САМИ СЕБЕ ВРАГИ

В феврале, в школьные каникулы (я учился в четвертом классе), Наталья Константиновна Шангина, наша учительница, сказала мне, что я поеду с ней в Содомово организовывать коммуну. При этом она предупредила, чтобы я запасся карандашами: мне придется писать протокол собрания.

Выбор Натальи Константиновны пал на меня не случайно: я был лучший ученик в школе и, как составляется протокол, знал. Надо прежде всего сверху написать заголовок: «Протокол №…», «Дата», «Повестка дня», кто председатель, кто секретарь. Потом разделить чистый лист бумаги вдоль и слева обозначить: «Слушали», а справа — «Постановили». В школе я не раз писал протоколы классных и пионерских собраний, и всегда учительница хвалила меня за аккуратность, хороший почерк, грамотность и умение правильно и кратко сформулировать мысль выступавшего.

Утром, накануне отъезда, я встал с первыми петухами, больше заснуть не мог — предстоящая экспедиция волновала и радовала меня. Я переживал огромный подъем, понимал ответственность, которая на меня возлагалась, и был горд от сознания большого доверия. Меня не тревожило то, что будет в деревне Содомово, как поведут себя люди, — я был уверен, что Наталья Константиновна справится с ними, мы ее и любили, и побаивались одновременно. Главное, что меня занимало, — как отнесутся мои друзья к известию о том, что я уехал с учительницей организовывать еще одну коммуну. Я испытывал невольное головокружение. Мне думалось, что вся наша школа только и будет говорить, что об этом событии.

Я представлял, как Александр Сергеевич, учитель первого и второго классов (Наталья Константиновна вела третий и четвертый), войдет в нашу классную комнату, все ученики встанут, и он скажет:

— Натальи Константиновны сегодня не будет. Заниматься сегодня с вами буду я.

Потом возьмет классные журналы и спросит:

— Кто отсутствует?

Ему скажут:

— Ефим Перелазов.

— А где он?

— Он уехал, Александр Сергеевич, в Содомово коммуну организовывать.

И все, в том числе и учитель, ахнут. Надо же!

В пошевни мы уселись втроем. Впереди — Наталья Константиновна. Я прикорнул к ней сбоку. Гаврил Заяц, ночной сторож, встал на колени, запахнулся в азям, и мы тронулись. Сначала, как это всегда бывает в зимней дороге, каждый углубился в свои думы и дремал под сладкое пение полозьев. Гаврил заглядывал вперед и покрикивал на коня. Мы с Натальей Константиновной отвернулись, чтобы не подставлять лицо под ископыть. Снег, перемешанный со льдом и навозом, летел в сани из-под ног бегущего коня.

Февральский воздух был сырой и холодный, но небо то и дело посматривало на нас ясным взглядом. Тогда чувствовалось приближение весны. Все вокруг будто молодело, чего-то ожидая. Казалось, вот-вот наступит весна. Она уже проглядывала в прозрачно-бледном ноздреватом снеге, который слезился после недавней стужи. Лужи, которые кое-где виднелись по сторонам, блестели голубизной. Даже кусты, которые неторопливо проходили мимо, приобрели голубоватый оттенок. Большие деревья, важно проплывавшие над нами, уходили в небосклон своими верхушками. В кустах звенели снегири. Потом я часто вспоминал этот пейзаж и эти краски, которые жадно и непривычно подмечал мой взор. Было радостно, щемило в груди от любви ко всему окружающему, от понимания радости бытия.

Гаврил Заяц время от времени покрикивал на лошадь и подхлестывал ее, хотя в этом не было необходимости.

— Ну, гырдым! — кричал он.

Лошадь вскидывала голову и всякий раз пускалась бежать более шустро, но быстро забывала и переходила на ленивый шаг. Тогда, будто очнувшись, Гаврил снова подхлестывал ее вожжой и покрикивал:

— Эк-ка ленива лошадь!

Так продолжалось, пока сани вдруг не скрипнули и не начали тарахтеть и подскакивать. Гаврил остановил лошадь, выскочил из саней, я вслед за ним тоже вылез, больше из любопытства. Лошадь дернула.

— Стоять! — крикнул Гаврил.

Лошадь подала назад, в санях снова что-то заскрипело. Гаврил, опять недовольный, крикнул на лошадь:

— Ишь ты, спесивец!

Гаврил обошел вокруг саней, подергал их, приподнял и, разведя руками, проговорил:

— Ты смотри, что сделалось!

Оказывается, передний справа копыл совсем выскочил из полоза и держался на вязках и нахлестка. Гаврил приподнял сани за кряслину так легко и резко, что Наталья Константиновна чуть не вылетела, направил копыл в полоз и с силой опустил сани вниз. Копыл встал на свое место.

Мы уселись, лошадь тронула и пошла спокойно. Послышались звуки колокола.

— Спасский колокол к ненастью заговорил, — сказал Гаврил Заяц.

— Почему к ненастью? — спросила Наталья Константиновна.

— А когда ветер от Содомовцев, колокол завсегда здесь слышно. Ветер с полдня, потому и слышно хорошо. Значит, жди бурана.

Я не заметил, как у Натальи Константиновны с Гаврилом Зайцем завязался разговор. Я не все понимал и тогда истолковывал их беседу по-своему, в меру своего жизненного опыта. Лошадь тоже будто прислушивалась к их разговору и потому замедляла шаг. Тогда Гаврил вскрикивал и подстегивал ее:

— Эк-кой ты гырдым!

Лошадь всхрапывала и начинала веселее дрыгать ногами.

— Так ведь Егор Житов что, — размышлял вслух Гаврил, — он ведь не допекши ест.

— А как это? — спросила Наталья Константиновна.

Гаврил удивился:

— Ты что, эких слов не знаешь?

— Не понимаю их смысла.

— Ну и ну, — проговорил Гаврил, — а еще послали в Содомовцы.

Покачал головой и продолжал разговор:

— Вот ведь как получается-то. Он ведь нас, Егор Житов-то, укоряет завсе: самоеды, говорит, вы. Не успели ничего добыть, а уже все проели. А государству, говорит, что? А советской власти, говорит, на кой ляд такая коммуна сдалась, если она рабочего кормить не будет, есть, говорит, ему не предоставит?

— Так ведь он верно говорит, — заявила Наталья Константиновна.

— Верно-то верно. Кто спорит? Но и мужик-то, он рази есть не хотит, он рази кушать не требует? Он тоже не святым духом сыт. И раньше из деревни все в губернию везли, и ныне все в край да в край. И конца-краю не будет. И когда мы только этого рабочего ненасытного накормим! Ведь и самим хотца и мяса, и молока, и масла.

— А Егор Житов что?

— Дак ведь что. Знай кричит, ни на что не смотрит. Ему лишь бы все городу отдать.

Помолчал Гаврил, потом подытожил:

— Вопче у нас на думах что на вилах.

— Как-как?

— Да ну как, на словах что на санях.

— Не понимаю.

— И че ты в деревню поехала?

— Мужа направили, и я поехала.

— Ну, тоды еще простительно. Тоды еще понятно.

В то время люди не уходили в город и все умное, работящее оставалось в деревне. Вспоминая детство, я не перестаю удивляться, какие мудрые были эти неграмотные деревенские мужики и бабы.

Некоторое время ехали молча. Гаврил дергал вожжами и понукал:

— Эк-кой гордец!

Но лошадь не обращала уже внимания на его привычные понукания.

Вот и Содомово. Появилось неожиданно. Мы въезжаем в деревню, заворачиваем к дому председателя сельсовета. Наталья Константиновна спрашивает:

— Ефим, бумагу и карандаш не забыл?

Я молча показываю узелок, который не выпускаю из рук и в котором завернуты бумага и карандаш. Мы въехали в широкий двор, выпрягли мерина. Председатель сельсовета, мужик без одной ноги, положил лошади сена. Я посмотрел: сено хорошее, не пожалел председатель.

В избе, когда мы разделись, сразу же начались аханья и оханья баб в мой адрес:

— И ште за ребенок? Ну и ште за парнечек? И откуда такого привезли?

— Из коммуны «Красный Перелаз». — ответил я.

— И чей такой?

— Егора Перелазова.

— Весь в мать, эка ведь чистюнька.

Вообще я нередко слышал такие комплименты не только от баб, но и от мужиков, поэтому переносил их спокойно. Бабы и мужики еще долго рассматривали меня с любопытством простых людей и, не стесняясь, говорили если не мне, то друг другу о впечатлении, которое я производил.

Наталья Константиновна вошла в избу, поздоровалась с бабами и мужиками, которые там уже сидели, и спросила:

— Ну, как живете?

Все начали отвечать вразброд:

— Вашими молитвами.

— Живы своими грехами.

Чем дольше я живу, тем больше меня удивляет, как говорит простой народ. Прежде всего выразительность, умение словом, несколькими словами передать выражение лица, характерную позу, жест, даже целую бытовую сцену, какими бы сложными и неожиданными они ни были.

Вскоре в избу набилось полно народу и началось собрание. Избрали председателя (мужика без ноги) и секретаря (меня). Мы уселись за стол.

Наталья Константиновна сделала доклад. Она говорила о революции, о Ленине, о необходимости создания коммуны в деревне Содомово. Все слушали тихо, с большим вниманием и, казалось, с удовольствием. Но мало-помалу доклад стал превращаться в беседу, и я понял, что протокола мне не написать, — не сумею.

— Разве вы живете? — спрашивает Наталья Константиновна мужиков.

— Дак ведь, конечно, не дай бог, — говорят они. — Житье наше дождем покрыто, ветром огорожено.

— Вы все неграмотные, а без знаний разве из нужды выбьешься? — спрашивает Наталья Константиновна.

— Дак ведь мы понимаем серость нашу. А что поделаешь? — отвечает один.

— А зачем оно нам, образование-то ваше? — говорит другой. — Вон у вас, в Малом Перелазе, Степан Миколаич и вовсе неграмотный, ни единой буквы не знает. А какое хозяйство завел! На всю волость один. Мыло-то серо, да моет бело!

— Измылилось ваше мыло! — кричит председатель из-за стола президиума. — Все на нет вышло! Нет вашего Степана Миколаича.

— Дак и что, без него лучше стало?

— Будет лучше.

— Не зарекайся.

Я смотрю на этого мужика и думаю с неприязнью: «Наверно, кулак». Взгляд у него недружелюбный и гордый.

— В коммуне, — объясняет Наталья Константиновна, — все общее. В этом ее сила.

— Значит, — улыбается кулак, — что есть — вместе, а чего нет — пополам? Правильно я понимаю?

— Так да не так, — говорит Наталья Константиновна. — Вот вы поглядите: муравьи да пчелы артелями живут, и работа спора.

— А ты пчел да муравьев живых-то видела? Может, на картинках токо? Ты погляди, у них суетня-то какая.

Мужики смеются. И сквозь шум новый вопрос:

— А вот скажи мне, гражданочка, даст ли государство коммуне лошадей?

Наталья Константиновна не успевает ответить, как другой мужик подхватывает:

— И дурак кашу съест, было бы масло. Если бы лошадей дали, так мы бы и к черту, не только в коммуну пошли.

— Ты вот посмотри на них, товарищ Шангина, — говорит председатель, — для них казна — безыздойная корова, ее не выдоишь дочиста. Дай лошадь, так он и в коммуну пойдет. А того не соображает, где ее государству взять? Много тебе царь лошадей давал?

— Да ваше государство только с мужика дерет. Вот и сейчас надумало с этой коммуной. Мерина в гости зовут не мед пить, а воду возить.

— А что так?

— А рази не видишь? Коммуна-то перелазская. Всех переобули из сапог в лапти.

Я думал: у кого сапоги были в Малом Перелазе? Не видел ни у кого, но в разговор встревать побоялся.

— Говорят: «эксплуататоры, эксплуататоры». А что? Одних прогнали — другие сели. Вон у них Вася Живодер: пропил да прогулял всю потребиловку, а сейчас в коммуну возвернулся.

— Дак ведь была бы падаль, а воронье налетит.

— Егор Житов у них как помещик — на дрожках ездит по полям да покрикивает.

— А ты помещика-то видел когда-нибудь живого? — спрашивает председатель.

— Не приходилось. Рассказывают.

— Дак это ведь на веки вечные заведено. Мы и на том свете служить на кого-то будем: они будут в котлах кипеть, а мы станем дрова подкладывать. Видно, судьба такая.

— Да, где вороне ни летать, все навоз клевать, — говорит мужик, на что Наталья Константиновна отвечает:

— Вот мы и хотим, чтобы вы перестали в навозе возиться.

— А кто с навозом-то будет? Без него земля и жита не даст.

— Нет, работа будет легче, — объясняет Наталья Константиновна.

— А как же в Малом Перелазе? — спрашивают ее. — Там еще больше спину гнут, чем прежде. Дак зачем нам это?

— А поглядите-ко на этот Малый Перелаз хваленый. Деревня-то какая веселая была, а нынче — одна работа. Жалость берет.

— Да нашел кого жалеть. Там народ-то не крюк, так багор. Мошенники. Вон как наших отхлестали!

— Хороша деревня, да улица грязна. Слава больно худая идет об ней.

— Это на вей-ветер сказано, — обрывает председатель, защищая коммуну.

— А что? Разве неправда? От царя-батюшки избавились, не ндравился больно, так сейчас партейцы заместо его.

Потом начали осуждать, что коммуна выехала жить в поле. Видно, чтобы никто не знал, что они там вытворяют. Под одним одеялом спят, говорят. А в поле-то ни кола, ни двора, ни дерева, ни кустика, даже колодца нет, один осот.

— Колодец есть, — крикнул я, — а дворы строят!

Мой крик не потерялся среди гама мужиков и баб. Один мужик посмеялся надо мной:

— Ишь ты, тоже облокат нашелся.

— Нет, эта капель не на нашу плешь. Глядишь, и нас так же вывезут.

— Это потому так худо, — говорит председатель, — что внове. Это только сперва коммуна страшна.

Мужики и бабы снова начинают шуметь: кто кричит, кто смеется. Но встает высокий и здоровый мужик и громким голосом заглушает всех:

— Погодите! Что вы все одурели, что ли? Нас же, дураков, учат, а мы отворачиваемся. Живем как свиньи, ничего не знаем. Только работа да самогонка.

Другой поддерживает его:

— Че на бабу набросились? В своем гнезде и ворона коршуну глаза выклюет. Ты что на нее орешь? Она ведь не дома.

Тот, на кого он прикрикнул, оправдывается:

— Да кто ее знает, какая она. Куда она правит, кто ее подхлестывает.

На это Наталья Константиновна отвечает ему:

— Я что-то не поняла.

— Дак ты ведь, верно, партейная?

— Да, я член партии.

— Ну, дак я об этом и говорю.

Но разговор начинает идти опять поперек.

— А вот своих бы, деревенских, послушать, — говорит бородатый мужик и упирается глазами в Наталью Константиновну, рассматривает ее будто вещь какую. — Ведь ты же сама в поле не пойдешь? Погляди, какие у тебя руки нежные.

Я посмотрел на красивые пальцы учительницы.

— Не к коленцу пляшешь! — обрывает мужика председатель.

— А знаешь, что я тебе скажу? — продолжает мужик свое. — Напрасно ты это, баба, затеяла. К чему ты мешаешься в чужое дело? Чужой ворох ворошить — только глаза порошить. Конечно, че говорить? Ведь и ты и мужик твой, поди, грамотные? Ведь вы что: коммуна не пондравилась — в город ушли. А нам хомут на всю жисть.

Сейчас могут показаться наивными страхи крестьян перед колхозом. Но тогда это было так же страшно, как выйти впервые в космос. А может быть, еще страшнее.

Между тем мужики накурили в избе так, что дышать нечем стало.

— Да прекратите вы курить или нет? — вскрикивает Наталья Константиновна. — Дышать нечем!

Мужики воспринимают это как причуду.

— Угорела барыня в нетопленой горнице, — хихикают они в ответ.

Табак кружит голову и вызывает дурноту.

— А я вот что спрашиваю: чего это бабу-то прислали коммуну организовывать? Что, у этих партейцев мужиков не хватает? Известно, бабий ум что коромысло: и косо, и криво, и на два конца. Баба есть баба.

Но председатель снова вступается за Наталью Константиновну, которая не знает, что сказать.

— Ты, Тимофей, сам с ноготь, а борода с локоть. А не было бы у тебя бороды, так ты бы тоже баба бабой был, — говорит председатель.

— Да я хоть тонок, да звонок, — хвастливо заявляет Тимофей. — Жилист я.

Председатель кричит, стучит по столу и, когда все затихают, говорит:

— Дак разве это собрание, граждане? Давайте по делу, что ли, говорить будем!

Председатель берет собрание в свои руки, Наталья Константиновна только по сторонам смотрит растерянно. Председатель говорит:

— Вас же, дураков, уму-разуму учат. А вы будто сами себе враги. Ничего слушать не хочете.

— Дак ведь должны мы знать, куда нас зазывают?!

Внутри у меня все кипит. Я с возмущением думаю, почему Наталья Константиновна разговаривает с мужиками так тихо и спокойно, не повышая голоса, будто оправдывается в чем-то. Их надо бить по глупым головам, стрелять белогвардейцев, как в кино это делают, чтобы они поняли. Кулаком в их суконные рыла. Сами себе враги!

— Ну вот ты, Максиментий, — спрашивает председатель мужика, выискивая, на кого бы опереться. — Ты мужик умный. Как смотришь?

— А что? Я так скажу: съесть-то погано, да и выплюнуть жаль, — говорит умный старик.

Я на глаз определяю, что это середняк, а он продолжает неторопливо, и все слушают:

— Мужик сосну рубит, а по грибам щепа бьет. В городе-то социализм строят, как дом новый рубят, а в деревню щепки летят. Вишь, городу на стройку хлеб нужен. Вот коммуна ваша хлебушка-то городу и даст, куда с добром. Понимать надо. А если он коммуне потребуется? Кто на это мне ответит, я спрашиваю? К примеру, недород. А тоды рази город нас кормить будет? А чем? Он же жита не сеет.

И вдруг встал от стены мужик. До сих пор он сидел на скамейке и только смотрел, переводя свой хищный взгляд с одного на другого. Я его давно заметил и побаивался.

— А я вам вот как скажу. Кто не знает, что всякая власть от бога? А у нас пока власти нет никакой. Вот беда-то в чем. А что за власть, коли она против бога? Это не власть, а искушение одно. Бес этой советской властью да коммуной нас искушает.

— Ты смотри, звони да не зазванивайся.

— Бога забыли, вот что я скажу, — настаивает мужик на своем. — Всяк человек ходит, да не всякого бог водит. Не поддавайтесь, мужики. Дай черту волос, а он и за всю голову. Одно упование на бога: враг хочет голову снять, а бог и волоса не дает. Потеряли мы веру в бога, в царя и в отечество. А когда-то на святой Руси не без добрых людей было. А где теперь святая-то Русь наша: веры нет, царя свергли, а значит, и отечество отменили?

— Дак ведь так, верно, получается, — кто-то поддерживает со стороны.

Поворачивается святой мужик к Наталье Константиновне и вещает, видя поддержку:

— Вы беременны сеном, разродитесь соломою. Дыхание ваше — огонь, который пожрет вас.

Я замер от страха. Председатель встал, он поднялся всей своей мощью над скатертью, которой был накрыт стол, и произнес:

— Слышали, как врет? Будто блины печет. Только шипит. Не запугаешь! Эх, мужики, мужики! Если бы мы бога да богатых не боялись, жизнь-то какая была бы тоды! Вы только подумайте головой своей.

— Вот ты бога-то не боялся, дак без ноги пришел! — выкрикнул кто-то.

— Да я, если надо будет, так за советскую власть и другую ногу отдам, — ответил председатель. — Не жалко. За вас, за дураков, видно, придется отдать. Авось поумнеете.

И вдруг в шум и гам, в ругань мужиков ворвался крик, который напугал меня:

— Ты почто сюда въехался? Нечто тебе тут место? — кричит мужик на моего сверстника, парня лет одиннадцати, затесавшегося среди мужиков и баб.

И мне становится страшно, тем более что парень говорит, показывая на меня:

— Ему можно, а мне нельзя? Я тоже в четвертом классе.

Но мужик хватает его за шиворот и без всякой жалости выбрасывает к двери с ворчанием:

— А я ногами-то чувствую, кто-то под лавкой спрятался. Вишь, какой недотепа! У тя еще нос не дорос.

Встает полный, одутловатый мужик и в тишине произносит первые слова:

— Я вам что скажу, граждане, и тебе, гражданочка.

К этому времени уже все бабы потихоньку из избы вышли, одна за другой, виновато и незаметно.

— Не справиться ей, советской власти, с мужиком. Мужика, его сколько ни вари, он все сырым пахнет. Мужик-то ведь, он не бочка, не нальешь да не заткнешь гвоздем, его вашей коммуной не удоволишь.

— А почему?

— Да потому, что каждому свои сопли солоны. Чужим добром подноси ведром. Коли конь да не мой, так волк его ешь. Разве можно общее любить как свое? Всякая птичка своим носком клюет, свой зобок набивает. Как вы в этой своей коммуне к общему труду и к общей собственности любовь привьете?

Он говорит с одышкой, вытирая пот с лица и шеи платком.

— Ну а ты как думаешь? — спрашивает председатель другого мужика.

— А я думаю так, — отвечает тот. — Всякому зерну своя борозда, а вы хотите всех вместе? Нешто так выйдет? Только журавли в ногу ходят да солдаты.

— Да, — подхватывает его мысль другой, — ворошил бы всяк в своем носу. Бог и перстов на руке, и листа на дереве не изравнял. Нет, кто как хочет, а мы как изволим. Всяк своим голосом поет.

— Правильно. Ворота отперты, да подворотня не выставлена. Вот закавычка какая.

— А какая же? — спрашивает председатель.

— Да как же! Один мужик бороной ворота запирает — такой у него достаток и порядок в доме, а у меня — полная чаша. И я должен жить одинаково? — говорит, недоумевая, мужик.

— Ишь ты, как заговорил!

— А что? Через меня хоть вар понеси, только меня не обвари. Я о других не забочусь.

Председатель кричит на него:

— Эк он зевало распустил! Горланит.

— Не подуйте на нас холодным ветром. Будь милосердна, — оправдывается мужик.

— Милости просим мимо ворот щей хлебать, — говорит другой мужик, размахивая руками. До этого он сидел разинув рот и слушал всех вяло.

Мужики начали галдеть:

— Это все дело в комок свести да в навоз снести.

— Ишь ты какой, — возразил кто-то.

— А что?

— Шумишь, как воробей на дождь.

— А что, уже и свое мнение нельзя сказать?

— Говори. В пустой бочке грому завсегда больше.

Потом председатель спросил мужика, сидящего напротив:

— Ну, так какова твоя воля, Анисим?

— Дак ведь в рай за волоса не тянут, поди? — начал он было нехотя, лениво, а потом разговорился: — В своем дому хоть болячкой сяду — нет дела никому. Сам хозяин как чирей: где захотел, там и сел. А у вас фатеры. Как на подворье. Там не сядь, тут не садись.

— Верно! Всякому своя воля нужна.

— Так ты что это, вздумал на притеснения советской власти обижаться, что ли?

— Дак ведь какая обида?

— А в чем же, где ваша воля-то? — спрашивает Наталья Константиновна мужиков.

— Дак ведь у нас своя воля, хоть, возьми, во щах, да в бане, да в жене. А в коммуне и этого нет.

— Воля бы, дак я теперя спал, — говорит, зевая, мужик.

— Ну а ты как? — спрашивает председатель неряшливого, нечесаного, неопрятного мужика.

— А что? Вольный свет не клином стал. Есть простор. Рыбам вода, птицам воздух, а человеку вся земля. Если уж очень припрут с коммуной, так можно уйти куда глаза глядят.

— Документы не дадим, — говорит председатель.

— Только вот одного боюсь, — будто не расслышав председателя, продолжает мужик. — Боюсь, кабы партейцы не перестарались. Разбегутся мужики-то. Погибнет деревня. Дай всякому делу перебродить на своих дрожжах. Не спеши.

— Ну а ты как, Назар Назарович?

— Без чего нельзя, на то согласен.

— Битый пес догадлив стал, — говорит председатель Наталье Константиновне. — Мужика уже сажали за сопротивление мероприятиям советской власти, потому голову за пазуху схоронил. Кого медведь драл, тот и пня боится. А ты как? — показывает председатель на ноздрястого мужика.

Тот обидчиво начинает кричать:

— А че ты меня насилуешь? Че ты на горло наступаешь? Это «добровольно» у вас называется?

— А тебя я напрасно спрашиваю, потому что ты кулак. С тобой и разговаривать надо как с кулаком.

— Во-первых, я не кулак, а середняк. А во-вторых, кулак и середняк — это корень в деревне. Без корня и полынь не растет. Вырви этот корень, и деревню загубишь.

— Ничего, скоро не так запоешь.

— Дак ведь я говорю, гражданин председатель: и не хочет коза на базар, да за рога ведут. Вот она, совецкая-то ваша власть, во что произошла. Изнасиливать токо горазды. А на другое, на что-нибудь путное, вас нет.

Я добросовестно старался вести протокол. Потом стало неинтересно, потом тоскливо, потом начал зевать. Рот сам судорожно открывался, и я не мог ни от кого скрыть потяготы.

Мужик даже прикрикнул на меня шутливо:

— Не зевай, парень, в людях! На других позевоту нагонишь.

— На то пасть дана, чтобы зевать, — возразил ему другой.

А третий посочувствовал мне:

— И че робенка мучают!

— Ну что, мужики, мы так до утра сидеть будем да рассуждать каждый свое? — произносит председатель. — Что в людях водится, то и нас не минует. Все равно коммуну организовать придется. Так уж лучше без сопротивления. Подобру-поздорову. А? Так уж везде ведется.

— А у нас так ведется, что изба веником метется, — возражает ему мужик.

— А еще либо дождь, либо снег. Либо будет, либо нет, — произносит другой.

— Придет время, будет и наш черед.

— И много за морем грибов, да не по нашему кузову. Народ изверился.

— Ну так что же, товарищи? — спрашивает Наталья Константиновна.

— Мы, дорогая, кланяться горазды, а говорить не умеем, — отвечают ей.

— Это что, отказ? Не согласны создавать коммуну?

— Проживем, видно, и без нее. Не первую зиму волку зимовать.

Это означало отказ.

Когда я провалился куда-то, услышал сквозь сон, как мужик берет меня на руки и говорит мне в ухо что-то доброе о постельке. Я понял, что меня поднимают и укладывают спать на полати.

Вскоре я проснулся от шума в избе, испугавшись, что начинается драка.

— Ну что, вздремнул немного, а? — сказал мне кто-то по-доброму.

Я снова уснул, прикорнув на полатях, а когда проснулся, председатель забрал меня прямо с полатей в огромные свои лапы и начал опускать на пол, подпевая:

— Со вставаньица головушка болит.

Мне было стыдно смотреть людям в глаза: уснул в разгар собрания и почти ничего не сумел записать в протокол.

Смочив руки и лицо из рукомойника ледяной водой, я сел за стол, и вскоре хозяйка уже угощала меня.

— Не всяк пашню пашет, а всяк ест, — говорила она, угощая блинами со сметаной. — Вишь, отощал-то как, милай, в коммуне-то вашей, лихоманка бы ее взяла.

И в самом деле, конечно, о таких блинах в коммуне мы и мечтать забыли. Я стеснялся и, протягивая руку за очередным блином, даже потел. Но когда председатель, его жена, Наталья Константиновна и Гаврил Заяц выпили по стакану чего-то хмельного, у них пошла оживленная беседа, и я почувствовал себя смелым. Раз, правда, Гаврил Заяц толкнул председателя локтем и указал на меня: ишь, мол, как ест. Но председатель со смехом сказал:

— А что, бывало, у богатых мужиков голодный работник, покуда не выестся, за двоих съедал.

Я уже верил, что он добрый мужик, и продолжал уминать блины за обе щеки.

Прощаясь, председатель сельсовета сказал, как бы извиняясь, Наталье Константиновне:

— Что поделаешь?! Высидели болтуна. Извиняйте.

Но Наталья Константиновна ответила:

— Ничего, не напрасно посидели. Кое-кто задумается.

Председатель сказал с сожалением:

— Эх, мужика бы сюда! Вот его отца, — показал он на меня. — У того не пошумели бы. Он бы им тут зубы пересчитал. Уж он бы обуздал.

Я ехал домой гордый.

— Вот ведь неуклюжий какой! — говорил Гаврил Заяц, когда лошадь скользила.

Я ехал и думал о том, как мой отец приедет в Содомово, председатель соберет ему мужиков, и отец быстро, без лишних слов организует еще одну коммуну. Он уговаривать не будет. Стоит ему только посмотреть, как он обычно делает, когда кого-то нужно образумить.

Ехал, мечтал, и даже в мыслях не было того, что скорая поездка отца в Содомово обернется для него и для всех нас трагедией.

Загрузка...