ИВАНОВА СВАДЬБА

С каких-то пор, пожалуй с болезни, Иван начал терять интерес к коммуне, стал попивать.

Егор Житов пришел как-то к нам, чтобы поговорить с ним. А он, как назло, вернулся домой пьяненький.

— Ты, Иван, не забывай, — сказал ему Егор Житов, — что стоячая вода гниет. Пить начал — так это к добру разве приведет? Вожжаешься с кем попало, с дерьмом разным. Ведь ты какой парень-то был! С кем ты дружиться-то должен? Ты ровню себе подбирай, да и знайся с ней. Даром, что ли, на съезд ездил в губернию!

— А я сам себе господин, — хорохорился Иван, — что хочу, то и делаю. Моя воля. Рази я не свободен?

— Свободен-то ты свободен, да ведь мы с тобой такую песню затянули. Запел, так веди до конца, хоть умри.

— Да я уж голос потерял от этой твоей песни. Сил нет. Устал.

— А самогонку пить силы осталось еще? А буесть свою показывать да удаль перед всеми выставлять не устал? Ты подумай-ко. Смотри, это далеко тебя уведет.

— А я сам себе господин. Понял? — настаивал, не сдавался Иван.

В это время пришел отец. Иван сразу присмирел, виновато встал, подошел к кровати, лег и, не произнеся ни слова, уснул.

— Так что же с ним будем делать? — спросил Егор Житов отца.

— А что? Женим. Женится — переменится.

— А может, рано? Сколько ему?

— В ильин день шестнадцать стукнуло.

— Ну что, всему свое время, — согласился Егор Житов. — Утка перед линькой летать перестает, а линька пройдет, и, глядишь, снова поднялась.

— Женим, — утвердился отец. — По себе знаю, без бабы мужик что без ума.

— Наденем шапку на парня, чтоб успокоился. Ведь есть, верно, где-то девки хорошие. Парень-то он завидный.

На том и порешили.

Первые поиски невесты не принесли успеха. Выходить замуж в коммуну ни одна невеста не соглашалась. «Там, — говорили, — под одним одеялом спят, бога не признают, ни лошадей, ни коров не имеют, даже посуды своей нет. Да что это за жизнь такая! В зятья — пожалуйста. Вот если выпишется из коммуны да переедет к нам в дом жить — вот наше непременное условие — тогда пожалуйста, с превеликим удовольствием». Но Иван из коммуны уходить не хотел.

— Как это, я полжизни в ней, в проклятой, оставил, все здоровье угробил, да и брошу ее? — говорил он. — Нет, лучше на кочерге женюсь, а в деревню, в единоличное, не пойду.

И слова его оказались вещими. Так-таки и встало ему жениться на кочерге.

Сначала нашлась сваха, Авдотья-Мишиха, наша бывшая соседка по комнате. Та, которая мне крапиву в штаны положила за то, что я ее Таисью обидел, когда мы еще в деревне жили. С ней я потом коров коммунарских пас.

Пришла Авдотья-Мишиха к нам, приплыла, как утка, говорила ласково:

— Мне посвататься — как саней попросить в лес за дровами съездить. Да за такого молодца засватаю любую. Только было бы согласие ваше.

— Так ведь жениться — не лапоть надеть.

— А ты что думаешь, я не понимаю?

Но и Авдотья-Мишиха первый раз вернулась несолоно хлебавши. Бегала в Конкинцы. Пришла вечером:

— Отказ получила, а невеста-то больно баска. И отказали-то так вежливо: «Просим не прогневаться, — говорят, — ищите лучше нас».

Иван загрустил. Его огорчило, что им пренебрегли, раз отвергли. Вечером вошел в избу Панкрат Булгаков. Говорил с отцом, потом разговор, естественно, перешел на сообщение свахи. Панкрат похлопал Ивана по плечу, утешил:

— Жениться недолго, смотри, только бог накажет, долго жить прикажет. Я с первой-то бабой, до Анны, двадцать три года в аду горел. Потому не торопись. Разумно подойди. Женишься раз, а мучаешься век.

Иван потом не раз по пьянке вспоминал:

— И что я, дурак, Панкрата тогда не послушал! Мимо ушей пропустил.

На следующий день сваха опять принесла отказ:

— У них, говорят, дочь засватана. Ну, засватана что запродана. Не наша, значит.

Постепенно создавалась обстановка состязания, когда цель закрывает все и за ценой перестают стоять. Начали уже сомневаться в способностях Авдотьи-Мишихи:

— Да какая она сваха! Вошла в избу да руки погрела, так и сваха?

Наконец Авдотья-Мишиха прибежала радостная и веселая:

— Правду говорят: худой жених сватается, доброму путь кажет. Прослышала я, что в Соснове невеста есть. Сватался к ней Митя из Содомовцев, да отказали. Гордая больно.

Все ухватились за эту мысль, как утопающий за соломинку. Казалось бы, и не горит ничего. А хотелось скорее решить задачу, которая овладела умами всех коммунаров: женить Ивана во что бы то ни стало. И что все будто ополоумели? Женить любой ценой на ком угодно.

Авдотья-Мишиха убежала в Сосново. Вечером был разговор у нее с мамой:

— Была я у невесты. Думала, опять елку или сосну вынесут. Ниче, березой ответили. Согласие, значит, дали.

— Ну, и кто же она? Баска ли?

— Сирота. Без отца выросла. У матери их трое после мужика-то осталось. Ну, значится, ничего за ной не дают.

— Ну и что?

— Дак ведь и я говорю, что это даже хорошо. Вот ты погляди: бесприданница, а сватов — отбою нет.

— А что?

— Дак ведь, выходит, за достоинствами ее гоняются.

— А ты ее видела? Да что, кума, из тебя, как гвозди из старой доски, все вытаскивать надо?

— Видела. Красоты особой нет. Зато дельная, говорят, больно.

— Это и хорошо, поди, что не больно баска. Желающих меньше будет. Спокойнее жить.

Отец сказал:

— Ты, Авдотья, невесту выхваляешь, как цыган кобылу.

— Да я побожиться могу.

Отец промолчал: все знали, что ей побожиться ничего не стоит.

Договорились: завтра вечером ехать на смотрины. Если понравится, то сговор делать. Раз мать невесты вынесла свахе березу, значит, можно разговор вести.

В обед Авдотья-Мишиха вернулась из Соснова и сообщила, что там ждут сватов. Сразу отец пошел запрягать лошадей. Собирались ехать пятеро: отец, мама, Иван, бабка Парашкева, Авдотья-Мишиха. Когда расселись по саням (запрягли двух лошадей), я начал проситься, чтобы взяли и меня. Я никогда в Соснове не был. Говорили, что это богатая и большая деревня (в нашей было двадцать дворов, а в ней в два раза больше). Отец разрешил меня взять.

Мы выехали на двух кошевках. Запрягли хороших лошадей, чтобы не ударить лицом в грязь: как-никак сваты из коммуны.

Я волновался. Шутка ли, мы едем смотреть невесту. Я любил Ивана и считал, что он достоин хорошей девки. А сейчас вот мне ее и покажут. Тревожило предстоящее свидание с незнакомым человеком, который войдет в наш дом и станет своим.

Бабка Парашкева всю дорогу говорила. Видно, тоже была озабочена. Она рассказывала, как прежде все это делалось, но ее никто не слушал.

Когда мы подкатили и остановили лошадей у маленького дома, крытого соломой, мне сделалось как-то неуютно, невесело, не по себе, что ли. Опытным взглядом я сразу все оценил: изба по-черному. Мне показалось, что история моей жизни начинает поворачиваться обратно. Мы-то ведь живем в огромном новом двухэтажном доме. На всю волость, поди, один такой. А тут изба подымному.

Отец постучал в ворота, и вскоре нам открыл парень в черной блестящей шапке. Потом, на свету, я понял, что это не шапка, а волосы у него такие кудрявые.

Я помнил указание бабки Парашкевы, и когда входил в избу невесты, то вслед за взрослыми тоже взялся рукой за голбец. Так положено, такая примета есть.

Навстречу нам вышла маленькая, остроносая, очень смуглая, почти черная женщина, похожая на галку. Это сходство усиливалось еще тем, что она была вся в черном. Волосы ее были настолько черны и так гладко зачесаны, что казалось, будто у нее на голове черный платок из шелка. Она поклонилась, попросила раздеться и потом всех усадила за стол.

— Мы пришли с добрым делом к вам, — начал разговор отец. — В нашем жите хорош росток. Вишь, жених какой вырос.

Иван приосанился. Черная женщина пристально посмотрела на него и, поклонившись в сторону отца, проговорила:

— Бог вас спасет, что и нас из людей не выкинули.

Мама внимательно следила за ней, бабка Парашкева одобрительно кивала головой: дескать, эк, эк…

— А у вас, — продолжал отец, — невеста. Вот мы и приехали. Посмотреть да поговорить. Решайте. Люб, так сват, а не люб, так добрый человек. Мы в обиде не будем.

— Так, так, так, — снова заговорила, но уже менее решительно черная женщина. — Истинно говорите: сват, так сват, а не сват, ин добрый человек. И мы в обиде не останемся. Давайте посмотримся да поговорим.

Отец рассказал, что мы из коммуны. Оказывается, черная женщина, которая, как я сразу понял, была матерью невесты, знала отца.

— Ну, помилуйте, да кто же вас не знает! Во всей округе известны.

У меня от гордости спирало дыхание. Аксинья Филипповна — так звали мать невесты — крикнула куда-то за печь:

— Настасья! Вынеси что-нибудь. Попотчуй гостей.

Вышла невеста. Это была худая девка, остроносая, тоже похожая на галку, тоже вся в черном и с черными блестящими волосами, но в отличие от матери очень высокая. Она вошла как-то по-особому. Уважительно поклонилась отцу, маме, Ивану и бабке Парашкеве и улыбнулась мне. Поклон был и достаточно глубоким, и в то же время, показалось мне, гордым. Вспоминая этот момент, я сказал бы, что собственного достоинства она не унизила. И сейчас мне кажется необъяснимым, как в такой бедности она сумела на смотринах сохранить свое величие. В тот миг она была красива. Подойдя к столу, Настасья быстро расставила тарелки, стаканы и бутылки, положила ложки, ножи (потом станет известно, что все это было принесено от соседей).

Мать невесты быстро наполнила стаканы. Мне налили крепкого кислого квасу.

— Ну, со свиданьицем.

— Со знакомством.

Мужики выпили, бабы пригубили. Начался первый, малый запой невесты, первая пирушка между своими. Впереди еще будет много выпито и съедено, и обе стороны по уши влезут в долги. Сегодня должны дать согласие и решить кладку и приданое. Начинался сговор. Аксинья Филипповна говорила спокойно и уверенно, и такой тон подкупал и вызывал доверие:

— Ох, не байте. Дети отцу-матери больки. Каждому свой робенок близок к сердцу. А как вот, если мы да вдруг промахнемся, дак ведь обидно и досадно будет. Это ведь только тот может понять, кто страдание материнского сердца изведал, меру чувствительности имеет.

Все поддакивали и одобрительно кивали.

— Ой как жалко отпускать на сторону-то. Хотя и так поглядеть: дочь-то все равно чужая добыча. Дочь отцу-матери не корысть, не кормилица. Вот и холь да корми, учи да стереги, да потом в люди отдай.

Тут с печки раздался старушечий дребезжащий голос:

— Поверите, дочерины-то дети дороже своих.

Но Аксинья Филипповна так посмотрела на старуху, что та замолкла и больше не открывала рта, чтобы не сказать чего лишнего. Старуха тоже была черная и остроносая.

— Но это все присказка, — опять начала мать невесты, — а сказка-то впереди. Невеста-то наша сирота, да и без приданого. Что я могу одна сделать? Зато работница будет — поискать.

— Ну, — ответил на это отец, — наши родители, как говорят, за тем не гонители. Мы не за приданым приехали.

Сватья, будущая теща Ивана, не могла не понимать, что Настасья, ее дочь, не может произвести впечатление красавицы, и старалась приукрасить ее.

— Квашня-то плоха, что говорить, да притвор-то гож, — пела она, показывая на Настасью. — Но, слава богу, не в мать, а в отца пошла. Уж больно характером-то хороша, послухмяная, ну и дельная — поискать. Я-то, вишь, больно не баска, а отец-то был инператор.

— Ну и что не больно красивая, зато умна, видно?

— Да уж этим-то бог не обидел.

— Дак ведь на красивую-то глядеть хорошо, а с умной жить легко.

— Что и говорить, красивая-то на грех дается.

Настасья стояла ни жива ни мертва и от этого казалась все более и более некрасивой.

— Да что ты, сватья, девку совсем смутила. Девка как девка, — сказал отец, — и росту высокого, и стройная, и волос хороший. Значит, и внуков нам даст таких же. Красную жену не в стенку врезать, не картинка. Я вот взял в жены себе баскую-то, так всю жизнь мучаюсь.

Мама засмеялась и поперхнулась, закашляла. Настасья ушла за печку.

— Но зато девка моя умна. Ничего не знает, а все разумеет, — продолжала расхваливать свою дочь сватья.

Отцу такой разговор нравится, он его поддерживает:

— Ох, как верно, сватьюшка, говоришь. Чего девка не знает, то и красит ее.

Выпили, и снова налили, и опять выпили.

— Вот ведь как оно получается-то! — кричит бабка Парашкева, охмелев. — Бабы каются, а девки замуж собираются. И куда бы и зачем? Эх, дуры-дуры!

Но отец прерывает ее крик:

— Погоди, бабка, помолчи, тебя мы еще дома послушаем. Дай умному человеку поговорить. Ну, так как, сватья, сговор-то наш состоялся, выходит?

— Дак ведь не мне с ним жить, а ей, — говорит сватья.

Потом наливает себе, отцу, Ивану, маме, бабке Парашкеве, выпивает сама, настойчиво и терпеливо ждет, внимательно оглядывая гостей, пока все выпьют, и говорит:

— У доброй девки ни ушей, ни глаз не должно быть. Ей и смотреть на тебя нечего.

А сама все-таки долго смотрит на Ивана и говорит:

— Ну, чем не жених! Да я бы и минуты не раздумывала, если бы за такого-то. Босиком бы за этаким-то побежала. Я и спрашивать ее не буду. Нече время терять. Как я скажу!

— А вот ведь, не видав, девке-то верится, — опять вступает в разговор бабка Парашкева. — Все счастье какое-то замужем чуется. А где оно?

Но отец опять грубо прерывает ее:

— Погоди, говорю тебе, бабка. А ты, — обращается он к Ивану, — гляди, что покупаешь. Твои деньги, твои и глаза.

Тот встал. Настасья вышла из-за печки и встала рядом, раскрасневшаяся и будто опять похорошевшая. Глаза ее в мольбе и покорности смотрели на Ивана. Иван сказал:

— Так ведь я воле родительской рази перечу?

Теща подошла к нему, поцеловала в губы:

— Ну и господь с тобой. Только верь своему сердцу, чужому-то глазу не верь.

Еще выпили и начали собираться домой. Отец и Иван были пьяные, потому и веселые, бабы заметно охмелевшие, но будто опечаленные тем, что случилось, но все наперебой начали говорить:

— Ну, приезжайте к нам. Отгащиваться. Погостите у нас. Просим к нам всем двором.

Но сватья отвечала громко, отчетливо, перекрывая всех:

— Нет уж, так не водится. Вы должны теперя, чтобы дело поладить, к нам приехать, на обрученье. На второй запой.

Мужики засмеялись, сватья уточнила:

— На помолвку, значится. Тоды и мы к вам.

Так и порешили.

Ехали домой молча. Первыми уснули мужики, потом бабы. Лошади чуяли дом и легко, с интересом бежали, не ожидая понуканий.

Вскоре состоялся второй запой. К невесте ездили отец, мама, Иван, бабка Парашкева, брат отца Федор с женой Афанасьей и, конечно, Авдотья-Мишиха. Состоялась помолвка, или обрученье, когда бьют по рукам в знак согласия обеих сторон. Значит, дело излажено, девка просватана. Меня на заручины не взяли.

Но предстоял еще девичник, третий, большой запой, или большие смотрины. Я еще с утра начал проситься. Говорили, что поедут на пяти лошадях, а у невесты соберется вся деревня. Отец снова не хотел меня брать, но бабка Парашкева вступилась за меня:

— Пущай едет. Может, на гармони некому играть будет.

Я на гармошке играл как взрослый. Отец махнул рукой: ладно, мол.

Знакомую дорогу проскочили быстро. Лошади шли дружно, только пар валил от вспотевших боков.

Когда мы подъехали к дому и вышли из саней, то услышали странные звуки. Кто-то рыдал заунывно и протяжно.

— Эк ее как разбирает! — с восторгом воскликнула бабка Парашкева. — Вишь, как воет.

Плакала невеста, подружки вторили ей столь же громко — оплакивали ее. Началась последняя вечерка, последний досвадебный обряд. Был канун брака — женихов пир.

Когда мы вошли в избу, то увидели картину незабываемую. На красной лавке сидели девки. Все они были одинаково одеты и накрыты фатами. Иван должен был среди девок узнать невесту либо выкупить ее подарками.

Девки тесно прижимались друг к другу. Но невесту невозможно было не узнать. Даже сидя, она выделялась среди них большим ростом и крайней худобой. Кожа открытых частей тела — рук, шеи — была смуглее, чем у других. Когда Иван подошел к Настасье и взял ее за руку, все девки откинули покрывала и, вскочив на ноги, с хохотом взяли его в тесный кружок. Авдотья-Мишиха вытащила корзинку и начала одаривать их конфетами. Схватив подарки, девки со смехом разбежались, а Иван невесту свою потерял. Оглядевшись по сторонам, он увидел ее сидящей за столом, направился к ней, но натолкнулся на ее брата, чернокудрого Илью, который стоял с дубиной и не пускал никого к невесте. Иван взял со стола ковш, налил в него браги и поднес Илье. Тот выпил брагу, поцеловал Ивана и отошел уважительно в сторону.

Хозяевами на девичнике были наши мужики и бабы — женихова родня. Они так и назывались — гордые, а невестина родня играла роль плаксивых гостей.

Подруги невесты опять усаживаются на красную лавку и запевают величальные песни в честь жениха, невесты и гостей. Величальный обряд то шутлив, то серьезен. Иных подымали на смех, вымогая деньги.

Завидев, как бабка Парашкева, ковыляя, будто утка, проходит из одного угла избы в другой, девки дружно обращаются к ней:

— Ой ты, пава моя, величава моя! Величава моя, величавушка!

Бабка Парашкева в каком-то глубоко спрятанном кармане находит припасенные на такой случай конфеты и бросает их девкам. Те расхватывают их и затягивают другую песню. Наконец подружки умолкают. Теща обносит всех вином. Все чокаются и выпивают, Настасья садится среди подружек, и начинается душераздирающий плач.

— Родна матушка, моя кручинница, ты зачем меня… — запевает Настасья и захлебывается в рыданиях.

А у двери, в сенях толпятся мужики и бабы, парни и девки. Смотрят спектакль и оценивают его достоинства:

— Эко красованье-то! Каково она прощальную песню поет!

А Настасья все плачет:

— Выхолив меня, матушка в чужи люди отдает…

— Ишь, как заливается, рада, видно.

— Ой, не бай лучше, больно, видно, рада.

Подружки плачут и веселятся, прощаясь с невестой.

Вот уже и приданое сваха выкупила и косу невестину расплели.

Невеста целуется с подружками, подходит к столу, резко дергает скатерть за угол так, что она подвигается, а ни один предмет из столового прибора не падает, и говорит:

— Я иду, и вы идите за мною.

Потом мне объяснили: это означает, что и подружки ее скоро все повыходят замуж.

Настасью подхватывает под руки Авдотья-Мишиха и с воем выводит из избы. Мужик, стоявший рядом со мной, объясняет:

— В предсвадебную баню повели. Девичьи гульбы смывать, прохладушки.

Еще долго мужики и бабы, парни и девки пьют, пляшут и поют. Но для меня это уже лишено смысла, ибо я вижу лишь обыкновенную пьянку.

На следующее утро Илья Рыжов, брат невесты, привозит Ивану венчальный рукотерник, давая этим понять, что предсвадебный ритуал завершен и впереди только свадьба.

Наши хотели на этом и закончить. Но будущая теща настаивала на венчании. Ее аргументы были неоспоримы:

— Что? Без венчанья? Нешто мы басурмане какие? Венчанье богу угодно. Иначе я несогласная. Только через церковь. Иначе отказ.

Наши стояли насмерть.

— Да как же мы в церковь поедем? — спрашивал отец. — Я ведь не только из коммуны. Я еще и сочувствующий…

— Как-как? — переспросила сватья.

— Сочувствующий, — разъяснил я, потому что ни одна баба это слово правильно выговорить не могла, но получил от отца подзатыльник.

— Ну, это значит почти что партейный, — объяснил отец. — Так разве у меня совести нет? Венчания не будет, а так все по-старому. Вот тебе мой приговор.

Договорились, что венчаться не будут, а все остальное — как полагается.

И вот в воскресенье утром на дворе коммуны стояли уже запряженные в кошевки и сани-развальни лучшие лошади коммуны. Вскоре подкатили и поезжане со стороны невесты. Хорошие лошади, кожаная сбруя, бубенцы, шерстяные помпоны — все было добротно и свидетельствовало о том, что живут они в достатке.

Раздались приветствия:

— С молодецким выездом!

Сосновская родня подходила к нашим мужикам и бабам. Здоровались, целовались. Поезжане с обеих сторон перепутались, смешались в общей толпе.

— Ну и выезд у вас! — воскликнул один сосновский мужик, трогая веревочную сбрую коммунарских лошадей, но вскоре замолк, чувствуя, что коммунары не настроены шутить.

Но вот толпа зашевелилась, начали выдергивать и выстраивать лошадей. Образовался вытянутый на полверсты красный поезд — веселый, княжий, свадебный обоз. Предстало зрелище, невиданное по красоте.

И в это время, когда все успокоились, Настасью подводят к Ивану. Они какое-то время смотрят друг на друга растерянно, не зная, что делать.

Кто-то отчаянно орет: «Горько!» — но на него шикают со всех сторон, и он прячется в толпе.

К молодым подходят теща, отец и мама, целуют их:

— Живите с миром. Благословляем вас. Примите закон.

— Дай бог вам любовь да совет! — все кричат молодым.

Теща вытаскивает что-то из юбки, как это делает всегда бабка Парашкева, и отдает Настасье:

— Кольцо-то, окаянная, чуть не забыла.

По команде дружки поезжане бросаются занимать сани. Невеста со свахой усаживаются в кошевку. Занимают свои места жених с дружкой.

И тут случилось непредвиденное.

Теща подбежала к саням, в которых уже сидели, развалившись, Иван и дядя Митя, и начала кричать:

— Басурмане вы али кто? Нехристи коммунарские! Да кто же вороных лошадей под жениха в поезд берет? Да вы что!

Подлетел Гаврил Заяц, быстро выпряг вороного жеребца и вместо него ввел в оглобли молодую игреневую кобылицу.

— Ну, с богом жить, — слышались прощальные пожелания молодым.

Поезд тронулся. Колокольчики зазвенели. Запиликали гармошки. И тут пошел снег. Погода будто ожидала, когда тронется поезд. Сразу потемнело, захмурило. Бабка Парашкева обрадованно завопила:

— Слава богу! Снег на свадьбу — богато жить будут. Слава богу!

Через какое-то время погода повернула на метель. Сухой снег начал сыпать. Бабка Парашкева помрачнела. Оказывается, если метель на свадьбу, то все богатство в новой семье выдует. Вот тебе и пойми!

Вскоре и метель перестала. Мы долго бегали по улице. Играли, веселились, казалось, беззаботно, но все-таки в голове держали одну мысль: как бы не прозевать свадебный поезд, который будет возвращаться из волости.

Вот уже послышались крики, шум, отчаянные переборы гармошек, песни, звуки, издаваемые колокольцами. Мы бросились в деревню, повернули влево, пустились вдоль и вскоре увидели, что поезд остановился. Мужики загородили дорогу. Я испугался. В чем дело? Уж не драка ли? Подбежал поближе и услышал крик:

— Где кислый? Давай его сюда!

Кислый — мужик, который везет хмельное, — уже бежал с бутылкой самогона.

— Давай, затычка, вина! — шумели мужики.

Кислый, он же затычка, угостил их вином, а нас сладкой брагой — она тоже хмельная.

Мужики образовали проход, и поезд под крики, песни, улюлюканье и свист тронулся. Мы бежали сбоку. Когда первые лошади вбежали во двор коммуны, с парадного крыльца нашего дома вышла бабка Парашкева в тулупе наизнанку и так встретила молодых, чтобы богато жили.

Александра, сестра Настасьи, выскочила из дома в одном платье и начала разметать дорогу перед молодыми веником, идя задом. Она была молодая, крепкая и красивая. Иван и Настасья первыми вошли в дом. Правду говорят, что жена дважды мила бывает: как в избу введут да как вон понесут. Настасья в этот миг снова была стройна, высока и красива. Иван шел за ней радостный, довольный и гордый.

Александра к нам приехала еще утром. Привезла для молодых постель, белье и все приданое. Бабке Парашкеве она понравилась.

— Запостельная-то сватья, Александра-то, уж больно баска, куда с добром, — всем рассказывала бабушка. — Лучше невесты, по крайности.

Встретив молодых, Александра убежала в комнату, отведенную для них, и легла в постель, чтобы обогреть ее к приходу невесты. Когда Иван и Настасья пришли, Александра отказалась покинуть постель и потребовала выкуп. Иван низко наклонился к ней, обнял и горячо поцеловал. Настасья вспыхнула. Конечно, где было ей знать, что вскоре Иван и Александра будут дружны, а потом даже жить в страстной любви, но, видимо, подозрение в ее душу закралось и заявило о себе этой вспышкой уже тогда. Александра выпрыгнула из постели, оделась, выбежала из комнаты, и вслед за ней вышли все, кто был на этой церемонии.

Прошло какое-то время, и бабка Парашкева начала кричать в коридоре:

— Пора вскрывать молодых! Подымайте их! Что, они спать, что ли, приехали? Небось еще высплются. Вся жизнь впереди.

Молодых вскрыли, и вечером начался красный стол — угощение у родителей жениха. Почетными гостями на нем стала родня невесты. Теперь уже гости, приехавшие из Соснова, чванились и куражились, а наши им угождали.

Когда первые ковши были выпиты и гости наелись и успокоились, Настасья встала из-за стола, подошла к отцу и маме, низко поклонилась им и повела льстивую речь, явно заученную под диктовку своей матери:

— Свекор-батюшка, мой застоюшка, свекровь-матушка, заборонушка!

Отец и мама поцеловали ее. Мама вышла из-за стола и пошла к печке. Там она быстро разогрела сковородку, плеснула туда теста, и вот уже запах блинов распространился по столовой. Теща моментально вскочила на ноги, подбежала к маме:

— Сватья, дорогая моя, житье блинам на поминках.

Мама остановилась в нерешительности. Сватья объяснила, что блины вперед подаются только на поминках, на свадьбе — после всего. Мама не противоречила, ибо этой приметы не знала.

Ну что же, свадьба без див, без проказ, без чудес не бывает. Да и вино глумливо. Наши начали говорить между собой откровенно, что Иван-то гож, да невеста-то не баска. На это невестина родня ответила:

— По бабе и брага, по жениху и невеста.

Это высказывание не понравилось нашим. Они полезли на ссору, начали наскакивать на сосновских, и драка была уже вот она, совсем рядом. Но тут Александра, заприметив недоброе, выскочила из-за стола и пустилась притопывать, напевая:

— Клен да береза, чем не дрова?

Мужики увидели Александру и стали провозглашать:

— Ну и девка! Дай ей бог большу голову!

— Дай ей господь мужика хорошего!

Снова начали чокаться. А Александра поет и всячески поощряет всех к добру и согласию:

— Первая зазнобушка — свекор да свекровушка. Другая зазнобушка — деверь да золовушка.

Произнося слово «деверь», Александра, подтанцовывая, приближается ко мне и ласково треплет по голове. По всему телу у меня проходит сладкая дрожь. Тут в пару к Александре выскакивает какая-то девка из Соснова, видимо подруга Настасьи, приплясывая, подходит к Ивану и затягивает:

— Сказали, у жениха сапоги хороши, а посмотришь, ан закаблучья одни.

Иван встает, нагибается, подтягивает голенища сапог, сшитых по случаю свадьбы, бьет по ним ладонями и выходит в круг. Девка из Соснова ходит около с вызовом, а Настасья смотрит на нее исподлобья, глаз не сводит. Тогда девка, заметив это, приплясывая, подплывает к дяде Мите и вызывает его на середину. Она похожа на молодую кобылицу, которая еще не была в работе и сейчас выпущена на волю, чтобы размяться и показаться другим. Конечно, что может быть еще так же красиво, как женщина, которая хорошо танцует! Дядя Митя, видя, как к нему подскакивает молодая и красивая девка, встает, одергивает пиджак, гладит свои огненные усы, еще какое-то время любуется, как перед ним ходит и извивается это молодое существо, и говорит:

— Ох, уж больно девки-то баски!

Его жена, зубастая тетка Анна, смотрит с неодобрением и с укором, тихо, еле слышно, только ему, шипит:

— Ты че изгаляешься-то? Молодой, че ли?

Теща все слышит и вступается за дядю Митю:

— Ты че, свать? Он ведь дружка, ему и положено.

Но дядя Митя уже подхватывает девку и мчится с ней в круг, хотя тетка Анна успела-таки ущипнуть его за ногу.

В это время из кухни раздается крик:

— Гусь из печи не лезет!

Дядя Митя бросает свою девку, хватает бутыль с самогоном, стакан и успокаивает всех:

— А сейчас мы стрельнем туда.

В кухне бабы встречают его радостными криками. Обратно дружка возвращается с пустой бутылью, зато стряпухи, довольные и веселые, торжественно подают гуся.

На свадьбе Ивана на почетном месте со стороны невесты сидел мужик, которого я почему-то боялся. Он и за столом шапку не снимал. Теща то и дело что-то ему шептала, он отвечал, и та ему кивала, видимо соглашаясь. Оказалось потом, что этого мужика в Соснове приглашали на каждую свадьбу — он играл роль колдуна. До поры до времени колдун сидел и хмуро разглядывал всех, нагоняя на некоторых, в том числе на меня, суеверный страх.

Под конец свадьбы вышла баба Шуня. Все почтительно и с опаской расступились. Баба Шуня не спеша, уверенно подошла к Ивану и Настасье, осенила их большим крестом и начала негромко, но так, что всем было слышно, вещать:

— Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут два одна плоть.

Действительно, когда Иван и Настасья отделились от нас, я вспомнил эти слова бабы Шуни как вещие.

Все замолкли. Баба Шуня могла повлиять даже на пьяных. Колдун же вдруг как ни в чем не бывало громко спросил и заглушил последующие слова бабы Шуни:

— А как жениха-то зовут?

Ему сказали. Вопрос его был так неожидан, что все повернулись к нему, а он продолжал грохотать:

— Так вот, Иван. Бог дал тебе жену разумную, а от родителей ты даже фатеры не получил в этой коммуне проклятой. Уходи ты оттуда!

Отец встал из-за стола, подошел к колдуну и сказал:

— Слушай, ты, колдун, замри, или я тебя выброшу. Видали мы знахарей. Не таких успокаивали. Хочешь — пей и ешь, дармоед, коли привезли. А не то пешком уйдешь. Коммунарское жрешь, скотина. Да и шапку сними. Не в конюшне сидишь.

Колдун замер. Теща стала быстро-быстро креститься. Баба Шуня подошла к отцу, перекрестила его широким крестом, поклонилась всем и вышла. Колдун снял шапку.

Свадьба шла к концу. Дядя Митя из дружки превратился в клетника, почетного стража, нацепил себе к боку деревянную саблю, подошел к молодым и строго сказал:

— Пора в клеть.

Увел молодых в комнату, которую кто-то уступил им на ночь, а сам долго ходил по коридору, охраняя их дверь и время от времени прикладываясь к бутылке, которая торчала у него из кармана. Он, видимо, не за страх, а за совесть стерег молодых. Когда утром они проснулись, то не могли выйти из комнаты — дядя Митя, почетный страж, спал снаружи у их двери, обняв пустую бутылку.

Утром первое, что я услышал, были слова отца:

— Ну, слава богу, сладили свадьбу.

Это были слова облегчения. Но колесо свадьбы продолжало катиться по деревням Малый Перелаз и Сосново. Снова пили, плясали и пели. И, странное дело, бабы, как я заметил, больше плакали, чем мужики. Мужики понимали, что они, вступая в брак, рискуют немногим. Девки еще ничего не знали и потому вовсю веселились, а если и плакали, то больше дурачились или разыгрывали представление. Бабы знали, насколько велик риск для женщины, вступающей в брак.

Утром молодые снова сходили в баню. Потом у тещи были блины — первый стол у родителей молодой. Пришла девка с блинами, и вышло недоразумение. Как я потом узнал, блинница Ивану понравилась, он ее целовал и глаз с нее не спускал. Девка, рассказывали, была веселая, игривая и мягкая. Это теще, конечно, не понравилось.

— Ох, он у вас на баб горазд, — будто бы сказала она об Иване, на что бабка Парашкева якобы ответила:

— Дак ведь, сватьюшка, есть в кого. Отец-то смолоду такой же был.

За это, говорили, мама обиделась на бабку Парашкеву. На обеде девок уже не было. Они пришли было, но теща их быстро выдворила вон.

На следующий день был блинный обед у нас. Обедали опять в столовой. Настасья пекла блины, и все хвалили ее за мастерство и умение. И снова пили и ели до отвала. В последний день свадьбы все поехали к теще. Был похмельный стол.

Иван все эти дни был с Ильей, братом Настасьи.

После свадьбы Илья и Александра написали заявления о приеме в коммуну. Их, конечно, приняли с радостью — рабочие руки нужны были позарез. Теща осталась одна в Соснове.

В последнюю ночь свадьбы мою душу томили мрачные предчувствия. С этого времени я начал думать, каким станет Иван, когда он будет женатым.

Мне почему-то стало жалко Ивана, и я не мог понять Василия, который смеялся над ним:

— Иван-то наш совсем избабился. Вишь, бледный какой. Я говорил: «Иван, не женись». Не послушался.

Иван и в самом деле стал вялый, задумчивый и грустный.

Сначала у него с Настасьей были хорошие, дружеские отношения. Их видели всегда вместе, они шептались и смеялись. Было время, которое называют медовым месяцем, когда новобрачные живут друг для друга и не замечают вокруг никого. Конечно, и Иван и Настасья не раз потом вспоминали эти дни как что-то светлое, доброе и нежное. Они казались им предисловием к хорошей, дружной и радостной супружеской жизни. Но люди, окружавшие их, сделали все, чтобы испортить это вступление в новую жизнь, старались вовсю, чтобы оно побыстрее прошло.

Многие коммунары невзлюбили Настасью за то, что такой видный парень, как Иван, вынужден был жениться на ней. Словно она была виновата в том, что все хорошие невесты побоялись идти в коммуну.

Бабка Парашкева особенно была недовольна тем, что Иван и Настасья живут хорошо.

Девки в коммуне не хотели принимать Настасью. Одна на улице даже крикнула Ивану:

— Ты че, Иван, больно небаскую бабу-то себе взял? Хуже-то не нашел?

Он остановился как вкопанный, потом ответил неуверенно:

— Так ведь я и сам-то не больно хорош.

А бабка Парашкева взялась за дело всерьез. И что ей Настасья пришлась не по нраву?

— Ты, мотри, не всяку правду жене сказывай, — учила она Ивана. — Мотри, держи ее с первого дни, вожжи упустишь — не скоро изловишь.

Однажды Настасья стирала белье и обдала его кипятком, заварила. Все мужское исподнее было испорчено. Кипяток закрепил пятна. В доме разразился скандал.

Мама выговорила Настасье, та начала оправдываться:

— Разве я нарочно?

— Так ты спроси, я тебя научу. А то сватья все уши прожужжала: дельная да умелая. Видно, богаты невесты, да до венца.

— А мы нечто не говорили, что приданого за мной нет?

— Да уж верно говорили: приданого-то всего что гребень да веник да алтын денег. Но не за тем дело стало, что приданого за тобой нет.

— Вот и сейчас покоряете меня.

— Да какой же это покор? Разве о приданом разговор идет? Делать ничего не умеешь. Ты спроси, я научу. Вот о чем говорю.

Бабка Парашкева умела подлить масла в огонь и разжечь ссору.

— Ты бы дорожила, что в такой дом взяли, — сказала она.

Настасья сначала всхлипывала, потом зарыдала в голос.

— Нет, — старалась ее перекричать бабка Парашкева, — дал мужик бабе волю — не быть добру!

Такие сценки разыгрывались нередко.

Как-то я бежал домой вечером, вижу, отец стоит с Александрой на лестнице и что-то говорит ей. Я давно заметил, что он обращается с ней по-особому, внимание ей уделяет как никому. А тут отец обнимает, а Александра отталкивает его.

— Сват не сват, а в горох не лезь, — говорит она отцу и издевательски смеется.

Отец разглядел меня в темноте и грозно спросил:

— Ты че так поздно?

Я проскочил мимо, ожидая, что недовольный отец сейчас влепит мне подзатыльник, но гроза миновала. Я услышал только, как Александра говорит отцу:

— Ей-богу, сват, сватье скажу.

Не знаю, предполагала ли мама возможность таких свиданий Александры и отца, но о том, что Иван любит Александру, она догадывалась и из инстинкта самозащиты, что ли, если не способствовала, то и не препятствовала этому. Ей не жалко было свою сноху, худую, остроносую, черную, молчаливую и гордую. Александра была совсем иная. Поэтому мама отнюдь не считала предосудительной любовь женатого молодого мужика к этой душевной, веселой и красивой девке. Конечно, будь на месте Ивана какой-то другой женатый мужик, она не только не поняла бы его, но и наверняка осудила бы. Но то, что Александра полюбила ее сына, в котором она души не чаяла, казалось ей совершенно естественным делом. И то, что Настасья встала на пути к счастью Ивана, породило у мамы чувство к ней, близкое к ненависти и презрению.

Известно, чувства бывают настолько заразительны, что охватывают людей подряд. Настасью невзлюбили в коммуне.

Вечером как-то Иван начал разговор о разделе.

— Сын при отце не выделяется, — сказал отец резко.

А бабка Парашкева тут как тут:

— Он уже просил у Егора Житова комнату.

— Ну и как? — спросил отец сурово.

— Обещал дать, — твердо ответил Иван.

— Кабы барынька-то не уськала, дак бы и барин не лаял, — сказала бабка Парашкева.

— Да, конечно, — поддержала ее мама, — ключ сильнее замка. Может, он-то и не хотел бы отделиться, да Настасья-то его хочет.

— Знамо, — закричала бабка Парашкева, — исподний жернов перемалывает верхний! Мотри, Иван, набалуешь овцу, не хуже козы.

И обеим кажется, что все шестнадцать лет они растили дорогое им существо, с которым связали всю свою жизнь и который стал отрадой и надеждой семьи. И вдруг появляется неизвестно кто и берет у них это дорогое существо, сразу же пользуется его любовью и как топором обрубает все нити, которыми соединено было его сердце с их сердцами, и слабеют чувства, которые связывали его с семьей. Сын и внук еще вчера был всем для них, а они — всем для него. И они, несмотря на то, что всем жертвовали ради него, вдруг от снохи, которая к нему прилепилась, видят лишь непозволительную дерзость и незаслуженную, неожиданную неблагодарность.

Но Иван стоял на своем:

— Рази я вас просил меня женить? Сами же торопили, будто с ума сошли. А теперь я, выходит, виноват? А уж раз женили, так дайте жить, как нам хочется. Жена не лапоть, с ноги не скинешь.

— Да, Иван, — сказал отец, — и то бывает, что кошка собаку съедает. Ненадолго тебя хватило.

Бабка Парашкева хотела что-то сказать, но отец упредил:

— Погоди ты, бабка, не до тебя.

— А я вовсе лишняя, — обиделась она. — Я ведь что говорю: топор смирен, да веретено бодливо.

— Так ведь веретено можно и обрубить топором-то, — подсказал решение отец.

— А ты много отрубил? — отпарировал Иван.

Потом я слышал разговор Настасьи с Иваном.

— У умного мужика жена вкрасне, а у глупого по будням затаскана, — горячо говорила Настасья.

Иван ответил так тихо, что я не расслышал.

— У вас тут все сошлись супротив меня.

— Так они же тебя разуму учат.

— Мужнину жену есть кому учить. У тебя сейчас свой дом есть, своя семья завелась, так будь мужиком-то.

Через какое-то время прикатила теща. Вошла, разделась. Попросила умыться. Плеснула холодной воды на черное, остроносое, как у галки, лицо, потребовала венчальный рукотерник, тщательно вытерла руки, каждый палец отдельно, лицо терла так, будто хотела кожу содрать, аккуратно свернула рукотерник, посидела молча. Бабка Парашкева шептала мне, наблюдая за сватьей:

— Вишь, дьявол, колдует.

Мама сводила ее в столовую. Сватья, усевшись за общим длинным столом, спросила:

— Шти имеются?

Щи имелись. Поела, аккуратно вытерла плотно сжатые, иссеченные множеством поперечных морщин губы, перекрестилась, встала:

— У нас дожди с ильина дни пошли, а дотоле не было.

Когда мама и сватья вернулись, они позвали к себе Ивана. Тот пришел, сел в ожидании упреков.

— Ты мотри, Иван, сын мой дорогой, — начала теща, — родители берегут дочь до венца, а муж до конца должон. Ты не обижай ее, но и дурить не давай. Муж задурит — половина двора сгорит, а жена задурит — и весь сгорит.

— Дурит она больно, сватья, — жалуется мама, и я вдруг обнаруживаю, что она становится похожей на бабку Парашкеву. Что случилось с мамой, я до сих пор понять не могу, и это было неприятно, жалко и обидно.

— А мужик-то зачем? — спрашивает теща.

— Вот в том-то и дело. В толк сами не возьмем. Не то смешно, что жена мужа бьет, а то смешно, что муж плачет.

— Ох, горе мое, горе, — охает и вздыхает сватья, — вот ведь высидела курица утят.

Теща уехала, с Настасьей даже говорить не стала.

На следующий день пришел Егор Житов и сказал, чтобы Иван с Настасьей переезжали в комнату, которая только что освободилась. А еще через день они переехали туда.

А вскоре пришла беда. Овладела Настасьей бабья немочь, забеременела. Бабка Парашкева добросовестно разносила по всей округе весть:

— Наша-то не успела из-под венца, а уже непорожняя. Понесла уже, слава богу, обрадовалась. Вот радости-то.

— Так ведь это же хорошо, — отвечали ей, — разве лучше, когда яловая.

— Дак ведь не успела в дом войти, а уже, здорово живешь, с ношею. Уже с прибылью. Да уж больно небаска стала чреватая-то.

Ее утешали:

— Это у баб проходит, сама, поди, знаешь. Понятно, разве будешь баская, коли брюхатая. Баба с грузом завсе небаска.

Но это бабку Парашкеву успокоить не могло. Настасья действительно стала грузная, тяжкая, хотя и старалась скрыть свое состояние.

— Бывало, когда зачнешь, так не знай что хотца, — замечала бабка Парашкева, — а у нашей никаких желаньев нет. Ну хоть бы когда-нибудь сказала, что ей чего-то захотелось.

Разговоры о том, что Настасья рановато забеременела, получили резонанс.

— Что-то у вас молодая-то не впору весновата стала? — спрашивали у мамы.

— Так ведь бывает по-разному, — отвечала мама. — Вон у Григория Житова квашня притворена, а всходу нет. Разве бездетное замужество слаще?

Подсчитывали, выходило, что не рано забеременела.

Потом просочились слухи, будто у Настасьи ворота в Соснове мазали дегтем, что считается поруганием. Настасья не отрицала, а объясняла это тем, что мужик, у которого она батрачила, домогался ее. Когда понял, что Настасья не уступит, угрожал: «Вот погоди, распишут тебе ворота дегтем!» И расписали.

Приходил Егор Житов, убеждал наших пожалеть Настасью.

— Ну и что, не больно баска? — говорил он. — Да на очень-то красивой разве разумно жениться? Ведь красавица-то опасная жена. Она как пьяная баба — вся не твоя. Она как породистая лошадь — не только ухода, но и присмотра особого требует, да и для семьи разорение одно. Идешь с ней, по себе знаю, а с нее мужики глаз не сводят. А у тебя сердце выскочить готово. Вот и подглядывай за ней да ходи за ее юбкой, потому что каждому лакома.

— А сам-то себе, Егор, небось побастее выбираешь? — остановила его бабка Парашкева.

Отец посмотрел на нее, она на время умолкла и, пользуясь всеобщим замешательством, произнесла:

— Ну да ладно, пусть небаска, дак ведь еще-то что? Ворота ей, говорят, в Соснове мазали. Вот тебе, Егор, и сказать нече? Вот ты и язык откусил?

— Так вы же подумайте, добрые люди, — сказал Егор Житов, — Она работала в батраках у какого-то мироеда. А ведь разве даром говорят, что не уберечь дерева в лесу, а девку в людях? За кусок хлеба на что угодно пойдешь. Поймите вы это. А еще и то поймите, что народ уж больно любит наговорить да опозорить. За глаза и про царя говорят. Разве не слышали о том, что мы под одним одеялом в коммуне спим, а бабы все общие?

Но бабка Парашкева все свое пела:

— Не-е-ет, видно, лакома овца до соли.

— Да ты что? — вскинулся на нее Егор Житов, — Разве бабу не видно?

— А что в ней увидишь-то?

— А вот вы ее пожалейте. Она вам сторицей отплатит. Разве вы понять не можете, сколько на нее всего навалилось? Помогите ей. А работницу такую, как она, поискать.

И в самом деле, когда Настасья вошла в коммуну, ее назначили скотницей. Будучи окруженной недоверием и неприязнью людей, она всю свою душу перенесла на коров. Стоило ей появиться на скотном дворе, как ее счастливые четвероногие начинали мычать, тянуться к ней. Конечно, в сложившихся обстоятельствах она с желанием приходила к коровам и с неохотой возвращалась домой. И все это знали.

Когда Егор Житов ушел, бабка Парашкева продолжала гнуть свою линию:

— Конечно, Егору такую работницу-то не хотца терять. Где еще такую дуру найдешь? Вот он и хвалит ее.

Вскоре Настасья выкинула — родила младенца настолько преждевременно, что и жить не смог.

— Вот этого еще у нас вовек не бывало! — кричала бабка Парашкева. — Изронышей мы сроду не видели! Таких баб, чтобы недоносков носили, у нас и в заводе не было.

Приехала сватья.

— Не ты ли, сватья, говорила, что берегла дочь до венца? — набросилась на нее мама.

— А вы рази не зазнай ее взяли?

— Как зазнай?

— Да ведь знали за нею все. Не заламывай рябинку не вызревши, не сватай девку не вызнавши. А теперь что, на попятную?

— Да мы, если бы коммуны народ не боялся, рази бы в такой дом сваху послали? — вскричала мама.

— А мы, кабы Настасья не была опозорена, рази бы в коммуну ее отдали? И рада б идти замуж за хорошего-то, да зад в дегтю, — откровенностью отвечала теща.

Посидели, нахохлившись. Долго молчали. Первой заговорила теща — видимо, все происшедшее было для нее меньшей неожиданностью:

— Ну что, сватьюшка, говорить, дорогая? Мы с тобой на несчастье сошлись. Но поверь. Мне уже жить-то осталось всего ничего. Скоро туда пойду. Поверь моей совести. Оговорил ее хозяин занапрасно. Не было у них ничего. Клялась мне Настасья перед иконой святой. А если и было что, то, может, только силой взял. Не-е-ет, ее силой не возьмешь, не такая она. Поверь мне, сватьюшка дорогая. Да ведь и Иван-то что, он робенок малый? Рази белье-то не глядели? Рази не видели, какую он взял ее чистую да непорочную?

— Да ведь разве я что говорю? Конечно, было бы лучше, если бы она робеночка выносила в утробе носила бы его в себе до зрелой поры, до законных родов.

— Поверь мне, сватьюшка дорогая. Не битая она дорога, не торная, не накатанная. Опозорили ее по бедности да по сиротству. Небось если бы хозяину уступила, дак и дегтем не вымазали бы ворота-то. Вот ведь что, вот ведь несчастье-то наше в чем!

Мама уже сдаваться стала, слезы на глазах показались, а сватья все говорила, да так складно и убедительно:

— А все почему это случилось? Богом пренебрегли, вот почему. Венчаться не захотели. Перед кем-то позориться не стали, партейные, вишь ли. Значится, свадебный обряд полностью-то не соблюли. А он, бог-то, все видит. Вот он и наказал.

Мама и сватья опять расстались по-доброму. Мама у меня была отходчивая. А вот бабка Парашкева до самой смерти отойти не могла. Одна мысль навязчиво держалась в ее голове: нас обманули, Ивану, такому редкому парню, подсунули брак. И бабка Парашкева с каждым днем становилась все придирчивее к Настасье и ее родне и привередливее в отношениях с ней. Мне думается, все это было не в силу того, что она была плохой человек, — нет, в характере ее было много добра и справедливости. Жажда проявить себя в какой-нибудь деятельности, кого-то учить, воспитывать, о ком-то заботиться, кого-то защитить выпирала из нее всю жизнь. Но она видела, что возможность активно воздействовать на окружающих, навязывать им свое с каждым годом независимо от ее воли сокращается и слабеет. Отец ее за человека не считал, мама уже не боялась, как прежде, мужики над ней подсмеивались. Оставалась Настасья, выпустить из рук которую было страшно. Поэтому она постоянно цеплялась за любые мелочи в ее жизни, в отношениях с Иваном. Она могла часами ворчать по пустякам, пока кто-нибудь на нее не прикрикнет. А потом, когда Иван уехал от нас в другую комнату, она, потеряв постоянный контакт с Настасьей, стала все чаще обращаться к посторонним, точно обвинитель к судьям.

— Говорит больно баско, а делает худо, — говорила она кому-нибудь о сватье с ненавистью. — Ведь вот позавидуешь: в других семьях плодятся и множатся, что голуби. А у нас выкинула. Рази не обидно, скажешь? Рази прежде-то так бывало?

Стоило с кем-нибудь бабке Парашкеве остановиться, как она начинала поносить Настасью и всю ее родню:

— Детки-то в мать пошли. Сучка гав, и щенята гав. Старшая, наша-то, замориха, а на младшую дак ведь не смотрела бы. Всех мужиков в коммуне объездила.

— Дак ведь, бабка Парашкева, это они к ней лезут, — пытался кто-нибудь успокоить ее. — Вишь, девка-то какая завидная. С антиресу они к ней. Мимо гороха да девки кто пройдет? Кому ущипнуть-то не хотца?

— Да я смолоду-то тоже была баска! — сурово кричала бабка Парашкева. — Спроси родителей-то! А ведь ни-ни. Бога да свекрови боялась, дак ни единого мужика не знала. Един Ефим был, чтоб ему пусто было. Что уж такого?

В другой раз бабка Парашкева расхваливала Ивана и кричала на всю улицу:

— Досталася гадине виноградина! А ты такого мужика-то, как наш Иван, пойди поищи! «Ты, — говорит, — бабка, не лезь не в свое дело. У меня, — говорит, — муж есть». Ивану я сколько раз говорила: «Ты построже ее держи, вожжи-то не выпускай». Дак ведь нет. Стара бабка Парашкева, нече ее слушать. Вот и на тебе, здорово живешь!

Вспоминала тещу Ивана:

— Утешала нас, ведьма: «Любая самая раскрасивая красоту свою потеряет. Какова ни будь красна девка, а придет время, выцветет, — говорила, — все одно с нашей Настасьей сравняется». Вот сейчас и посмотри: хуже бабы, чем у нашего Ивана, ни у кого нет.

Настасья и в самом деле стала еще хуже на лицо. Глаза ее, когда-то черные и блестящие, стали тусклые и водянистые, не только не выразительные, но и безразличные. Она не смотрела прямо людям в лицо, а искоса взглядывала и отворачивалась. Широкие темные круги около глаз делали лицо не то страдальческим и болезненным, не то жестоким. Кожа заветрела, зачахла на воздухе. Губы осмякли, потрескались. На висках показались заячьи лапки — морщинки, идущие от глаз, как у старухи. Все лицо вообще было изборождено прямыми морщинами. Лоб, голова и щеки будто окаменели.

Конечно, это мне сейчас понятно: образ жизни, который вынуждена была вести Настасья, формировал ее душу, а душа, как в зеркале, отражалась и закреплялась на лице. Она была одинока и оттого томилась. Во всей коммуне, казалось ей, она не сможет найти ни одной подружки, ни одного человека, который полюбил бы ее. Она догадывалась, что попала почему-то во враждебную среду, и оттого страдала. Ей думалось, что она так сильно отличается от других женщин, что потребуется долгое время, прежде чем ее примут в эту среду. Погруженная в саму себя, она не видела и не принимала знаков внимания, которые ей выражали, читая на лицах людей лишь отвращение к ней. Она была похожа на старую деву или вдову, которую терзали естественные желания и которая была вынуждена скрывать их от других и подавлять в своем сердце. Она постоянно испытывала внутреннюю скованность и всегда прятала глаза, снедаемая не столько скромностью, сколько стыдом и страхом. Ей хотелось бы возбуждать в окружающих уважение и любовь к себе, но она не знала, как это сделать, и потому завидовала спокойствию и счастью других людей, что ее еще более ожесточало. По природе будучи человеком чистым, добрым и легко ранимым, она постоянно жила в разладе как со своим сердцем, так и с людьми, окружающими ее, в мире грустных раздумий, страха, стыда и стремлении защитить себя, отстоять чувство собственного достоинства, на которое, ей казалось, все только и делали, что покушались. Поэтому она не прощала никому ни одного намека, ни одного слова, ни одного взгляда, которые могли поставить ее в ложное и тяжелое положение, и все больше и больше сползала в него.

Настасья не без оснований ревновала Ивана, и это извечное чувство человеческого сердца не побуждало ее к каким-либо действиям по отношению к Ивану или к себе. У нее не возникало от этого острого желания понравиться ему или вызвать у него такое же чувство ревности, которое принесло бы ей радость. Она ревновала впустую, потому что ее ревность не льстила его самолюбию, а лишь мешала и раздражала его. Огорчая и ослабляя ее и духовно и физически, ревность приносила ей одни страдания и делала ее еще более некрасивой.

С ужасом обнаружив, что у Ивана есть другие женщины, Настасья стала присматриваться к нему. Когда он уходил из дома, она мысленно проигрывала его возможные любовные приключения на стороне и с бьющимся сердцем, с болью во всем теле проклинала его про себя, не спрашивая, однако, куда он идет и когда вернется. И это, видимо, поощряло Ивана. Когда он возвращался, как правило, пьяненький, она без стеснения рассматривала его лицо, глаза, прическу, костюм, зорко следила за его движениями. Трясущимися руками разворачивала и укладывала на стулья его пиджак, рубашку, брюки. И каждый пустяк, каждая мелочь приобретали в ее глазах страшное значение. В эти минуты она забывала о чувстве женского достоинства, о любви к Ивану, которая охватила ее в первые дни их совместной жизни, о доверии, которое она некогда, хоть и недолго, питала к нему. А Ивану ее поведение, казалось, даже нравилось, оно оправдывало его в собственном мнении, поощряло обман и делало смешными и нелепыми воспоминания о недавней любви к Настасье. В глубине сердца они, может, еще и любили друг друга, но ни заметить этого, ни противопоставить слабые ростки этого чувства обстоятельствам и климату, в котором жили, оказались неспособны.

Я был, по-видимому, единственный человек, к которому она относилась с любовью. Она встречала меня всегда с радостью, тискала и целовала. И я видел первое время ее иной, не такой, какой она казалась, когда рядом были другие люди. Но со временем и ко мне она изменилась.

Как-то я забежал к ним в комнату. Дома была Настасья. Я спросил, где Иван. Она ответила:

— Откуда я знаю, где его черт носит.

Я повернулся, чтобы уйти, ибо понял, что разговаривать со мной у Настасьи желания не было. В это время в дверях появился Иван. Увидев меня, он обрадовался, схватил в охапку и понес в комнату.

— Ну, заходи-заходи. Ты что?

— Да вот к тебе зашел.

— Ну и что? Подождал бы.

— Дак ведь Настасья сказала, что она не знает, где тебя черт носит.

— Ну, садись.

Посадил меня за стол.

— А где у нас конфеты были?

Настасья молчала.

— Ты что морду от него воротишь? Это тебе не с поля ветер. Он тебе не чужой, а родня.

Настасья открыла в шкафу ящик, достала конфету, подала мне. Я отказался:

— Я не люблю конфеты.

Иван взял мою руку и положил конфету в ладонь. Началась ссора.

— Ты, Иван, ископытился совсем, с пути истинного совсем оступился, — начала Настасья его упрекать. — Работа кончилась давно, а он все еще незнамо где шляется. Опять искал, где бы выпить?

— Ну и что? Тебе что за дело?

— Дак ведь и так уже хвораешь.

— Рада б баба взвыть, да муж не мрет. Че ты меня хоронишь?

— Это ты меня со свету сживаешь. Пожаловаться некому, кругом чужие.

— Вольно тебе дурить.

— Это тебе вольно по чужим бабам ходить. Ведь до чего дошел, к сестре моей родной лезет.

— Ты Александру не тронь! — вскричал Иван. — Ты мизинца ее не стоишь. Да я сплю и во сне ее вижу. Разве можно ее сравнить с тобой! Ты как бабка Парашкева, согнулась вся, будто неживая. Да такой, как Александра, я бы ноги мыл и воду пил!

Тут он уперся взглядом в родинку на ее подбородке, которая поросла длинными седыми волосами, — точно такую же, какая была у бабки Парашкевы. Настасья в ответ дико засмеялась, тонкие губы разошлись в животном оскале, обнажив длинные белые зубы.

Большую бестактность трудно было придумать. Настасья рыдала. Потом утихла, подобралась, будто в кулак всю себя сжала, и пошла у них словесная перепалка, помутилась вода с песком. Надо ли говорить, как мучительны были эти вечные стычки между двумя молодыми людьми, которые вынуждены были жить вместе, ложиться в одну постель и, казалось, навсегда были связаны друг с другом законным браком, узы которого тогда в деревне считались еще священными. Эти стычки одуряли, оглупляли и Ивана и Настасью, лишали их воли вести себя разумно и достойно. И тот и другая были обмануты неизвестно кем в своих лучших надеждах и предположениях.

— Лучше умереть, чем пропадать за глупым мужем, — произнесла наконец Настасья.

— Ну так в чем же дело? — остановил перебранку Иван. — Ясно, что нас и веревкой не свяжешь. Согласия у нас никогда не будет. Так уж лучше по домам разойтись.

Я не раз слышал, как об Иване с Настасьей говорили, что дым с чадом сошелся, что жизни у них не будет: прялка рогата, а топор комоват.

А Настасья поддержала мысль Ивана:

— Дак что? Я согласна. Собаке с волком не житье.

Как старым и выжившим из ума супругам, им говорить уже было не о чем. Я видел, как бабка Парашкева и дед Ефим, когда оставались вдвоем, обычно молчали, не зная, о чем можно было бы им говорить после пятидесяти лет совместной тяжелой жизни.

Вскоре после этого приехала к нам в гости тетка Анна. Заходила к Ивану, переночевала у нас, а утром начала собираться домой. Мама удерживала ее. Но тетка Анна торопилась.

— Ах, Серафимушка, гость недолго гостит, да много видит, — сказала она на прощание маме. — Влипли вы с этой Настасьей. Уж больно она небаска. Как черт.

Мама заплакала:

— Ивана-то больно жалко.

Когда тетка Анна уехала, мама сказала мне, чтобы я позвал Ивана. Когда тот пришел, мама попыталась вызвать его на разговор.

— Иван, может, еще все наладится с Настасьей-то? — спросила она.

Иван ничего не ответил.

— Ты погляди на свою тетку Анну. Она Настасьи-то хуже во сто раз. А ведь Митрей-то любит ее. Ты только на ее зубы погляди — большие да желтые, как у старой лошади. А такую, как Настасья, че не любить?

Иван замкнулся в молчании. Видно было, что он и сам невыносимо страдал от этого, но не мог заставить себя говорить с кем угодно, о Настасье, даже с мамой. Молчание стало для него единственным способом заставить замолчать всех, кто говорил о том, что касалось только его.

А между тем отчуждение, которое все больше и больше вставало между Иваном и Настасьей, перерастало из неуважения и безразличия в ненависть. И эта жгучая, болезненная, не оставляющая в покое ненависть непрерывно усиливалась, и ежеминутно возникал повод возненавидеть друг друга еще больше.

Через какое-то время Настасья с узелком в руках ушла к матери в Сосново.

Иван запил напропалую. Когда кто-то пытался его остановить и направить на путь истинный, он говорил:

— А должен я все праздники, которые проработал в коммуне, отгулять? Или я уже этого не имею права?

Я ходил и думал. Одна мысль терзала меня неотвязчиво: «И кто это выдумал жениться? И кому это нужна мука такая? Не-е-ет, я, повесь меня, не буду жениться!»

В воскресенье Илья Рыжов укладывал пожитки Настасьи на телегу. Бабка Парашкева хлопотала около и ворчала на него, хотя было видно, что она рада тому, что Настасья ушла:

— Вот вы все черные такие, как афиопы, окромя Александры. Видно, в вас и кровь-то течет неправославная?

— А бог его знает, — ответил спокойно Илья. — Когда я родился, так мама всем рассказывала, что она хотела, чтобы у меня только голова была черненькая, а я весь как головешка вышел.

Илья и Александра остались в коммуне. С ними было бы жалко расставаться всем.

Однажды я вбежал в комнату к Ивану вечером. Хотел позвать Ивана и вдруг в кровати увидел две головы. Сначала я подумал, что Настасья вернулась, поэтому подошел к лампе и вывернул фитиль, чтобы светлее было. И изумился. Я стоял как вкопанный, а Иван и Александра натянули на головы одеяло.

— Аг-га! — вскричал я. — Попа-ались!

Иван сбросил одеяло и приподнялся на локте, открыла лицо и Александра. До чего же они были красивы! Любовь и молодость придавали им прелесть и очарование. И позже, когда мне выпадало счастье видеть полотна великих художников, изображавших красоту человека, радость любви и божественную чистоту страсти, я вспоминал эту картину, которую увидел в полумраке и тишине, — две головы, склоненные одна к другой, улыбки, весеннюю радость и любовь.

Казалось, они были рады, что я их увидел, — им хотелось в этот миг, чтобы кто-то узнал, какая между ними любовь. Я с наивностью, свойственной детству, подсел к ним на кровать.

— Конфеты хочешь? — спросил Иван.

— Угу, — ответил я.

— Возьми в комоде.

Комод у Ивана появился недавно, он купил его в Большом Перелазе. Это был новый предмет в деревенском обиходе, и многие приходили смотреть его, как на экскурсию. Я вытащил из комода конфету. Иван поощрил меня возгласом:

— Возьми еще!

Я взял еще конфеты для Саньки и мамы, потом, подумав, и для бабки Парашкевы — всем по одной.

Эту картину я помнил долго. Две головы молодых влюбленных, их наивные юные взоры, глаза, счастливые позы, радость и слитность их душ не исчезли из моей памяти. Когда мне было плохо и я был несчастлив в любви, воспоминания о них доводили меня до отчаяния; когда я сам был счастлив или томился в ожидании любви, сквозь даль времени веяло на меня утешительным благоуханием.

Вскоре Настасья вернулась к Ивану тихо и незаметно. Она была беременна. Илья съездил в Сосново за ее пожитками.

Настасья родила сына. Ивана будто подменили. Настасья по-прежнему была молчалива, не выказывала никаких чувств. Иван вокруг нее вертелся, только что белье не стирал. Из дома никуда не выходил. С работы придет и все за Настасьей и за своим сыном ходит.

Как-то зашел я к Ивану — хотелось поглядеть на мальчика. Его Виктором назвали. Посмотрел. Ребенок как ребенок, еще ничего не понимает. Взял на руки. Иван крикнул:

— Мотри не урони и спинку поддерживай! Она слабенькая у него. Мотри, переломится, горбатым будет.

— Не дай бог, — сказала Настасья и внимательно следила, как я держу ребенка, напоминая мне собаку, когда у нее люди щенка на руки берут.

Иван сидел с каким-то благообразным стариком. Такого я в нашей деревне не видел никогда. Я прислушался, о чем они говорят. Старик рассказывал:

— Это хорошо, что в семье все ладно. И баба твоя, и робенок, и ты к ним по-людски. А вот меня, вроде как тебя, тоже больно молодым женили. Сосватали, незнамо кого взяли. И представь, так мне баба моя не по ндраву пришлась, что возненавидел я ее. Ну просто бил походя. Ну, и у нее ко мне любви никакой не стало. А жить надо. Это только сейчас — ушла, пришла, сошлись, разошлись. Прежде-то бога и людей боялись. Живем. Ну, ведь всяко бывает. Раз сгорели, ну начисто, один погреб остался, а детей уже трое было. Так она, баба-то моя, не хуже лошади какой. Уж у меня сил никаких нет, а она все ломает. Построились, опять жить начали. Заболел я. Захворал так, что умереть бы должен, а она ни днем, ни ночью не отошла. Бородой оброс, с тех пор не брою. Выздоровел, но уж, конечно, не такой был, как прежде. Стал я к бабе своей привержен, вот как ты к своей. Я ведь все вижу, меня не обманешь. Вижу, что в ладах живете. Так вот стал я к ней привержен, да только поздно, оказалось. Выходит, забил я ее раньше и запужал. Не пошла она уже на ласку-то. Видно, всю любовь отбил у нее. Молчала все, да нет-нет и поплачет. Потом, когда дети подросли и работать стали, померла. А перед этим говорит: «Ну, видно, умру я скоро». — «Да ты что, старая?» — спрошу я ее. «А че, — говорит, — кому я теперь экая-то нужна? Сил-то уже совсем нет». Дак ведь умерла, будто заснула. Сейчас из ума не выходит. Все время себя спрашиваю да попрекаю, и за что бил хорошего человека. Да и то сказать, уж больно жизнь-то тяжелая была.

Настасья тоже слушала рассказ старика. Взяла у меня Виктора (имя-то какое редкое дали!) да над ним тихонько плакала. Я видел, как две-три капли на лицо ему упали, она их тихонько убрала.

Вскоре Виктор умер. Иван запил с горя. Настасья ходила как сумасшедшая, еще чернее стала. Иван приходил пьяный и кричал на нее:

— Уйди, говорю, нет мне от тебя радости никакой! Кому ты нужна? Может, любил тебя, кабы сына уберегла. Тогда все было бы другое.

— Иван, опомнись, — говорила Настасья. — Забыл, что ли, как мы жили хорошо, когда Витя был?

— Дак ведь это представилось мне. Это все из-за Виктора. Рази у меня любовь-то до тебя была? Это же сын был!

— Дак ведь еще будет, Иван, погоди немного, не пей больно-то. Опять сын будет. Ты только погоди.

— Нет, такого уже не будет. Тот как солнце взошло. Ниче мне уже в жизни не светит, — говорил Иван, захлебываясь в пьяных слезах. — Что ты, что другая какая — никого мне уже в жизни не надо. Ниче мне не мило.

Долго Иван пить не бросал, пока Настасья второго сына не родила. Но и второй сын помер. И опять все по-старому пошло.

Тем временем умерла теща. Илья стал первым, лучшим, закадычным другом Ивана, его верным товарищем по разгулу. Они вместе ходили по бабам. Как любящий брат, Илья постоянно укрывал и обеливал Ивана перед Настасьей. И тут уже Егор Житов не удержался, пришел к Ивану.

— Что же ты, Иван, остановиться не можешь? — спросил он. — Я вот тебя бригадиром хочу сделать, а ты все пьешь. Подумал бы немного: что о тебе, о самом старом коммунаре, другие подумают? Особенно те, кто в коммуну только вчера пришел. Бросай ты свою пьянку да берись за ум.

Замечательный человек был Егор Житов. И непонятно было, что в нем за сила такая была: кто боялся его, а кто совестился. Душа у него была светлая, жалостливая и твердая. И большую силу она на других имела. Назначили Ивана бригадиром. Иван с тех пор весь в работу ушел.

Илью взяли в первые дни войны на фронт, и он погиб в октябре в битве под Москвой у Малоярославца, о чем в коммуну пришло уведомление в самый праздник двадцать четвертой годовщины Октября. Иван тяжело переживал гибель Ильи. Рассказывали, что он на базаре в Большом Перелазе купил широкий командирский ремень, сшил брюки галифе, выпросил у милиционера полевую сумку и ходил как средний командир. Потом, под Новый год, когда немцы были отброшены от Москвы, стал проситься на фронт. Говорили, будто он боялся, что войну с немцами могут без него закончить.

Рассказывали потом, что он перед уходом в армию собрал всех мужиков и баб. Много пили, пели, плясали и плакали — в деревню к тому времени уже немало похоронных пришло.

Подошел, говорили, к Настасье, бухнул перед ней на колени и сказал:

— Ну, прощай, Настасья, вспоминай добром меня, беспутного. Сколько я горя тебе принес. Вот сейчас искупать пойду.

Потом подошел к Александре и ей сказал:

— Спасибо тебе, Александра, за доброе твое сердце, за чистую твою душу. И прости меня, бестолкового. Поминать тебя буду, даже если на том свете придется быть.

Пришел к родителям и им говорил такое, что многие запомнили:

— Разве я не слушался вас? Даже женился, чтобы успокоить. Да вишь не получилось. Не по сердцу мы пришлись дружка к дружке, вот и вам из-за меня горя немало выпало. А вы Настасью не обижайте. Скоро у нее опять ребенок будет. Вы уж его сохраните. Может, я и не вернусь, так всем вам в утешенье да в память будет. Да и Александре если что, так помогите. А в общем, простите и благословите. Может быть, и я че-нито для нашей Родины сделаю, не такой я пропащий человек. А сын будет, так Ильей назовите, в память Настасьина брата, а моего друга незабвенного.

В сорок шестом, через год после окончания войны, я приехал домой в гости из Восточной Пруссии, где проходил службу в Особом военном округе. Иван в это время лежал в госпитале. Полгода назад Настасья ездила к нему и сейчас ждала возвращения, так как он подлежал демобилизации по ранению.

Я не ожидал увидеть ее такой. Настасья была колхозным бригадиром в животноводстве. Куда девалась запуганная, худая, молчаливая, похожая на галку, некрасивая баба! В комнату вошла уверенная в себе, привыкшая работать с людьми и руководить ими, хорошо одетая женщина. Сразу ее нельзя было и узнать. Изящная, стройная фигура, аккуратно прибранные черные блестящие волосы, разделенные чистым и прямым пробором, огромные черные живые глаза, в которых виднелось явное желание понравиться. В простой рабочей одежде чувствовались элегантность и вкус. На нее было приятно смотреть. Не успел я отойти от впечатления, которое на меня произвела Настасья, как в комнату ворвался Илья — мальчик лет четырех, удивительно похожий на Ивана, но черный.

Он подбежал ко мне, уткнувшись с разбегу в колени, и спросил:

— А тятя мой скоро с войны приедет?

Мама всхлипывала, у Настасьи глаза счастливо блестели.

Загрузка...