СЕНОКОС

Сенокос — самое счастливое время моего детства. Согнувшись в дугу, висит коса зимой на крюке и ждет красного лета, зеленого покоса. Зато уж летом гуляет всласть по лугу, только звон стоит. Мужики в белых рубахах, с расстегнутыми воротниками, водят косами по траве: вжик-вжик, дзинь-дзинь. Пахнет свежими травами. Теплый ветер то веет, то замирает. На всю жизнь запоминаешь, как луга дышат прохладой, как благоухает скошенная трава.

Косари идут один за другим. Сено ложится пластами от мужика к мужику. Жарко и тяжело, даже железо не выдерживает. Коса искашивается, тупеет и портится от травы. То и дело, по единой команде, мужики останавливаются и точат косы. Команду подает отец. Он идет впереди всех и задает для всех ширину шага и скорость движения. Мужики точат и правят косы брусками и, пользуясь передышкой, стараясь, видимо, затянуть хоть на миг долгожданный отдых, говорят между собой:

— Ишь как лезвие-то затупилось.

— А обух-то в руки не возьмешь — горячий. Того и гляди треснет.

Но отец подает команду, и снова косы звенят и трава жалобно шуршит, падая под ударами косы.

— На пятку нажимай, — говорит отец соседу, — не ковыряй носком.

Отец видит, что мужики начинают отставать от него, и кричит на них:

— Давай, ребята, не отставай, быстрей руками води!

На его окрики и понукания мужики отвечают по-разному. Одни оправдываются и ищут сострадания:

— Дак ведь рука измахалась, Егор Ефимович.

— Плечо совсем вымахал. Рука будто чужая.

Другие, есть и такие, отвечают зло и нехотя, с безразличием или угрозой:

— Полно лыко-то драть, Егор.

— Дак ведь неужели не видишь? Дождь того и гляди.

— Ну и что? Нашел чем испугать: как вымочит, так и высушит. Вишь ее, травы-то, сколько!

Но понукания отца не остаются без ответа. Цепь косцов начинает идти веселей, каждый пытается догнать переднего.

День пламенеет, облака блестят, и небо будто окрашено лазурью. В это время должно быть вёдро. Не дай бог ненастье, поэтому люди торопятся. В прошлом году было бессенное лето, неурожай на траву. Кормов заготовили мало. Поэтому зима была плохая.

Одни бабы граблями сгребают, сено в одну кучу. Другие бабы и девки возят сено на возах. На телегу его навивают вилами, сено накладывают до тех пор, пока оно держится на возу.

— Давай бастрик! — кричит баба.

Девочка стоит на возу и поправляет сено. Услышав крик бабы, она подает шест, которым сено притягивается на возу, прижимается к телеге. Баба привязывает веревкой конец бастрика к задку телеги, и девочка, сидя на высоком возу, понукает лошадь. Девочке от силы семь лет, она маленькая и тощенькая: кажется чудом, что она как-то держится на столь высоком возу и не падает на землю. А она спокойно дергает вожжами и покрикивает на лошадь:

— Ну, давай поворачивайся, корова!

Мы, мальчики моего возраста, возим сено на волокушах. Волокуша — это две тонкие березы, срубленные под корень и прикрепленные комлями к хомуту лошади, которую впрягают в лесины, как в оглобли. А на сучья и ветки, которые тащатся по земле, наваливают копну сена, которую наскоро закрепляют веревками, чтобы она в движении не съехала. Конечно, на волокушу не положишь тридцать пудов, как на телегу, но зато оборачиваешься быстрее. Выигрываешь в скорости. Поэтому на волокуши сажают мальчиков. Вот уж где раздолье погонять лошадей, посостязаться, кто быстрее и ловчее!

Мужики нас торопят:

— Что вы там, спите, что ли, у стогов-то?

Бабы кричат:

— С возами-то не гоняйте, ироды! Ступайте помаленьку. Вишь лошади запыхались. На такой жаре и загореться лошадям-то недолго. Да и сено теряете. Потом собери его!

Мужики вершат стог. Интересно смотреть на них. Одни, нижние, на вилах поднимают копну сена и бросают ее на стог. Другие, верхние, пытаются вилами зацепить ее и положить так, чтобы стог был ровный и надежный. Нижние в это время опускают отекшие руки, выбрасывают из-под рубах и из волос труху, которая туда набилась.

— Глянь, взгромоздили какой! Будто домина, — восхищаются нижние.

А верхние то там то сям подпрыгивают на стоге, пытаясь утрамбовать его и сделать устойчивым.

Но вот уже одну выть отработали. Мужики и бабы собираются вместе, к ним присоединяется молодежь. Наступает подобед. Едят что бог послал: картошку, капусту, лук, черный хлеб с квасом и солью.

Отдыхать все расходятся по разным местам: мужики отдельно, бабы отдельно, и мы открываем борьбу на сене отдельно от всех.

Мужики сидят, курят. Кто-то тяжело вздыхает, кряхтит, кто-то жалуется:

— Ну, Егор Ефимович, загнал ты нас вконец.

— Тяжело больно, Егор Ефимович.

— Рази за тобой успеешь!

Но отец не любит шутить. Он неумолим:

— На себя работаем, мужики. Не на Степу Миколина.

— Какое там на себя? — отвечает один. — У нас сейчас все общее. Значит, на кого-то.

Другой поддерживает:

— На восударство только и работаем.

— А государство-то чье? — спрашивает отец.

— А бог его знает чье.

— Как это бог знает чье? — возмущается отец. — Да наше же, рабочих и крестьян.

Мужики молчат, соглашаются. Они побаиваются отца. Но один все-таки находится из тех, кто не хочет показать, что он покорился.

— А мы вчера, Егор Ефимович, — говорит он с упреком, — докосили до темной ноченьки и спасиба не дождались от тебя.

— А какое тебе спасибо? — взъедается на него отец. — Сказано, на себя работаешь.

— Ну все-таки спасибо сказать, дак ведь язык бы не отвалился.

— Ишь, антилигенция какая, — недовольно говорит отец. — Ему еще спасибо. Ты вот подумай: вчера мужики стог с заливом поставили.

«Я и то знаю, что такое поставить стог с заливом», — думаю я и мысленно поддерживаю отца. «Где толы-то у них были?» — возмущаюсь я про себя. Это значит стог поставили с течью внутрь. А отец припирает противника к стене:

— За это тоже спасибо, считаешь?

— Ну, это, конечно, ни к чему. Непорядок это, — соглашается мужик. — Степа Миколин за это работников бил, бывало.

— То-то и оно-то, — заключает отец и говорит, успокаиваясь: — А ты спасибо.

Наконец-то отец нашел общий язык с мужиком, и гордость распирает мне грудь. «Ну и отец у меня! — думаю я, — Ни у кого нет такого!»

Он поднимается и произносит:

— Ну, пора и совесть иметь.

Все встают и расходятся по своим местам, отдохнувшие и повеселевшие.

Так и тянется день до позднего вечера в труде, в поту и в жажде. А ночи, как назло, воробьиные. Не успел уснуть, а уже вставать пора.

И так изо дня в день. Косят траву, сгребают ее в валы, складывают в копны, везут возами и волокушами, навивают в стога. И луг очищается, и остаются на нем громадные стога — как дома. И так до тех пор, пока косу не заткнут под стрехой. Тогда сенокос закончен.

А пока единственное желание — выспаться. Поспать бы, сколько хочется, а проснуться — и никуда не ходить, ничего не делать, лежать бы и лежать. Отдохнуть бы, сколько природа требует. Ни одной ночи не высыпаюсь. Не дают: будят ни свет ни заря.

Вот почему на небо мы смотрим больше, чем на землю. Казалось бы, все признаки налицо. Воробьи кучатся, кричат в кустах. Вороны купаются и каркают в стаях, под тучи взбиваются. Гуси и утки ныряют. Все, казалось бы, предвещает, что скоро дождь, скоро долгожданный отдых. Ан нет.

Одно спасение — в тени. Но когда это удается скрыться в прохладном сумраке дома? Даже зелень стоит знойная. Сено, жаркое и колючее, отдает не столько привычным сладким ароматом, сколько духотой. Повсюду поют пчелы и звенят мухи. Утомительно долго и беспощадно сияет день.

От зноя даже нескошенные травы кажутся сухими и мертвыми. Луга раздвинулись, и нет им границ. Даже вдали не чувствуется синевы. Воздух какой-то пустой.

Собаки с высунутыми языками лежат в тени стога, катаются в сене или взрывают его, бегают за волокушами и лениво лают. Лишь небо слепит прозрачной синевой, зной горячо палит, облака медленно, незаметно для глаза, плывут в своем белом величии. Сено благоухает все душнее и душнее. Небо походит на сказочную сонную реку. И радостно, и страшно, и тяжело. Кажется, работающие люди, потные и усталые, кем-то заброшены в это пекло. Какая-то птица камнем падает с неба и перед самой землей спокойно выходит из падения и уходит вверх, будто испугавшись зноя, который окутал землю.

Листья деревьев серебрятся от зноя, приобретают металлическую окраску и форму.

Покой, лазурь, свет и неотступное желание: посидеть бы теперь в тени.

Только в обед, освободив лошадь из волокуши, сняв с нее хомут, входишь вместе с ней в полусумрак и прохладу конюшни. Вдохнешь запах навоза, сбруи, застоявшегося конского пота, услышишь щебетанье касатки, свившей себе гнездо над яслями. А лошадь тихонько ржет и косит свой лиловый глаз то на кормушку, то на ясли, соскучившись по овсу и свежему хрустящему сену.

Или выводишь лошадь из конюшни, звенишь сбруей, а лошадь прядает ушами, сделавшись после отдыха стройнее, моложе и глаже. Выводишь ее на солнце, она тянет тебя к корыту с водой у колодца, склоняется над ним, долго и сосредоточенно пьет, будто смотрится в него или рассматривает отраженные на поверхности воды небо и облака. А солнце уже нещадно жжет и тебя, и лошадь, и сбрую, и хомут, играя в металлических украшениях.

Босоногий Санька смотрит на лошадь, пьющую из корыта, заглядывает ей в глаза, стоит и медлит, не решаясь подойти поближе и погладить ее по лоснящейся коже. Потом робко отходит.

Воробьи крикливой стаей проносятся мимо нас, и у меня загорается надежда: даст бог, будет дождь, избавимся от жары и зноя, отдохнем от утомительной, однообразной и тяжелой работы. Отоспимся.

Иногда надежда на отдых разгорается. Вдруг потемнеет даль над полями, вырастет из-за них туча, закроет солнце и из белой станет синей. Неожиданно заиграет молния. Блеснет как нож на мгновение, рассечет, расколет небо и озарит поля из-за бугра. И снова сумрак и томление. Нависнет над землей таинственная гроза. Обнимет землю странное молчание. Снова внезапно блеснет молния, как некие безумные глаза, посмотрит на потемневший мир.

Порой высоко в небе прогрохочет звучный и тяжелый гром.

Иногда пробегут шумные голубые потоки ливня и замрут. Только возродят надежду на дождь и на отдых.

И снова солнце, сначала радостное, ласковое, потом знойное, злое, и лазурь небес, как будто выкованная из металла, неподвижная. Снова зеркальный и зыбкий блеск деревьев. И снова день сияет и млеет трава, склоняются головки цветов и просыхают капли дождя. И ты гоняешь волокушу туда-сюда, сидя на потной спине лошади.

Однажды Коля Козел, мой напарник и друг, сказал мне, когда мы душным вечером возвращались домой с работы:

— Если в колодец бросить мох, то пойдет дождь.

Эта мысль была зафиксирована моим сознанием как некое спасение.

Вечером следующего дня, усталые до изнеможения, мы с Колей Козлом сходили в Поскотину, нарвали мху и положили его в колодец, чтобы утром пошел дождь и мы получили возможность не ходить на работу.

Видимо, желание было настолько сильное, что ночью мне приснился сон. Мы с Колей Козлом под дождем бегаем, прыгаем, брызгаемся и поем. Топаем по лужам, приветствуем дождь, шумим, плещемся. А дождь льет и льет.

Во сне почувствовал, что кто-то трясет меня. Проснулся, вижу — мама будит меня:

— Слышь, Ефимушка, подымайся, родной. Опоздаешь. Все уже выехали.

Выскочив во двор, увидел, как Гаврил Заяц лезет с руганью и кряхтеньем в колодец. Подождал, пока он не появится снова. Тот вылез.

— Вот обормоты, так их мать. Кто-то мху набросал.

Увидев меня, крикнул:

— Иди скорее, принеси кошку!

— А где она?

— В хомутной.

Я забежал в конюшню и в комнате, где висели хомуты, нашел кошку — якорек о четырех лапах для очистки колодцев. Гаврил привязал ее к веревке, опустил в колодец и, сматывая веревку, начал вытаскивать охапки мха, которые мы с Колей Козлом побросали в колодец вечером накануне.

Я в это время стоял у колодца и невинно изображал на лице и всей своей фигурой удивление и любопытство.

Встретив Колю Козла, я выразил разочарование в том, что наш труд пропал даром.

— Ничего, — уверенно ответил он, — не все сразу. Завтра увидим. Жалко, что мох вытащили из колодца.

Утром, проснувшись, я услышал, как дождь стучит по тесовой крыше. Я спал на сеновале, над конным двором.

Я почувствовал радость и подпрыгнул в восторге, но тут же улегся: какой же смысл подыматься, когда дождь, которого мы так ждали, пошел и сейчас уже была возможность всласть отоспаться!

Проснулся я от голода, услышал, как где-то рядом мама разговаривает с бабкой Парашкевой:

— Ни к чему бы дождь-то. Если протянем сенокос до Ильи, так трава выгорит. Куды она такая-то?!

— Ну, даст бог, выяснит.

И тут радость моя вдруг пропала, я почувствовал вину и угрызения совести. Подумать только: собственными руками устроил сеногной, вызвал дождь во время покоса!

И я, поддавшись тону бабки Парашкевы, подумал о надежде спасти положение. «Даст бог, — думал я, — очистится небо от облаков, от тумана. Прояснится, разведрится, разгуляется».

Когда выходил из дома, сначала услышал, потом увидел, что дождь льет как из ведра. Не ситечком сеет, как осенью, а ведром поливает. Дождейка — кадка под водосточной трубой — была до краев заполнена, и вода лилась из нее через край. Бабы ведрами черпали дозжуху — дождевую воду — и таскали ее в дом для хозяйственного употребления — белье стирать, голову мыть.

На лужах один за другим вырастали и лопались булдыри — большие дождевые пузыри. «К долгому дождю, значит», — печально и виновато подумал я.

Гаврил Заяц в дождевике с капюшоном подбежал ко мне, остановился под дождем и сказал, глядя в упор:

— Ты подумай, что делается. Откуда бы, да и к чему дождь-то этот?

Я почувствовал, как внутри у меня все опускается. Я был преступник и должен понести наказание за содеянное зло.

Но вскоре ливень перешел в струи, потом полетели одиночные капли, потом — брызги. И долго еще висела морось — мельчайший дождь, еще мельче ситника. Появилось солнце и сквозь малые бусинки дождя заиграло, начало сушить и жарить мокрую землю.

Пополудни мы уже снова были на лошадях и, отдохнувшие, повеселевшие, гоняли волокуши, радуясь сенокосу. Вот тебе и частые дождички, буйные ветры!

— Эх, кабы отработать бы в один раз за всю жизнь и потом отдыхать, — мечтает Коля Козел, — потом бы до самой смерти лежать и плевать в потолок.

— Дак ведь скоро сенокосу конец, — пытаюсь я утешить его.

— Да что сенокос! После него на страду перебросят. Там хребты не так трещать будут. Там-то мы горя хлебнем куда с добром.

К концу работы снова усталость охватывает всего, и только птицы неугомонны. Вот воробьи крикливой стаей проносятся за какой-то золотом сверкающей птицей. Чем она их обидела и растравила? Та летит как стрела, воробьиный эскорт повторяет ее движения. Коля Козел показывает на нее:

— Иволга!

И снова на много бессонных, жарких и голодных дней в глазах цветы, шмели, трава, колосья, небо и полуденный, звенящий в голове зной.

Немало лет прошло с тех пор, многое забылось, но сенокос как особое время, особую пору деревенской жизни не могу забыть. Не выходит из головы скошенная трава, превращающаяся в гордые стога сена. Поля наливающейся ржи. Тропинки и дороги, пыльные от жары и человеческих ног.

Загрузка...