Весь воскресный день Игорь Наварский провёл в банке.
Читал отчёты, составлял графики, делал пометки — пытался с головой уйти в работу.
Получалось плохо. Рука то и дело тянулась к телефону.
То он хотел предупредить жену, что летит на следующей неделе в Москву, позвать с собой.
То напомнить младшей дочери, что записал её на курсы программирования, чтобы не забыла про организационное собрание.
То договориться со старшей насчёт кафе.
Всей семьёй ходить по кафе тоже хорошо, или пригласить в ресторан жену, но вдвоём с почти взрослой дочерью — особый вид искусства. Другой уровень близости. Другой вайб, как говорит она. Другой кайф, как сказал бы он. Можно поделиться сокровенным, попросить у неё совета, а если попросит — дать совет. Совет отца и совет взрослого мужика.
Только отцу Аня сказала, что баллов ей на бюджет не хватит, но она хочет пойти именно в этот институт, потому что в него поступает... Ну, один парень. Ну, ты понимаешь…
Отец понимал. И решил, что раз нет разницы, куда она пойдёт (с профессией она всё равно не определилась), «Ну, один парень» — чем не причина. Не хуже и не лучше других. Пусть учится — он заплатит, а там будет видно.
Только отец знал, что один парень ей вроде как даже сказал: «Привет!» — в последний выход в кафе она прям светилась от счастья.
Только ей он сказал по секрету, что ему не нравится галстук, что подарила мама, но он его носит, чтобы её не расстраивать. «Как думаешь, стоит ей сказать?» — спросил он у дочери. «Не-а», — качнула она головой. Скривилась, глянув на злополучный галстук. «Понял, буду терпеть», — вздохнул отец, и они оба засмеялись.…
Наварский смотрел на молчащий телефон, болезненно сглатывал и отворачивался.
Десятки вещей, что ещё два дня назад ему было так важно не забыть, не упустить, сделать — превратились в пустой звук. И сотни тёплых, живых слов, что каждый день так важно было произнести, выдохнуть, озвучить, словно каменели, натыкаясь на стену, что теперь стояла между ними, и рассыпались в пыль, превращались в прах, сгорали в пепел. Он задыхался, покрываясь этой пылью, увязал в пепле, рискуя окаменеть и рассыпаться в прах вместе с ними.
Ему словно ампутировали душу. Души не осталось, но там, где она была, невыносимо болело.
А она была везде. Каждая мелочь: ручка на столе, булавка галстука, брелок от ключей, даже царапина на ботинке — всё напоминало о семье, о жене, о детях, о доме.
Ручку стянула для него в гостинице Аня, булавку подарила жена, брелок своими руками сделала Вероника, а туфлю он поцарапал сам о вешалку в прихожей.
И когда-то это были приятные мелочи, теперь всё — боль.
Ему было некому пожаловаться, что в ресторане пересолили суп, а буфет сегодня не работал, поэтому булочек он не купил. Ему больше не для кого было покупать дурацкие булочки. Не с кем поделиться, что место на парковке у банка заняли, и ему пришлось идти два квартала пешком. Некому сказать: помнишь тот ролик, так вот к нему вышло продолжение. Некому отправить смешной мем. Не с кем послушать новую песню. Некуда прийти и сказать:
— Блядь, как я устал.
А потом завалиться на кровать и почувствовать любимые руки, разминающие его плечи.
Он чувствовал себя потерянным.
Потерянным и не найденным.
Отлучённым. Брошенным. Изгнанным.
Никому не нужным. Всеми забытым.
Он вернулся в гостиницу измотанный, уставший, измождённый.
Он невыносимо хотел домой. Ему никто был не нужен. Никто и ничто, кроме жены и детей.
Он открыл шкаф, чтобы повесить в него пиджак, посмотрел на выглаженную рубашку — служба сервиса в отеле работала на совесть, но это была просто читая рубашка, а не та, что повесила в шкаф любимая женщина.
Он весь день ждал, что Лера позвонит. Весь день надеялся на чудо, что она найдёт пусть самый ничтожный глупый повод, и хотя бы напишет.
Но увы, чуда не произошло.
Ладно, дети в любом случае ни при чём, подумал он и набрал младшую.
— Папа! — обрадовалась она.