НИЩИЕ В ДЕРЕВНЕ

I

В те далекие времена, в пору моего детства, по России ходили вереницы нищих, погорельцев, убогих и дурачков разного уровня — от идиотов до ловких симулянтов. Фигура нищего была привычной и вызывала у одних сострадание и снисхождение, у других насмешки и презрение. Мужикам и бабам, казалось, легче жилось оттого, что рядом кто-то жил еще беднее, кому можно было покровительствовать и кого можно было жалеть. Целыми днями по деревне шли бедные и уродливые, плохо одетые, грязные люди всех возрастов — от глубоких стариков и старух до детей, только начинающих ходить. Женщины сплошь и рядом на спинах несли младенцев. И чем хуже был одет просящий милостыню, чем больше струпьев было на его оголенных руках и ногах или чем больше было детей у нищенки, тем к ним было сильнее сострадание.

Но нищие, дурачки и убогие были и свои. Они жили постоянно в деревне или где-то поблизости и пробивались в своем районе, будучи как бы прописанными в нем. Из таких в памяти застряли двое: Иванушка-дурачок, безбородый старик, проживавший в Шаляпинках, в версте от нас, и Сережа Содомовский, молодой мужик лет тридцати из Содомовцев, за что и получил кличку — нечто вроде фамилии.

Иванушка-дурачок был ровесник бабки Парашкевы, и родители знали его еще совсем молодым.

Бабушка вспоминала:

— Иванушка смолоду-то больно баской был. Ох уж какой был! Ох, бабы-дуры его любили!

И рассказывала, что Иванушка в свое время пользовался успехом у многих девок и баб из окрестных деревень.

— Любая за милую душу пошла бы за него. Хотя бы и я, к примеру.

Поэтому бабушка иногда встречала Иванушку-дурачка весело. Давала выпить и закусить. И начинали плясать.

Пляшут и поют:

Стужа да нужа, нет их хуже,

Холод да голод не легче того.

После такой вечеринки бабушка охала и вздыхала.

Иногда Иванушку оставляли у нас ночевать. Но бывало и такое: бабушка предложит Иванушке переночевать у нас, а ночью вдруг ни с того ни с сего возьмет и выгонит на улицу.

— Глупая ты, бабка Парашкева, — пытается усовестить ее Иванушка, — глупее меня, дурачка.

А она ругает его по-всякому:

— Уходи-уходи, и чтоб твоей ноги здесь не было. Изумок ты несчастный. Охальник ты юродивый. Старикашка ты дряхлый. Уходи, и чтоб я тебя больше не видела. Распутный ты старый хрыч.

Потом остынет и, когда Иванушка оденется и уплетется из дому, начинает оправдывать его:

— Побрезговал мной, дурачок. На богатую польстился. Да и то сказать, многие так делали. Не он один. Но зато и наказал его господь. Только женился, а в ту же ночь у них гумно загорелось. Вот он из огня мешки вытаскивал, его бревном-то по голове и ударило. Думали, не отойдет. Ничего, отошел, только дурачком стал.

И в последующие визиты Иванушки бабушка то привечает его, то гонит. В этом случае, конечно, Иванушка обижается на нее:

— Рада баба-дура, что глупее себя нашла.

А та объясняет ему свое поведение так:

— А вот что хочу, то и ворочу.

— Что и говорить, — подтверждает Иванушка, — в дураке-то и царь не волен.

А иногда Иванушка и вовсе обижается на бабушку.

— Коряга ты, бабка Парашкева, и есть коряга! — кричит он на нее. — И смолоду не лучше была.

Ну, в это время она становится не только упрямой и несговорчивой, но и злобной. Стоит раскорякой, подбоченясь и ломается, а когда кричит, слюной так и брызжет. И тогда она именно на корягу похожа бывает, только на ожившую.

Когда отец дома, Иванушка-дурачок отправляется, как говорят, несолоно хлебавши.

— Бог даст, — говорит отец Иванушке. — Сами семерых послали, не знаем, что принесут.

И я не могу понять, говорит он серьезно или шутя.

— Кто сирых напитает, того бог знает, — пытается устыдить его Иванушка.

— Иди-иди, проваливай. Много вас шляется, всех не накормишь. Вас таких Иванов что грибов поганых.

— Дурак — божий человек, Егор Ефимович, — пытается урезонить отца Иванушка. — О-хо-хо. Дай бог подать, не дай бог никому подаяние брать.

— Вот ты какой настырный, — говорит отец. — Правду говорят: от черта крестом, от медведя пестом, а от дурака ничем.

Иванушка-дурачок поворачивается с обидой и уже через плечо возвещает торжественно на манер бабы Шуни:

— Ибо нищие всегда будут среди земли твоей.

Если сначала мне было жалко Иванушку, то от этих слов его становится жутко. А отец с силой закрывает дверь за стариком.

Когда отца дома не было, Иванушка-дурачок в избу входил не только смело, но и важно, с чувством собственного достоинства.

— Здорово живете! — говорил он, открыв дверь.

Крестился мелко-мелко, глядя на образа. Обращался к деду Ефиму, заискивая:

— Здоров, сват, слава богу?

— Здоров-здоров.

— И ты, сватья, тоже здорова, слава богу? — низко кланялся он бабушке.

— И я здорова, — отвечала та. — А ты как, Иванушка?

— Дак ведь как, — начинал он свою длинную и путаную речь, — Богатый болезней ищет, а к нищему они сами идут. Вон в водополье с доски упал, так простудился в воде. Вода-та студеная больно. Хоть и голоден, и сир, и убог, а все жить-то хотца. Дурак-то, ведь он и дом сожжет, так огню рад: хоть погреется. Под одним окном постучишь, под другим выпросишь, под третьим съешь. Поддевочка-то сера, да волюшка своя. Что нам, нищему брату, — живи да и только. Дадут — в мешок, не дадут — в другой. Все по миру ходишь. Красота. Голод-то в мир гонит.

— Да, — поддакивает мама, — голод-то и волка из лесу в деревню заманивает, не то что человека.

Когда мама дома, Иванушка-дурачок всегда веселый бывает. Он знает, что при ней его обязательно и накормят и напоят.

— Ой, Серафимушка, — с воодушевлением и надеждой начинает он, — невеста ты божья, мать-богородица. Нет тебя лучше во всей волости. Ты вели-ко бабке Парашкеве али сама сделай. Приготовь-ко мне яичницу да хоть каплю вина капни: выпьем с тобой по чашке, и баста.

— Ишь ты, Иванушка, что придумал.

— А я такой. Я веселый. У дурака что на уме, то и на гумне — везде пусто. Не знаешь рази?

Мама жалела нищих, калек, убогих и подкармливала Иванушку-дурачка.

Когда вина не подавали, он был явно разочарован и долго и безмолвно жевал хлеб с тем смиренным видом, который у кого угодно мог вызвать жалость.

В праздники Иванушка-дурачок приходил к нам первым, но никаких гостинцев не брал, не ел и не пил ничего, отговаривался так:

— Я вас уже в будни объел. Вишь, какой кошель-то я захватил. — Он показывал при этом большую котомку. — Сегодня моя торба кошелем станет. Ты не думай, Серафимушка, родная моя, ненаглядная, что у меня дупло в голове. Я все вижу и все понимаю. Глупый что ни увидит, то просит. А я вот сегодня у вас ницего не прошу — все у других достану.

Когда Иванушка-дурачок уходил, мама вздыхала:

— Ой, горе-горе.

Часто после этого мама поучала меня:

— Ни от какого нищего не отвращай лица своего. Когда у тебя будет много, давай милостыню, а когда у тебя будет мало, не бойся давать и понемногу: ты запасешь себе богатства на день нужды, ибо милостыня избавляет от смерти и не попускает сойти во тьму.

С тех пор у меня на всю жизнь сохранился суеверный страх перед просящими: я боялся не подать тому, кто просит, хотя и сам при этом часто нуждался.

По своей доброте и по тому, сколько нищих, калек и дурачков накормила мама за свою жизнь, ей бы жить сто лет. К сожалению, она не прожила и семидесяти.

Бесконечная жалость к несчастным созданиям, которая исходила у нее из какой-то врожденной доброты, переродилась в суеверие и стала ее натурой. За свою долгую жизнь в деревне я видел, как вера в грядущие воздаяния примиряла простых людей с земными горестями, делала их не только более добрыми, но и более стойкими в борьбе с жизненными невзгодами. Только потому все эти многочисленные нищие и дурачки, наполнявшие улицы деревень и сел, могли выжить, что надежда заслужить вечное блаженство побуждала тех из мужиков и баб, которые хоть что-нибудь имели, окружать их заботой и самоотверженно оказывать им помощь. Милосердие и страдание объединились, чтобы народ не погиб в жутких условиях голода, бескультурья и тьмы.

Крестьяне верили, что нищие, калеки и прочие божьи люди приносят счастье, а их устами говорит небо. Иванушка-дурачок это, видимо, понимал. Поэтому он часто всех запугивал. Он говорил, к примеру:

— Сёдни весь вечер леший кричал да матом ругался. Сам слышал в Поскотине. Не к добру это. Кто-то умереть должен. Намедни в Симахах так же леший кричал, так Егор Фомич умер.

Мужики при этом перебирают всех, кто в деревне болеет, и вслух рассуждают:

— Некому вроде бы, вот если что дед Ефим у Перелазовых. Ему, наверно, время.

Бабы причитают и крестятся, а мне становится страшно. Хоть и не холодно, я начинаю дрожать: деда Ефима я любил.

Сидим однажды вечером и слушаем, как собаки воют по всей деревне и к домам жмутся, у человека помощи просят. Видно, волков чуют. А тут Иванушка-дурачок в избу стучится. Открыли, посидел немного, поел, напугал всех своими рассказами.

— Восеть вот так же собаки воймя выли ночью в Леденцове, инда страшно слушать. А под утро — пожар. Почитай вся деревня сгорела.

Говорит он, а мы слышим, как собака в дверь царапается. Иванушка-дурачок пуще прежнего старается:

— Собака у нас в Шаляпинках так же всю ночь выла да под передним углом рыла, совсем избу подкопала. А потом старик помер в этом дому.

Поел, поговорил, напугал всех до смерти, губы вытер и бодро выкатился из дому со своей котомкой — домой убежал.

С Иванушкой-дурачком у нас, деревенских ребят разных возрастов, были свои отношения.

Иванушка любил нас пугать: когда мы боялись его рассказов, он блаженно улыбался и гладил свою несуществующую бороду.

— А у нас в Поскотине есть тропка одна, — любил он рассказывать нам одну и ту же страшную историю. — И вот если ступить на нее, на тропку-то эту, да глаза закрыть, чтобы ничего-ничего не видеть, тогда подойдет к тебе старый дед и поведет тебя по этой тропке незнамо куда. Ты только глаз не открывай — ослепнешь, толы-то лопнут от света. А старик-то тот святой, потому на свет и ведет. Вот он приведет тебя в лог, а в логу-то бурелом, да такой, что и пройти невозможно. Вот тут тебе старичок-то и скажет: «Ну, Ефим, сын божий, погляди вокруг!» Откроешь ты глаза. Мать честная!

Тут Иванушка-дурачок чмокает губами, облизывается, а глаза свои маленькие да серенькие, бесцветные, то откроет, то закроет.

— Мать честная! — продолжает Иванушка. — Икона стоит, сама из залеза, и вся золотом покрыта, а оклад камнями дорогими так и горит. Вот она на тебя смотрит и показывает: погляди, дескать. Мать честная! — Иванушка-дурачок снова чмокает и облизывается. — А перед ней погреб, и чево только в нем нет! И масло, и сметана, и мяса куски по пуду будут, а уж ягоды разной, да грибов, да овощи — множество всякого. Вот я и бывал там не раз. К погребу-то тому надо идти по залезной доске, иначе не откроется. Босиком идешь, так каленое залезо вытерпеть невозможно, как в аду горишь, а когда лапти обуешь, там столь сиверко станет, что зуб на зуб не попадешь. На залезо наступишь, поверишь ли, лапти оторвать не можешь — в один миг пристынешь. Вот, скажи на милость, и не знаешь, что делать. Босиком-то жарко, а в лаптях холодно, спасения никакого нету.

И рассказывает Иванушка, а нас дрожь пробирает от страха, и слюнки текут от голода.

Но иногда мы над Иванушкой шутили. Известно, шутки детские всегда злые бывают. Помню случай, когда мы над ним вот так подыграли.

Как-то весной появился он у нас в коммуне. А на дорогах уже заторины были, подснежная вода вышла, и ветер зажил в это время, усилился, того и гляди начнется разлив. Иванушка ходил с корзиной, наполненной доверху яйцами — милостыней, собранной в окрестных деревнях по случаю предстоящего престольного праздника.

Мы, конечно, окружили Иванушку: уж больно нам завидно было, что он обладает таким богатством, как целая корзина яиц. Надо сказать, иногда Иванушка нас подкармливал. Мы ели, не брезговали. И в этот раз мы тоже рассчитывали полакомиться.

И вот в это самое водополье, когда река вышла из берегов, Иванушке приспичило идти домой.

Мы гурьбой провожали его. Он со своей корзинкой, мы налегке. Нужно было перейти разлившийся ручей. Когда подошли к реке, оказалось, что мостик, который был перекинут с берега на берег, снесло высокой водой.

Саня Чугунка, как наиболее опытный, подсказал решение:

— Я принесу жердь, перекинем на другой берег, подержим конец, и ты, Иванушка, пройдешь.

Иванушка радостно согласился. Видимо, уж очень хотелось ему домой.

Саня Чугунка принес огромную жердь, перекинул ее с берега на берег. Сам взялся за комель, прочно укрепил его в протаявшей земле и подал команду. Иванушка-дурачок встал обеими ногами на жердь и сделал два неуверенных шага. Потом, успокоившись, пошел неторопливо и твердо. Когда он вышел на середину жерди и оказался над самым глубоким местом разлива, Саня Чугунка легко стронул комель жерди с места, и он пополз по скользкой глинистой земле.

Иванушка-дурачок отчаянно вскрикнул и мешком свалился в воду. Оказавшись в бурном и грязном потоке, он схватился за жердь обеими руками. Корзина с яйцами, подхваченная водой, быстро поплыла по течению, как щепка, поворачиваясь к нам то одним, то другим боком. Саня Чугунка бросился в воду, схватил ее и, торжествуя, выбрался на сухое место. Иванушка неистово кричал, призывая на помощь. Мы схватились за комель и стали со всей силой вытягивать из воды жердь и вцепившегося в нее обезумевшего Иванушку.

— Вот ведь горечь какая. Как топор с топорищем, чуть на дно не пошел, — говорил Иванушка у костра, который быстро развел Саня Чугунка.

Мы сидели веселые, оживлённые, разбивали ударами по лбу яйца и выпивали их. Был пир на весь мир. Иванушка-дурачок вытаскивал яйца из корзины, подавал их нам и оживленно говорил:

— Нате, ешьте, ешьте, все, все до единого. Спасители мои, угодники боговы. Без вас лежать бы мне в Лебедке на самом дне. А вода-то ключевая. Когда упал, страху набрался. Да и кажный на моем месте небось. Страшно подумать. Слышите, как река-то дурит? Посмотрите, вода-то заживает да заживает все.

Мы смотрели на реку и видели, как вода все шла и шла на прибыль. Водополица… Красота-то какая! Вот и ростепели дождались и вешний разлив наступил.

Где-то под вечер уже заметили, что вода дрогнула и остановилась. Скоро, значит, западать будет, убывать начнет.

— Ну вот, — сказал Иванушка-дурачок, — и река вскупалась. Вскрылась, взломала лед, да и прошла. Вот ведь время-то че делает. А мне и домой пора. Робенок, че ли? Лошадь все равно не найду.

Иванушка взял пустую корзину, зябко отряхнулся и перекрестился.

— Через Конкинцы попробую. Может, там мост не унесло. Даст бог, к ночи до бабы доберусь. Плохо только, река вскрылась в постный день — коровы недойные будут.

И ушел, жалкий, старый, озабоченный.

Иванушка ушел от нас с убеждением, что мы спасли его.

Много лет прошло с тех пор. А я и сейчас отчетливо вижу одну и ту же картину, которая навечно врезалась в мою память.

Стоят в лощине голые березы и наводят скуку. Поля покрыты мутным туманом. Оставшийся зимник обозначен размокшим конским навозом. В тумане эта подтаявшая дорога почему-то видна особенно отчетливо и ярко. Теплый ветер тянет от деревни. Оттуда пахнет только что испеченным хлебом. Иванушка-дурачок уныло бредет по деревне, обходя лужи и весеннюю грязь. Иногда он останавливается на сухих местах, куда зимой бабы выбрасывали золу из печек. Останавливается, чтобы обсушить мокрые обутки свои. От завалинок идет пар, они будто тлеют и дымятся. Иванушка-дурачок робко обходит собак, там и сям лежащих около домов. Собаки лениво жмурятся и нехотя тявкают. В избах темнеет, и вскоре в деревне становится туманно и тихо. Какой-то беззаботный петух вдруг ни с того ни с сего поет; видимо, оживление природы приходит и к нему, поэтому он и решается воспеть весну еще не устоявшимся, хриплым, срывающимся голосом. Куры дружно поддерживают его своими согласными криками на разные лады — кто как может. От костра и от весны становится тепло. От большого числа съеденных яиц внутри, в животе, в сердце, в голове, в руках и ногах, разливаются сладкая дрема и счастливая беззаботная детская лень.

II

Круглолицый и широкогрудый Сережа Содомовский был здоровый, крепкий и веселый гуляка.

Одно время его подсылали свататься к Авдотье-Мишихе, когда она овдовела, а потом к Афанасье, дочери учителя Сергея Аверкиевича, когда она еще была молодой.

Авдотья замуж за него не пошла, зато бабам без всякого стеснения рассказывала:

— Если бы ему разума хоть на копейку, а мужик-то он — я те дам. У него разум-то весь в эту силу ушел. Мой-то что был — робенок. А этот дурачок мужик стоящий. С ним на ночь-то на волосок не соснешь.

И правда, соседи видели, как Сережа Содомовский выходил по утрам от Авдотьи-Мишихи. Сам Сережа Содомовский говорил мужикам:

— Женюсь на Авдотье. А че? Баба она здоровая, и кормит больно сладко.

Авдотью бабы отговаривали:

— Че ты, с ума сошла, за дурака-то выходить? Ты погляди на него. Он как бабу увидит, так будто жеребец чалый.

И в самом деле, стоило ему близко увидеть женщину, как он останавливался, открывал рот, ворочал языком во рту и пускал слюну, глупо улыбаясь и издавая какие-то животные похотливые звуки. Скудость мысли удерживала Сережу Содомовского от разговора с женщиной, к которой его неудержимо влекли порывы страсти.

Когда Авдотья перестала пускать его к себе, он ее решение принял спокойно.

— У меня в Симахах баба есть, — говорил он мужикам, — так она кормит еще слаще.

Так они и разошлись. Авдотья хвалилась своим решением, но удержаться от желания побыть с мужиком не могла. Поэтому у колодца то и дело вспыхивали ссоры и потасовки Авдотьи с какой-нибудь бабой, которая не без основания ревновала своего мужика к вдове. В порыве откровенности Авдотья говорила бабам:

— Больно вы уж за мужиков-то за своих держитесь. А куда они, голодные да усталые? Да они все одного Сережи Содомовского не стоят, мужики-то ваши.

Потом она вспоминала о нем:

— Ох, если бы не стыд да не срам, дак рази бы я его отпустила! Не мужик, а золото. Вот че, бабы вы глупые, деревенские.

Сватался Сережа и к Афанасье, дочери учителя нашего Сергея Аверкиевича. Мачеха уж очень хотела сбагрить ее на сторону.

— Наша-то ведь тоже дура. Вот они бы и сошлись, как два лаптя, — говорила она соседям.

Афанасья плакала:

— Как я, матушка, с чужим мужиком да в постель ложиться буду? Ты-то с батюшкой моим, тебе-то хорошо. А это мужик чужой.

— Дак ведь и он будет тебе родной да близкий.

Но Афанасья рыдала, а Сережа Содомовский посмотрел на нее и сказал:

— Ну ее к лешему, дурочку экую. Я у нее голодный помру.

Соседи говорили об этом:

— Гли-ко, дурак, а все понимает.

И эта свадьба расстроилась.

Сережа Содомовский был ровесник Ивана, моего старшего брата. Потом он стал ровесником Василия, моего среднего брата. А потом как-то незаметно превратился в моего ровесника. Он был прямодушен, ни на кого не обижался, хотя и говорят, что с дураком не сладишь и вчетвером. Он умел петь и плясать. Бывало, встанет в круг и начнет губами наигрывать, имитируя звуки гармошки, и в то же время напевает:

— Ута, ут, ута, ут, содомовски ребята хороши…

Играет, поет и пляшет. Потом остановится, переведет дух, спросит:

— А накормите?

Мы киваем, и он продолжает весело, с воодушевлением играть, петь и плясать.

Иногда мы устраивали ему проверку. Обычно кто-нибудь спрашивал:

— А правда, Сергей, что Афанасья потому за тебя замуж не пошла, что у тебя бородавка под носом?

Сережа молчит.

— Ну что? — торопят его.

— А накормите?

— Накормим.

— Дак о чем спрашиваешь-то?

— Правда ли, что Афанасья из-за бородавки замуж за тебя не пошла?

— Бородавка телу прибавка, — лаконично отвечает Сережа и широко улыбается.

Иногда он проявляет упрямство и не торопится отвечать. Требует ясно и четко:

— А сначала поесть дайте.

— А ты когда поешь, так и говорить с нами не будешь.

— Буду.

— Побожись.

— Вот тебе крест и святая икона. Поем, тогда все расскажу.

Его кормят кто чем. Он ест с аппетитом, долго, показывая всем неприкрытое удовлетворение от поедаемой пищи. При этом громко чавкает, крошки летят в разные стороны. Но вот поел, перекрестился.

— Эх, сейчас бы выпить чего-ничего.

Кто-то набирает воды в фуражку прямо из лужи, приносит ему как драгоценный дар. Он с радостью берет и начинает пить, долго и основательно, пока в фуражке не остается ни одной капли. Потом аккуратно расправляет фуражку и плотно надевает ее на голову хозяина, причем говорит всегда одно и то же:

— Надень шапку-то, вши расползутся.

Хозяин шапки ревет, а Сережа Содомовский смеется так радостно и по-доброму, что и обижаться нельзя.

— Ну так как же насчет бородавки-то?

— Завтра отвечу, — говорит он.

— Ты что-то, Сережа, возгордился больно, — говорят ему ребята постарше. — Мотри, спесь-то собьем с тебя.

Но никто не смел обидеть Сережу действием — все отчетливо представляли силу его кулаков и неукротимость в драке.

Иногда, бывало, Иванушка-дурачок встречался с Сережей Содомовским. Как говорят, дурак с дураком сходились, друг на друга дивились. Как правило, их встречи заканчивались потасовками. Драка всегда шла в ущерб Иванушке: Сережа, молодой, здоровый, жестоко колотил его. Когда спрашивали, за что, он неуверенно отвечал:

— А пусть в мою епархию не заходит. Еще зайдет раз, убью и по Лебедке в Большой Перелаз пущу. Пускай плывет, там как раз кладбище на берегу. Баское больно.

А пока Сережа избивал Иванушку, отбирал у него все съестные запасы, перекладывал в свою котомку или съедал. Иванушка плакал и сквозь слезы пытался убедить нас, что Сережа Содомовский вовсе не дурачок:

— Он умный, не верьте ему. Знает, где хлеб, где мякина.

Он старался убедить нас в том, что Сережу надо исключить из числа нищих дурачков, что тот не имеет права на милостыню как нищий, ибо ни во что не верит — ни в бога, ни в черта — и умен, как собака. И мы видели, что дурак на дурака не походит.

Сережа Содомовский и сытый, и голодный все одним голосом пел. Он постоянно думал только о том, где бы поесть и что бы украсть.

— Где ворота бороной запирают, — говорил он, улыбаясь во весь рот, — там и покормят.

Он был доволен своей жизнью. Ни работы, ни заботы, ни ответственности. Свое отношение к жизни выражал такими словами:

— Я не обижаюсь, что душа в теле, а рубаху вши съели. В жизни каждому дана своя кость. Хошь — гложи, хошь — вперед положи.

И того и другого я видел очень часто. От Иванушки-дурачка шел запах лампадки. От Сережи Содомовского пахло каким-то смрадом. Ни тот, ни другой не страдали жаждой дела и славы, и оба были радостны: Иванушка всегда, а Сережа — когда был сыт.

Иванушка-дурачок, когда встречался с Сережей на людях, любил поучать его:

— От гордости погибель твоя и оскудение. А от смирения получишь мудрость и славу.

На эти поучения Сережа отвечал однозначно:

— Замри, гад. Не то так двину, что дышать перестанешь.

И вот Иванушка-дурачок исчез. Я уже рассказывал, что он жил в Шаляпинках, в версте от нас, с такой же дурочкой-побирушкой. Весной, в самое половодье, он у нас засиделся допоздна. Мама ему предложила:

— Ты бы, Иванушка, переночевал.

Иванушка-дурачок ответил:

— Да я бы, кума, и того, да жена-то моя, вишь, того, серчать будет. Хотишь не хотишь, придется домой.

И ушел. Мама жалела:

— Господи, отпустили старика в такую погоду.

Бабушка была женщина решительная, поэтому она ответила так:

— Ниче с ним не случится, с дураком. Кому он нужен?

Потом в деревне появился Сережа Содомовский. Ему сказали, что Иванушка-дурачок пропал. Сережа заржал, но ничего не ответил.

Когда вешняя вода спала, на лугах под Конкинцами нашли Иванушку дурачка мертвого. В руках у него была крепко зажата пустая ивовая корзина.

Похоронили дурачка. Его жена-побирушка продала дом за царские деньги и ушла из наших мест. После этого никто ее в нашей волости не видел.

А Сережу Содомовского арестовали. Рассказывали, что на суде он признался. Действительно, столкнул старика в реку, повстречав его вечером у нашей деревни. Лебедка всегда разливалась как море.

Сережу Содомовского увезли в губернию, и долгое время о нем ни слуху ни духу не было. Потом уже, когда я учился в городе, в Малом Перелазе рассказывали, что в Поломе (так назывался лес в десяти верстах) появился разбойник, который убивал и грабил пьяных мужиков, возвращавшихся с базара, насильничал над бабами. Считали, что это Сережа Содомовский, бежавший из тюрьмы. Вот тебе и дурачок.

Загрузка...