливей — не тот, ночной глухой, а обычный, дневной: лёгкий плеск где‑то под берегом, капель с веток.
Река встретила его уже другой. Туман тут держался плотнее — белой полосой над самой водой, но сквозь него просматривалась поверхность, не такая чёрная, как ночью, а свинцовая, с живыми косыми бликами. Лёд у берегов побелел, кое‑где стал толще, в других местах, наоборот, выглядел подточенным.
Мосток — низкий, на трёх столбах, с перилами из кривых жердей — уходил от кромки в воду. По нему кто‑то уже прошёл: свежие следы сапог и тонкая дорожка от ведра. Илья остановился в двух шагах, вдохнул поглубже. В груди чуть потянуло — не страхом уже, а чем‑то вроде настороженного любопытства.
Он уже собирался шагнуть на доску, когда справа, чуть ниже по течению, раздался голос:
— С ногами‑то смотри.
Голос был негромкий, но цепкий — такой, что сразу слышно: привык, чтобы его слушали. И с хрипотцой, старой, как мокрые корни в откосе.
Илья вздрогнул. Повернул голову.
На самом краю воды, там, где в берег была вбита толстая, почерневшая от сырости колода, сидел старик. Он так сливался с берегом, что сначала его можно было принять за ещё один корень или поваленный ствол. На нём был грубый суконный армяк, подпоясанный верёвкой, штаны заправлены в валенки. Борода — действительно как мох: серая, клочковатая, местами зеленоватая от сырости. Лицо морщинистое, резкое, нос с горбинкой. Глаза — светлые, выцветшие, но смотрели живо, прямо.
Старик держал в руках какой‑то прутик и ковырял им лёд у самой кромки, будто проверял, насколько тот схватился. Услышав шаги, он не поднялся, только взглянул на Илью как на давнего знакомого.
— Чуть свет, а ты уже к воде, — протянул он. — Тянет, значит.
Илья выдохнул, ожидаемое облегчение не пришло. Наверное, потому, что старик смотрел так, будто знал больше, чем говорил.
— С дороги иду, — ответил Илья, чувствуя, что оправдание выходит глупым. — На площадь надо. Тут ближе.
— На площадь, — согласился старик. — Через воду. А ночь?
Он сказал это так, будто между «площадь» и «ночь» не было никакой разницы — оба дела, оба пути.
Илья напрягся.
— Ночь? — переспросил он. — Я всю ночь…
Он хотел сказать «проспал», но память тут же услужливо подсунула чёрную гладь, белую фигуру, треск льда. Слова застряли.
Старик чуть поднял брови, словно услышал не то, что Илья сказал, а то, что не сказал.
— Ну‑ну, — протянул он. — Сон, значит.
Он отвернулся к воде, снова ткнул прутиком в лёд. Прутик отозвался глухим звуком — крепко, пока ещё.
— Не всякого сон до утра держит, — добавил он как бы между прочим. — Бывает, человек лежит, а ноги сами встают. Особенно у тех, кто издалека пришёл да с тяжёлой рукой. Воде всегда интересно, кто вернулся.
Илья почувствовал, как пальцы сами собой сжались в кулаки в карманах пальто.
— Вы… откуда знаете, что я из города? — спросил он, цепляясь за первое, что пришло в голову.
Старик чуть скосил на него глаза.
— Пальто, — кивнул он в сторону. — Шапка. Глаза. У нас таких не водится. У наших взгляд по столбу, по печи скользит, мерит, где что подлатать. А у тебя всё ищет, куда б дальше. Да и лицо я твоё видел. Давненько, правда.
Внутри у Ильи что‑то кольнуло.
— Вы меня помните? — вырвалось.
— Не я, — отозвался старик. — Вода помнит. Я так, при ней.
Он наконец‑то выпрямился, опираясь на прутик, как на палку. Встал неторопливо, но без усилия, словно возраст — вещь относительная. Подошёл ближе к Илье, встал почти на одну линию с ним, только чуть ниже — берег тут был ниже, старик стоял на сырой глине.
Теперь запах, который шёл от него, стал явственнее: тина, мокрая древесина, дым. Не грязь — именно вода, застоявшаяся, спокойная.
— Игнат меня зовут, — сказал он. — Но это тем, кому надо имя. А так — Сторож я тут. Речной.
Он произнёс это легко, будто говорил: пастух, мельник. Без важности.
Илья машинально кивнул.
— Илья, — представился он. Потом усмехнулся краешком губ. — Вы, наверное, знаете.
— Не первый день по берегу хожу, — подтвердил старик, не отвечая прямо. — Вчера вон Надежда всю площадь на уши поставила: «Учитель приехал». Так что, выходит, я тебе не чужой, а ты мне — тем более.
Он посмотрел на сапоги Ильи, прищурился.
— Грязи ночной нахватался, — заметил. — Днём земля по‑другому липнет.
Илья опустил глаза. На голенищах и правда серели засохшие разводы — не от этого утра, от вчерашней ночи. От огорода к реке и обратно.
Старик поднял руку, не касаясь, будто измеряя расстояние между Ильёй и водой.
— Ты коли уж ходишь, — тихо сказал он, — зря не гляди. Вода, она хоть и молчит, а отвечать любит. Особенно ночами. Ночью она тебе не реку показывает, а себя. А себя не всякому можно, да?
Он чуть повернул голову к Илье. Взгляд у него был не злой и не добрый — внимательный.
— Мне… — Илья сглотнул. — Мне ничего такого не показалось.
Старик усмехнулся беззвучно, борода чуть шевельнулась.
— Ничего — оно разное бывает, — сказал он. — Есть пустое «ничего», когда человек домой придёт, поест, ляжет и до утра ни сна, ни мысли не помнит. А есть — когда «ничего», а внутри как в ведро кто камень кинул. Гул стоит.
Он ткнул в себя пальцем.
— У тебя гул есть?
Илья хотел отмахнуться. «Нет, я просто устал. Никакого гула. Глупости». Но слово «гул» слишком точно попало. Внутри действительно что‑то дрожало, как если бы под лёгким льдом уже пошла вода.
— Не ваше это дело, — сказал он жёстче, чем хотел.
Старик не обиделся. Смотрел ещё какое‑то время, затем чуть кивнул, будто не Илье, а чему‑то своему.
— Не моё, — согласился он. — Моё — предупреждать. Каждый сам выбирает: слушать или нет.
Он опёрся обеими руками на прутик, наклонился к воде и сказал чуть тише, как будто реке:
— Рано ещё. Не трогай сильно. Пускай сам дойдёт.
Илья не был уверен, слышит ли он это. Слова прозвучали почти без звука, губы старика едва шевельнулись. Но в воде что‑то лёгкое, едва заметное случилось: полоска тумана прямо перед ними чуть приподнялась, словно вздохнула.
Он хотел спросить: «С кем вы разговариваете?» — но вовремя прикусил язык. И так уже, наверное, выглядел странно: разговаривает с незнакомым стариком у воды, а ему ещё и слышится.
— Я… — начал он, но в этот момент наверху, на тропинке, послышались быстрые шаги и голос:
— Игнат! Ты его там не додави, слышишь? Мне живой нужен!
Старик слегка усмехнулся.
— Наша, — сказал он, кивнув вверх. — Старуха твоя, Надежда.
Илья обернулся.
Надежда Коржик спускалась к реке, приподнимая юбку, чтобы не запачкать подол. Платок на ней был завязан туго, лицо — всё в морщинах, но глаза — острые, как иглы. В руках она несла узелок, из которого торчал край хлеба.
— Я ж говорила, — бросила она, ещё не подойдя вплотную, — ноги сами его к воде вынесут. Чуть свет, а он уже тут. У городских всегда так: пока лучины не нагляделся, ему всё мало.
— Зоркая, — буркнул Игнат, но без злости.
Надежда остановилась возле Ильи, перевела дух, всмотрелась в его лицо.
— Ну? — спросила. — Ночь прошла как?
Илья сжал зубы. Кромка воды внезапно стала очень близкой, хоть он и стоял от неё в стороне.
— Спал, — ответил он. — Дом… привыкаю.
Надежда кивнула.
— Дом к тебе тоже, — сказала. — Хут не сразу принимает, он — не кошка, на руки не бросится. А к реке, — она перевела взгляд на Игната, — я ж тебе чётко сказала: ночью не шастать. Или у вас в городе старших не слушают?
— Я…
«Я просто вышел», — хотел повторить Илья, но взгляд старика перехватил его. В нём не было обвинения. Скорее — ожидание.
— Больше не буду, — выдохнул он.
— Посмотрим, — сказала Надежда. — Слова — это одно, а ноги — другое. У тебя ноги, я вижу, своё любят.
Она поставила узелок на перила мостка.
— Ладно, — продолжила. — Нам некогда возле воды языком чесать. Школу тебе показать надо. Да и дом твой гляну, раз уж проснулся. А то мало ли чего там после зимы. Игнат, — повернулась она к старику, — пойдёшь?
— Куда ж я денусь, — ответил тот. — Мостки — мои, школа — под боком у воды. Без меня там и гвоздь не вбить, сами знаете.
Надежда фыркнула.
— Гвозди — по твоей части, буквы — по его, — кивнула она на Илью. — А мне потом между вами бегай. Пошли.
Она первой ступила на мосток — уверенно, как человек, который сотни раз ходил этой дорогой и знает, где какая доска хрустит. Игнат двинулся следом, прутик обернулся в руках в посох. Илье пришлось идти после него, чувствуя, как мосток слегка пружинит под их троими.
Посередине вода под досками показалась особенно близкой. Илья машинально отвёл взгляд в сторону, на противоположный берег: там, через туман, чернели кусты, виднелась тропка, ведущая вверх, к площади.
— Лишний раз не смотри, — тихо сказал Игнат, будто поймав его движение. — Река сама решит, когда тебе что показать, а сам лишний раз не лезь.
— Что за разговоры, — встряла Надежда, хотя Илья был уверен, что она не слышала тихого шёпота. — Мы что, мальчишку ведём, который в первый раз лёд увидел? Взрослый человек. Учитель. Он пусть сам решает, куда ему смотреть. Правда ведь, Илья?
«Правда, — ожесточённо подумал он. — Сам». Но вслух сказал:
— Я просто не люблю скользить. Смотрю, куда ступаю.
— Это полезная привычка, — хмыкнул Игнат.
Они поднялись по тропинке. Там, наверху, деревня выглядела уже привычнее: избы, дым, куры. Площадь Старой Избы открылась вдруг — как светлое пятно среди серой погодной каши. Та самая изба, у крыльца которой вчера всё вертелось, стояла точно так же. Только людей было меньше: кто в поле ушёл, кто по хозяйству.
Ольга Боровская уже выставила перед лавкой бочку с солёными огурцами, накрыв чистой тряпкой. Увидев Надежду с Ильёй, махнула рукой:
— Надь! Так это ты его от реки увела? А то мне уже утром шепнули, что наш учитель чуть сам в утопленники не записался.
— Языком меньше мели, — отрезала Надежда, не останавливаясь. — Гляди лучше за мукой, а не за чужими ногами.
Ольга пожала плечами, но тут же повернулась к соседке, что‑то прошептав. Та фыркнула, бросила на Илью быстрый взгляд — смесь любопытства и настороженности.
«Вот и началось», — подумал он, чувствуя, как уши чуть вспыхнули. В городе он привык быть одним из многих. Здесь каждый его шаг становился событием.
— Школа у нас за избой, — Надежда махнула рукой, обходя Старую Избу с другого боку. — Раньше в ней, ещё при старом учителе, и свадьбы гуляли, и собрания. А теперь — только дети да паутина. Паутину пацаны сами уберут, а вот буквы… это уж твоя забота.
Школьное здание вынырнуло из‑за сарая неожиданно. Небольшой, вытянутый по фасаду сруб, крыша в два ската, кое‑где подлатанная новыми дощечками. Над дверью висела потрескавшаяся доска с выведенными некогда белой краской буквами. Краска облупилась, но «ШКОЛА» ещё можно было прочитать.
Окна смотрели сразу в две стороны: два — на деревню, одно — в сторону реки. Туда, к воде, стекло было мутноватое, но изнутри там, наверное, открывался вид.
Дверь в школу была заперта на простой крючок. Надежда поддела его, вошла первой.
Внутри пахло сыростью, стружкой и чем‑то ещё — едва уловимым, но знакомым Илье — мелом и старой краской. В центре — длинные ряды лавок, согнутых временем. На партах вместо тетрадей лежали аспидные доски с привязанными грифелями — бумага в деревне была роскошью, её берегли для старших. В углу — грубый шкаф, дверца которого держалась на одной петле.
Окно, смотревшее на реку, было чуть приоткрыто — видимо, чтобы сушить. Сквозь него тянуло холодом.
— Вот, — сказала Надежда, обводя рукой пространство. — Твоё царство. Потолок не течёт, печь здесь топится от общей трубы со Старой Избой, так что топить много не надо. Скамейки старые, но пока не развалились. Книг мало, но дети не дураки — выучатся и по малому.
Игнат встал у окна, что выходило на воду, и молча в него смотрел. Его силуэт на фоне мутного стекла казался ещё более чёрным, чем был. На минуту Илье показалось, что старик разговаривает с кем‑то там, за стеклом. Губы у него шевельнулись, но слов Илья не расслышал.
— Главное, — продолжила Надежда, — не в книгах. Ты им буквы выведешь, счёт до сотни научишь. Это и в городе делают. А тут ещё вот что… — Она обернулась к Илье, прищурившись. — Ты с детьми про реку много не болтай. Не пугай, но и не обещай им того, чего вода не обещала. Понимаешь?
Илья пожал плечами.
— Я не собирался… — начал он. — Я вообще хотел учить тому, чему сам учился. История, грамота. Про реку — только то, что она опасна. Весной ледоход, течением унесёт…
Надежда качнула головой.
— Опасна, — согласилась. — И ещё — обидчива. Ты её не обозли. Не учи детей, что она «ничего». Она слышит.
Слово «ничего» хлестнуло Илью, как мокрой тряпкой. Он вспомнил утренний разговор с Игнатом. Тот глядел сейчас в окно, но, казалось, слышал каждое слово.
— Вот и началось, — невольно вырвалось у Ильи. — Вы обо мне ещё ничего толком не знаете, а уже говорите, чему мне учить, чему нет. Я что, сам не понимаю, что дети у воды живут? Думаете, я дурак?
Голос у него дрогнул. Это было скорее накопившееся напряжение, чем ответ лично Надежде.
Та не обиделась. Только губы у неё стали тоньше.
— Дурак — тот, кто думает, что всё понимает, — спокойно ответила она. — Мы тебе не враги, Илья. Мы тут жили, пока ты по городам бегал. Мы знаем, где у нас что. Ты — своё умеешь, мы — своё. Хочешь, чтобы у тебя здесь всё ладно было, — учись слушать. Не только моё ворчание. Воду тоже, детей, дом свой. Слово «надо» в этом мире не ты придумал.
Она повернулась к Игнату:
— Ну что, Сторож? Скажешь что‑нибудь умное? А то я всё сама языком машу.
Игнат медленно отошел от окна, развернулся.
— Умное… — протянул он. — Умное — оно редко кому полезно. Ты ему лучше сначала ключ дай.
— Ещё и ты меня учить будешь, — буркнула Надежда, но в её голосе прозвучала привычка, а не раздражение. — Ладно. Ключ.
Она пошарила в кармане своей кофты, вынула связку — несколько тяжёлых ключей разной формы. Один из них, самый ржавый, с длинным, узким бородком и круглой дужкой, был сложнее других. Она повертела его в пальцах, потом протянула Игнату.
— Тебе, — сказала, — по чину.
Игнат взял ключ так бережно, словно тот был не железный, а из тонкого стекла. Повернулся к Илье.
— Видал нижний мосток? — спросил. — Тот, куда ближе к Каменке. Там ворота стоят, чтоб скотину не водили, где не положено. Замок на цепи мой. До сих пор только я открывал, когда надо было воду смотреть: половодье, лёд да обряд наш зимний. Теперь… — Он помолчал, пощупал взглядом Илью. — Теперь ты тут учитель. Детей к воде водить тебе. Значит, и ключ тебе.
Он протянул ключ.
Илья инстинктивно отступил на шаг.
— Зачем? — спросил он. — Я… до весны всего. Потом обратно уеду. И замок ваш… вы сами лучше знаете.
Игнат усмехнулся.
— До весны, — повторил. — Весна — как раз и есть время, когда мостки нужнее всего. Ты думаешь: «Потом». А у воды своё «потом». Не отвернёшься. Ключ держит не только железо, но и порядок. Кому я его дам? Фёдору? Он и так всё, что может, потопит. Надежде? У неё своих связок хватает. А ты… — Он опять чуть кивнул, будто подтверждая себе какое‑то решение. — Ты уже ходишь ночью, хоть тебя никто не звал. Значит, либо совсем дурак, либо вода тебя пометила. С дураками я не вожусь. Остаётся второе.
Слова были сказаны спокойно, без пафоса. От этого они прозвучали ещё тяжелей.
Надежда хмыкнула.
— Слышал? — бросила она Илье. — Он с дураками не водится. Ты уж выбирай, к кому тебе.
Илья сжал губы. Ему хотелось сказать что‑нибудь язвительное, уколоть в ответ. Но перед глазами вдруг встал вчерашний крик над льдом, вытянувшиеся руки мальчишки. Он вспомнил, как в ту секунду был не учителем и не городским, а тем самым малышом, который ничего не понимал и только боялся.
Он протянул руку. Ключ лёг на ладонь неожиданно холодно, как если бы его только что вынули из воды, а не из тёплого кармана.
Железо было шероховатое, на пальцах осталась рыжая крошка ржавчины.
— Возьми, — повторил Игнат. — Ключ — он сам по себе ни добрый, ни злой. Как ты его повернёшь — так и будет. Надо будет — мостки закроешь, чтоб людей от беды сберечь. Надо будет — откроешь, чтобы вода своё забрала. Ты ж грамотный — разберёшься.
Илья спрятал ключ в карман пальто. Там, в глубине, он сразу оказался неуместным: тяжёлый, чужой. Как будто его к груди привязали маленьким камнем.
— А если я… не захочу… этим заниматься? — спросил он, сам не понимая зачем. Слова вырвались из того места внутри, где ещё было пространство для выбора.
Игнат посмотрел на него долгим, почти жалостливым взглядом.
— Не всё, что нам на шею повесили, нам по вкусу, — сказал он. — Но не всё и снимать можно. Ты попробуй сначала поживи с ним. До весны. А там посмотрим, захочешь ты или нет. Может, вода своё слово скажет. Она терпеливая, но… — он чуть заметно усмехнулся, — упрямая.
Надежда хлопнула ладонями, прогоняя вязкое ощущение.
— Ладно, мужики, хватит философствовать. Илья, глянь ещё раз на школу, прикинь, что тебе сюда надо. Я о лавках, о книге, об угле. Коли что — скажешь, будем думать. Игнат, ты по пути глянешь его печь? А то я Авдотьевне верю, но ты у нас по дыму главный.
— Гляну, — кивнул старик.
Они вышли из школы на свет. Туман к этому времени уже начал растворяться — деревня проступала чётче, небо стало выше, хоть всё ещё было затянуто серой марлей. От реки тянуло сырым холодком, но уже не таким пронизывающим, как ночью.
Дорога к дому Ильи от площади была теперь привычна. Но идти по ней рядом с Игнатом и Надеждой было странно. Вчера он шёл сам, как чужой, осторожно оглядывая заборы. Теперь шёл будто под конвоем: один сбоку, другая с другого, каждый со своими мыслями.
— Детей у нас немного, — говорила по дороге Надежда. — Но шустрые. Василиса та же. Ей бы в город — да и там бы она учителей на место ставила. А тут… Ты смотри, чтоб она тебе на голову не залезла. Она через реку бегает, как по двору.
— Василиса… — Илья вспомнил рыжую девчонку с площади, с исцарапанными руками. — А родители её?
— Гайдуки, — отмахнулась Надежда. — Отец где‑то на подёнщине, мать — вечно то к Марье за травами, то ко мне за советом. Василиса сама по себе. Её река любит, но и испытывает. Ты за ней глаз да глаз.
Игнат кивнул, подтверждая. До сих пор он молчал, но при упоминании Василисы глаза у него блеснули по‑особому.
— Не только её, — добавил старик. — Любит она тех, кому правда невмоготу. Таких к себе тянет. Ты тоже среди них.
Илья не ответил. Внутри всё опять вздрогнуло от слова «правда». Он нащупал в кармане ключ — тот слегка звякнул о пуговицу, как живой.
Двор его дома показался вдруг и знакомым, и чужим одновременно. Калитка, вишня, накренившаяся бочка. Авдотьевна уже стояла у забора, как будто знала, что они придут. На плечи у неё был наброшен старый платок, глаза внимательные, но в них не было ни удивления, ни страха — только привычное участие.
— Ну что, — сказала она, когда троица вошла во двор, — привели? Спасибо, Надь. Я‑то думала сама пойти, да хозяйство.
— Мы тут по всем делам, — ответила Надежда. — Он у нас теперь человек общественный. Надо, чтоб дом его общество наше не позорил.
Игнат первым прошёл в избу, даже не спрашивая. Илья хотел было возразить — всё‑таки это его дом, — но Авдотьевна остановила его лёгким движением руки:
— Пусть. Он тут половину жизни твоей с дымом провёл. Дым — он хитрый, без своего человека не слушается.
Внутри избы стало прохладнее — печь выстыла. Но всё равно ощущение было другое, чем вчера, — не мёрзлый дом, а дом, который провёл ночь с хозяином. Вещи на своих местах, только одеяло на лавке сбито, на столе мокрое пятно от вчерашней воды подсохло, оставив развод.
Игнат подошёл к печи, открыл заслонку. Посмотрел внутрь так внимательно, как врач в рот. Кивнул.
— Тянет нормально, — произнёс он. — Кладка старая, но держится. Только тебе, парень, руками меньше там шарить, где не понимаешь. Печь — она как баба. Любит, когда к ней с умом.
— Радуюсь, что ты у нас по женской части всё знаешь, — не удержалась Надежда.
Игнат усмехнулся, заслонку прикрыл. В этот момент та тихонько скрипнула — по‑домашнему, почти ласково. Илье показалось, что изнутри печи кто‑то даже фыркнул.
«Хут, — всплыло в голове. — Домовой». Ему вспомнились ночные шорохи, перевёрнутая ложка. «Значит, не показалось».
— Ну что, — сказала Надежда, окинув взглядом комнату. — Дом как дом. Не новый, но не гнилой. Живой. Если ты его не бросишь, он тебе тоже служить будет. Только помни: — она повернулась к Илье, — у нас тут всё связано. Дом, река, люди. Нельзя одно чинить, другое ломать — всё равно перекосит.
Её слова легли на то же место, куда лёг ключ. Там уже становилось тесно.
Илья устало кивнул.
— Я понял, — сказал он. — Я не буду… лезть, куда не понимаю. Ни к реке, ни к вашей… — он хотел сказать «мистике», но вовремя остановился. — Ни к вашим обычаям. Я тут до весны, вы мне — что скажете, то и сделаю.
Игнат прищурился.
— Ты думаешь, что раз до весны, то тебе всё прощать будут? — спокойно спросил он. — Весна — она, знаешь, иногда всю жизнь переворачивает. Не меряй её квитанциями.
Надежда махнула рукой.
— Оставь мальчика в покое, — сказала она. — Он и так напуган. — И, чуть смягчившись, повернулась к Илье: — Ты не обижайся, что мы тебе всё говорим да говорим. Просто… давно у нас тут ничего не менялось. А когда меняется — лучше, чтобы люди, а не вода первыми слово сказали. Понял?
На этот раз он почувствовал в её голосе не давление, а тревогу. Не за себя, за деревню. Это чуть отпустило внутреннее напряжение.
— Понял, — повторил он уже ровнее. — По мере сил.
Надежда кивнула.
— Ладно. Мы пойдём. Дела.
Игнат на пороге задержался на секунду. Обернулся.
— Ключ не снимай с себя, — сказал он. — Ни днём, ни ночью. Не потому, что замок заговорённый. Просто… — он поискал слова, нашёл самые простые: — вода любит помнить, у кого от неё ключ. Забудешь — сама напомнит.
Он ушёл следом за Надеждой, ступая тяжело, но как‑то по‑тихому. Авдотьевна задержалась, поправила у Ильи ворот рубахи, как мать.
— Ты не бойся их, — сказала шёпотом. — Надька строгая, но справедливая. Игнат… он с водой как с роднёй. Слушай их, но головой своей тоже не разучись думать. Бог не зря тебя книжкам учил. Только книжку с водой не путай. У каждой своё письмо.
Она перекрестила его быстро, так, чтобы он не успел отстраниться, и тоже ушла, притворив за собой дверь.
В избе стало тихо. Только где‑то за стеной, у печи, лёгонько чиркнуло, словно кто‑то коготком по кирпичу провёл.
Илья медленно опустился на лавку. Достал из кармана ключ. Тяжёлый, ржавый, с неровными зубцами. Повернул его в пальцах. Железо оставляло на коже рыжие следы. Если зажать, будет казаться, что это кровь.
Он поднялся, подошёл к окну. Из‑за мутного стекла видна была полоска реки между крышами — узкая, свинцовая, с тонкой белой кромкой тумана. Отсюда вода выглядела почти обычной. Почти.
Он сжал ключ в руке, так что та заныла.
— До весны, — тихо сказал он, больше себе, чем кому‑то. — Всего до весны.
За домами, далеко, затянутое тучами небо немного посветлело. Где‑то там, над рекой, наверное, тоже. Внутри печи что‑то мирно хрюкнуло, как поросёнок во сне. С реки донёсся едва слышный шорох — не плеск, не всплеск, а такой звук, будто кто‑то большой прислушивается.
Ключ тяжело лежал на ладони, как маленький, упрямый якорь. И сколько ни убеждай себя, что всё это — временно, ладонь уже запомнила эту тяжесть.