Сразу после окончания войны я служил в группе советских оккупационных войск в Германии. Туда-то ко мне и пришло первое мирное письмо из дома. В то время по почте ходили еще бесплатные треугольники, одна сторона которых служила конвертом, где надписывался адрес, а на другой, внутренней, стороне и было собственно письмо.
Я взял треугольник, взглянул на него и испытал страх: адрес был написан детской рукой (письма мне обычно посылал отец). «Неужели что-нибудь случилось с отцом?» — подумал я. Но, вскрыв письмо, успокоился. Оказалось, что отец уехал по делам в областной город, а письмо мама продиктовала соседской девочке, потому что сама была неграмотной: она не только не умела читать и писать, но даже не знала буквы.
Длинное письмо изобиловало приветами и поклонами, сообщениями об урожае и погоде и заканчивалось слезами, укорами и просьбами:
«Ну, ладно. Я уже и не знаю, ждать мне или нет Саньку, Ивана и Василия — похоронки от всех пришли. И все смертью храбрых, и все за Родину. Хоть и не верю, что погибли, но пока че делать? Всю жизнь, видно, ждать буду, пока не умру. Но ведь война-то кончилась, проклятая. И все живые по домам собираются. У нас, пока война шла, только Егор Житов, председатель наш, да отец твой были из мужиков-то. А сейчас собираются, приходят. Но ты-то, Ефимушка, почто не едешь? Может, и ты где-нибудь лежишь в больнице искалечен и правды нам сообщить не хочешь, расстроить боишься? Недавно о таком случае по радио передавали. Вышел из больницы обгорелый командир, а домой боится показаться — уж больно на лицо-то страшон. Дак ведь если и с тобой-то так же, все равно приезжай. Не гляди ни на что. Ты любой нам дорог. Вот ведь и Вася Барин и Коля Козел воевали, и живы остались, и приехали, хоть ждать их больно-то некому. А мы-то ведь с отцом ждем тебя как бога. Приезжай, Ефимушка. Ты один, самый последний у нас остался, порадуй стариков. А посмотрел бы ты на братьев Кокориных, на Васю Барина и Колю Козла. Ох, посмотрел бы ты на них, не узнал бы, какие они баские-то стали. А здоровые. Особенно Вася; хоть и хромой, а как Якорь чалый, — помнишь, у нас в коммуне жеребец первый был, в конюшню не проходил. И у обоих вся грудь в орденах. Вася насовсем в колхоз вернулся, а Николай, тот в армии, говорят, на всю жизнь остался. Муки-то какие терпеть! Приезжал ненадолго. Ты ведь, может, помнишь их обоих?»
Конечно, я помнил Васю Барина и Колю Козла. Странно, что она спрашивала, не забыл ли я их. Разве таких людей забывают?
Через год после окончания войны я приехал в гости к родителям. Узнав о моем приезде, в дом к нам валом повалил народ. Смотрели на меня, изучали, спрашивали, слушали и вспоминали своих детей и братьев — моих сверстников, живых и павших. Всех, кто убит, жалели, тех, кто жив остался, хвалили, а о Коле Козле говорили даже, что о нем сообщали по радио.
Пришел и Вася Барин. Невозможно представить, как я был рад ему. Огромный, можно сказать, могучий мужик, богатырского сложения, с мощной бородой, кое-где подернутой сединой, вошел, прихрамывая, вытер тщательно ноги о коврик, извиняющимся взглядом показал на кирзовые сапоги.
— Да ниче, ниче, Василий, проходи ужо так, не больно-то чисто у нас, — сказала мама, радуясь его приходу.
Вася прошел осторожно по половику, обнял меня:
— Жалко, ох как жалко, Ефим Егорович, что вы Колю-то нашего не видели. Он ведь был в прошлом годе. Все о вас спрашивал. Он ведь слышал, когда на фронте был, что на вас похоронка пришла. Уж больно он вас любил.
Мне тоже до слез было жалко, что я не повидал Колю. Мало-помалу мы разговорились с Васей. Отец был на работе, мама села рядом и в течение всего нашего разговора молчала, лишь изредка вытирая слезящиеся глаза уголком головного платка. Я посмотрел на нее, она виновато объяснила:
— Вот слезы-то окаянные, ниче не сделаешь, текут и текут. Как принесли нам с отцом три похоронки-то подряд, так остановить не могу. Врачи говорят, мышца какая-то совсем слабой стала, удержать не может.
Потом мама забеспокоилась:
— Василей, дак, может, выпьешь рюмочку с Ефимом-то?
Вася наотрез отказался — работы позарез, некогда праздновать.
— Дак посиди немного, — начала просить мама.
— Посидеть — посижу, хочется мне с Ефимом Егоровичем поговорить.
Вася рассказывал:
— Дак ведь меня призвали в тридцать шестом. Кадровую отслужил было, а тут Халхин-Гол. Пожалуйте бриться. Там я водителем был, полуторку с боеприпасами гонял. Ничего, не ранили, не убили. А потом сразу уволили. Приехал домой и уже жениться собирался. А тут война с белофиннами. Ну какая женитьба, когда у всех только и разговоров: «Вот война, вот война». А Колю уже после меня, в тридцать восьмом призвали. Да так он до самой Отечественной в кадрах был. До старшины дослужился. Сначала писал, что в запасном полку находится, а на фронт не пускают. Вы ведь знаете, какой он старательный да умелый. Он в запасном полку, видно, очень нужным оказался. А потом, в сорок третьем, — я на Волховском фронте был и уже два года войны отбухал, — получаю от него треугольник, а на обратном адресе, гляжу, полевая почта. Пишет, что наконец-то вырвался, что сейчас уже не стыдно будет людям в глаза глядеть. И правда, воевал, видно, хорошо. Вы ведь знаете, какой он, Коля Козел. Он же никого не боялся. Бывало, к Якорю чалому в конюшню войдет — и ничего. А уж перед тем, как в армию уйти, говорят, с Гришей Косачом дрался. Мамаша ваша рассказывала как-то, что подбежала к ним, а они оба в кровище. Гриша Косач, он ведь зверь был. А Коля наш, у того, видно, страха совсем не было и, кроме того, справедливый. Дак ведь я знаю, что с Гришей Косачом не столь за себя дрался, сколь за своих товарищей: уж больно Косач всех, кто послабее да посмирнее, обижал. А Коля Козел справедлив был.
Дак ведь приезжал к нам в прошлом году, только война кончилась. Смотрим, офицер уже и три ордена Славы: один золотой, второй серебряный, а третий бронзовый. Вот ведь как наши-то! Погоны золотые, и в ремнях весь.
А до этого приезжал Коля-то без меня в июле сорок четвертого года. Я тогда в госпитале лежал перед демобилизацией, перед тем как меня списали совсем. Отпуск ему с фронта дали за то, что в тыл к немцам ходил. Нужно было с восставшими поляками связь установить. Дак ведь он не только выполнил задачу, но еще и пленного на обратном пути с собой прихватил. Вы ведь знаете, какой он ловкий с малолетства был. Все умел. Ну, ему командир дивизии и говорит: «Выбирай, Кокорин, или Славу первой степени, или домой на десять суток». Смеется, конечно. А Коля Козел наш говорит: «Слава, товарищ генерал, от меня не уйдет, а вот домой-то больно хочется». А генерал-то, между прочим, спросил-таки его: «Родственники-то у тебя есть?» А Коля говорит, ты ведь знаешь его: «А полна деревня». Ну, дали ему десять суток без дороги. А он, рассказывал, даже самолетом в одном месте летел, чтобы быстрей. Коля потом говорил мне, что друзья-товарищи завидовали. А оказалось, и завидовать нечему было. Приехал домой, а там ни одного мужика целого: один хромой, другой безрукий, а третий с одним глазом живет. Ну, Егор Житов, председатель, и папаша ваш, Егор Ефимович, к тому времени уже совсем изработались, стариками стали. Вот Коля-то все десять дней отпуска и работал с мужиками в поле с утра до поздней ночи. Много ли радости-то?! Да, кстати, приехал, а в нашей квартире эвакуированные живут. Дак ведь к вашим родителям попросился. У них и жил.
Мама прервала рассказ Васи Барина:
— Я его как-то спросила, Колю-то: «Может, тебе у нас тут больно небаско показалось? Да и Василья-то нет. Какая радость тебе в поле-то ломать, небось на фронте и без того наломался?» А он смеется, он ведь завсегда веселый был. «Да как же не радость, — говорит, — ведь с коммуной со своей повидался. Разве этого мало?» А еще что я тебе скажу: чуть он у нас в те поры не женился. Мы так и думали, что женится. Была у нас одна девка, эвакуированная, лет семнадцать ей было. Ну, баска больно, да и нравом-то хороша. Одно плохо, что городская. По хозяйству ничего сначала делать не умела. Но старательная. Понравилась она, видно, Николаю-то. Как-то разговор у нас вышел с ним. Говорю ему, а че мне стесняться, я его за своего считала: «Ну что, Николай, женился бы ты на ней, что ли? Чем не невеста?..» — «Да я бы с великим удовольствием, — отвечает Николай, — не девка, а золото. Да вот что только думаю: ну, девку оставишь брюхатую, еще впереди-то горя большого хлебать — не расхлебать. Через неделю на фронт. А вдруг убьют? Да кроме того, — говорит, — на фронте женатому во сто раз хуже, чем холостому. Вот когда вернусь, тогда прямо к ней». Правда, тосковал Николай последние-то дни, оттого что скоро на фронт возвращаться. «Даже, — говорит, — страшно становится, как подумаешь. Отогреешь сердце-то, а тебя бряк, да и в братскую могилу». Жалко мне его было. До сих пор сердце болит. Приехал парень с фронта, а в деревне ни одного родного человека. Когда уехал, так в скором времени письмо прислал. Да и Наташе тоже письмо прислал.
— Дак и мне ведь вскорости в госпиталь пришло письмо, — сказал Вася. — «Вернулся я к своим однополчанам, — пишет мне Николай, — и говорю: больше я в отпуск не согласен. Расстройство одно. Пусть, говорю, едут, у кого семья и дети. Бог с ним, с отпуском таким. И напрасно я не женился, жалко мне до сих пор Наташу, ту девчоночку-то. Мало я ей радости дал». И правда, сердце-то у него будто чувствовало. Сам-то ничего, выжил, проскочила смерть мимо, хоть и все время рядом была. А Наташа весной, накануне Дня Победы, простудилась в поле — сами знаете, поди, какая одежонка была, — да в апреле возьми и умри. Уж больно ее все жалели.
Я посмотрел на Васю Барина, на этого богатыря, а у него губа нижняя дрожит и слезы из глаз вот-вот капать начнут. Я сказал ему:
— Ну что ты, Василий, все о Николае да о Николае. А сам-то ты как?
— А что я? Во мне героизма-то никакого нету. В пехоте два года пахал. И все бы ничего, да шандарахнуло осколком и укоротило ногу-то вершка на два. Вот и хожу на одну сторону. А больше вроде о себе и говорить нечего.
Поговорили еще, попрощались, и мама сказала:
— Заходи, Василей! Уж больно ты человек-то хороший.
Вася уходил, заметно прихрамывая, а мама опять сказала:
— Сначала-то ходил, будто обе ноги целые. Теперь, видно, устал. Дак ведь и как не устать! Третий год как лошадь работает. Никакого отказа не знает. Пришел домой-то хромой, дак ведь стыдился, что с фронта отпустили. «Я бы, — говорит, — мог бы еще повоевать». Все он кому-то должен, все кому-то обязан. Жениться бы сейчас самый раз: и война кончилась, и все. А потом еще и подумаешь: экому мужику какую бабу-то надо баскую, я те дам!
Прошел десяток лет. В пятьдесят шестом году приехал я к родителям. Праздновали День урожая. Народу собралось со всех краев.
Иду по главной улице, вижу и глазам своим не верю: навстречу мне — Коля Козел. «Ну, конечно, — подумал я, — это Коля Козел». В офицерской форме, с орденами и медалями, идет, позвякивая наградами. Но чем ближе он подходит ко мне, тем больше в голове моей закрадывается сомнение: а Коля ли это?! Высоченный, широкоплечий, могучий — что в этом богатыре от того тощего, длинного, как былинка, зеленого подростка, каким был Коля Козел? И я понял: одни глаза. Те же глаза — добрые, умные, смелые. По глазам-то я его и узнал. Когда он подошел ко мне совсем близко, я был уже уверен, что это он. Рядом с ним торопливо, еле успевая, бежал, вцепившись в руку, мальчик лет девяти. Я тоже сделал несколько шагов навстречу. Остановились.
— Ефимка! — крикнул Коля. — Потка! Я тебя сразу-то не узнал.
Потка — это у меня прозвище такое было, что значит птичка певчая.
— Коля! — невольно вырвалось у меня. — Коля Козел!
Мы обнялись с чувством, расцеловались по-русски, троекратно. Его объятие было тяжелым, будто мощная машина захватила меня своими клешнями.
— Ну и здоров! — с удивлением вырвалось у меня.
— Ты тоже ничего, коренаст и силен, — ответил Коля. — Такого запросто не возьмешь. А ведь, помнишь, какой жидкий-то был? А?
Мальчик прижался к Коле лицом к спине, обнял за бока.
— А это сын нашего Василия, ну, Васи Барина, — сказал Коля. — Тезка мой. Василий-то в больнице лежит. Рана на ноге открылась.
— Похож на тебя, — сказал я. — Даже подумал, что сын твой.
— Уж больно хорош парень, — говорил Коля, похлопывая тяжелой рукой по худой спине мальчика. — Мы с ним друзья. Месяц друг от друга никуда не отходим. Весь отпуск вместе. У меня ведь такой же. Васей назвали в честь дяди, Васи Барина. С матерью уехал к морю, в Евпаторию. А мы вот дружим с племянником. Водой не разольешь. Даже ночью прибегает. Юркнет под одеяло. «Не спится», — говорит. А только ляжет под бок, глядишь, уже храпит, спит до утра как убитый. А утром, только проснется, сразу спрашивает: «Дядя Коля, позавтракаем и к отцу? Он ждет небось».
Коля-младший теребил его за полы кителя, хотел, чтобы тот нагнулся, и что-то зашептал в ухо. Я спросил:
— Какие секреты он от меня скрывает?
— Просит, чтобы я сказал тебе, что его все зовут Коля Козел, как меня в детстве. Помнишь?
— Как не помнить, — сказал я.
А мальчик и правда был похож на того Колю Козла, которого Егор Житов привез в телеге вместе со старшим братом Васей Барином в тридцатом году.
— Ну так что, Коля Козел, — спросил я, — как дела?
Маленький Коля смело выглянул из-за дяди, посмотрел на меня в упор и ответил весело:
— Как сажа бела.
— Ну, ты герой.
— Дак ведь я Коля Козел. Правда, дядя Коля?
Дядя Коля прижал его к себе, нагнулся и поцеловал.
— Вот парень растет!
— Весь в тебя, — сказал я.
— Ну, разве мы были такие! Он уже читал и писал, когда еще в школу не ходил. Правда, все умеет делать по хозяйству, как я: лошадь запрячь, швейную машинку наладить, электрический утюг отремонтировать. А знает столько, что уму непостижимо!
Потом мы пришли домой к Васе Барину, и мой старый и верный друг Коля Козел, держа на коленях своего младшего друга, рассказал о своей жизни на войне.
— Так вот, — начал свой рассказ Николай, — я в сорок первом кадровую службу отслужил, уже и Василию написал, что скоро домой приеду. А тут война. Первое время думал: ну, пойду на фронт, покажем свою силу. Но сорок первый год прошел, сорок второй начался, а я все в запасном полку. Старшиной роты был, все больше строевой подготовкой занимался, роты сколачивал. Только одну выучишь, ее в маршевый батальон и на фронт. Другую сколачиваешь. Я проситься — не пускают. Мне уже двадцать второй идет. И здоровый как бугай стал, стыдно людям в глаза смотреть. Видно, понравился я командиру. Вот мои маршевые роты одна за другой на фронт уходят, а я все сижу и сижу в тылу. Вначале в Теллермановских лесах под Борисоглебском в землянках жили. Ну, может, и не очень жирно ели, но все-таки не голодали.
Потом в Вологодскую область перевели. Еще год прошел. Василия-то уже два раза ранило. И стало мне как-то не по себе. Наши люди воюют, не щадя жизни. Из коммуны пишут, что все мужики ушли, сколько уже похоронок получено, а я все в тылу командую. Разве не стыдно? Сам посуди. Стал проситься. По-разному отвечали. Кто удивлялся: «Чего тебе не хватает? Разве жить надоело?» Кто сочувствовал. А кто советовал: «Ты больно-то не старайся, скорей на фронт отошлют». Но я плохо работать не привык, совесть не позволяла.
Потом вдруг командиром полуроты назначили, чтобы я маршевую роту сопровождал. Средних командиров, видно, не хватало. Ну, думаю, судьба. Задача была простая: довезти по железной дороге до станции выгрузки, потом пешком до дивизии и там сдать под расписку всех бойцов. А мы сами должны были вернуться в запасной полк.
Вот привезли мы маршевые роты в Осташков. Потом прошли километров сто пятьдесят мимо озера Селигер, через реку Ловать и прибыли в Сибирскую дивизию. Сдали всех воинов по списку и под расписку. Тут-то и уходить бы обратно. А я не смог. Остался. Попросился, меня с радостью оставили, потому что дивизия кровью истекала. Командиров младших всех повыбили. Я подумал: на передке командиров не хватает, а я домой в запасной полк уйду? А тут еще оказалось, что в полках пулеметчиков нет. Пулемет «максим» — машина сложная. Почти все пулеметы на переднем крае неисправные валяются. А я знал и любил эту машину. «Давайте, — говорю, — я вам все пулеметы в порядок приведу и стрелять людей научу». Так ведь не взяли, а с руками и ногами оторвали. Не знаю, как рады были. Вот и остался.
Ну, пока в пехоте был, будто и вспомнить нечего. Пулеметы ремонтировал, а ремонт-то несложный, все больше задержки устранял. А когда бой начинался, то стрелял из пулеметов. Ох и умная машина, ты только ей не мешай, да все делай ладом, и по-доброму обращайся с ней. А война-то какая была? То мы бежим и стреляем, то немцы, то продвигаемся, то отходим. Ну, под самый-то конец войны отступали редко, уж если совсем никого не остается из живых. Так и ходил с пулеметом. Тяжелый, черт. Дак я уж, в конце концов, щит забросил — одна тяжесть от него. А убить, так и с ним убьет. Но не убило. Видно, счастливым родился. Но три раза выносили все же с переднего края. Два раза ничего — в медсанбате полежишь, отдохнешь, с девчатами познакомишься, то да се и обратно на передок, — а один раз здорово приложило, пришлось в госпитале поваляться. Вот так в пехоте-то больше года и пахал. А когда Василия демобилизовали, так я в разведку попросился. Ничего, взяли.
Коля-младший слушал невнимательно; видимо, скучно ему стало — он хотел, чтобы Коля-старший что-то поинтереснее рассказал, — и потому наконец перебил:
— Дядь Коль, ты расскажи лучше, как вы пленного напоили, когда ты разведчиком был.
— А откуда ты знаешь?
— Отец рассказывал. Интересно больно.
— Ну так сам и расскажи, если тебе интересно.
— А что, возьму и расскажу.
— Ну вот возьми и расскажи.
— Вот и расскажу. Как было-то? Дядя Коля взял немца в плен. А было очень холодно. Ведут они пленного, а он смерть как не хочет к нам идти. Упирается. Они его в воронку заволокли, взяли у него фляжку с вином. Сами немного выпили, чтобы согреться, а весь остаток пленного заставили пить. Он когда выпил, так развеселился, что обнял их и пошел к нам. Идет, а сам песни по-немецки поет. Правда, смешно, дядя Ефим?
— Правда, — согласился я.
Мы вышли погулять. Вспоминали с Николаем детство, обсуждали газетные сообщения и дела в колхозе «Красный Перелаз». Жалели, что Василий в больнице. Николай радовался, что у Василия семья хорошая и жена добрая, заботливая. Коля-младший ни на шаг не отставал от нас, но наш разговор пытался направить в русло воспоминаний о войне. Вот он прижался к своему дяде, к Коле-старшему, и попросил:
— Дядь Коль, расскажи дяде Ефиму, за что тебе ордена дали.
— Ни за что, — ответил тот.
Коля-младший обиделся, отстал от нас на два шага и шел сзади, не удаляясь и не приближаясь и пыхтя от неудовольствия. Наконец я не выдержал и попросил Николая:
— Ну расскажи. Что ты, в самом деле? Разве ордена ни за что даются? Что ты ерунду порешь?
— Да ты что? — вскинулся на меня Николай. — Ну, дали и дали, носи на здоровье.
— Так ведь ребенок просит, — настаиваю я.
— Так ему отец уже сто раз рассказывал, — заворчал Коля-старший. — Он все наизусть помнит. Пусть сам рассказывает.
Мальчик весело подпрыгнул, взял меня за руку и, довольный, начал шагать в ногу с нами, крупно, как взрослый.
— Дядя Ефим, — сказал он наконец, — пока дядя Коля в пехоте был, так ему ни одной медали не давали. Ранили только три раза: в руку, в ногу и в лицо. А когда он разведчиком стал, сразу два ордена Славы получил. Один вот за что. Прибежали они однажды ночью к немцам в траншею и давай стрелять. Немцы подумали, что наших сто человек, и руки подняли. «Хенде хох», — говорят, это значит «сдаюсь». Вот дядя Коля двоих привел: привязал их веревками друг к другу, чтобы не разбежались, и привел. И вот тебе орден. Извольте бриться.
При этих словах Коля-младший остановился, приложил ладошку к груди и показал, куда разведчику Кокорину орден повесили.
— А другой за то, — продолжал он, — что однажды во время наступления дядя Коля был ранен в ногу, увидел солдата немецкого, направил на него автомат, прямо на мушку взял, и говорит ему: «Иди ко мне». Тот испугался и подошел. «Я, — говорит дядя Коля, — тебя в плен взял». А пленный говорит ему: «Я, я» — это значит «согласен». «А теперь ты, — говорит ему дядя Коля, — вези меня к нашим». Сел пленному на спину и говорит ему: «Смотри, не балуй, не то застрелю». И тот дядю Колю к нашим на себе привез. А однажды дядя Коля со своими разведчиками поймал «языка». Вот они ведут его к себе, а немцы стрелять начали из минометов. Так они, не поверишь, дядя Ефим, на пленного сверху легли, закрыли, чтобы его не убило. Отец рассказывал, что пленный до зарезу нужен был. Без него новое наступление на немцев нельзя было начинать.
Коля-младший остановился, хитро посмотрел на меня и подмигнул поочередно одним и другим глазом. Это у него очень здорово получилось.
— А орден Славы первой степени дяде Коле после войны дали. Вызвал его генерал, когда война только-только кончилась, и спрашивает: «Вы, товарищ Кокорин Николай Семенович, в разведку из пехоты пришли?» А дядя Коля отвечает: «Так точно, товарищ генерал!» — «И сколько вы там, в пехоте, были в боях?» — спрашивает генерал. А дядя Коля отвечает: «Побольше года, товарищ генерал». «Ну, — говорит генерал своему адъютанту, — выдай товарищу Кокорину Николаю Семеновичу, нашему самому лучшему разведчику, золотой орден Славы первой степени. Пусть носит, — говорит генерал, — и девок завлекает в своей коммуне. Он небось, — говорит, — в пехоте-то не только горя хлебнул, но и тоже героем был». А солдаты генерала своего батей звали, отцом, значит. Вот какой генерал был. Сам большой, ростом как отец мой, с рыжей бородой. Голосище, куда с добром. И любили его, как отца родного. Он сейчас, наверное, Маршал Советского Союза и трижды герой. Вержбицкий фамилия. Может, слышал, дядя Ефим?
Но Коля-старший опустил его на землю — поправил:
— Действительно, очень хороший был генерал. После войны на пенсию ушел, а сейчас в Ленинграде живет. Правильно говоришь. Не командир, а отец родной. Увидишь его, и будто к отцу чувство возникает. Ты ведь, Ефим, отца-то нашего не видел? Редкий был человек. И внешне такой, как комдив, и рост, и борода. А душой и умением к человеку подойти — не хуже нашего Егора Селиверстовича Житова.
Потом перед отъездом вечером мы гуляли с Колей-старшим, когда младший уже спал. Разговор о Васе Барине вели. Коля говорил:
— Вот я уезжаю, Ефимка, домой, а сердце мое все не на месте. Как с Василием-то обернется? Неужели гангрена будет? Отца-то своего родного я уже будто забыл совсем. Словно в кино промелькнул. А на место его Василий встал. Если что, не дай бог, случится, так не перенести мне. Сердце не выдержит. Какой он человек-то сам редкий, так и из меня человека сделал.
Однажды в семидесятом году в воскресенье утром меня разбудил телефонный звонок.
— Слушаю.
Кто-то звонил издалека:
— Товарищ генерал-майор, старший лейтенант Кокорин докладывает.
— Говорите четче, — ответил я, не ожидая от воскресного звонка и доклада ничего хорошего, — Что у вас там произошло?
— Товарищ генерал-майор, это Николай Кокорин. Помните, в коммуне «Красный Перелаз» были Вася Барин и Коля Козел? Так я сын Васи Барина. Вы меня видели в пятьдесят шестом году.
Я обрадовался, вспомнив того занятного девятилетнего мальчика.
— Как не помнить! На всю жизнь запомнил. Ты хотел, чтобы тебя Колей Козлом звали. Так ты уже старший лейтенант? Молодец! Ну, как дела?
Я думал, что он ответит: «Как сажа бела», — и очень ждал эту шутку.
Но из трубки вдруг услышал неожиданное:
— Так ведь умер дядя Коля-то. Вчера телеграмму получил от отца. У него ведь осколок у самого сердца был.
Плохо было слышно, поэтому я переспросил:
— Какой осколок?
— Осколок с самой войны. Вынуть боялись, дядя Коля так с ним и ходил, двадцать шесть лет.
— Я не слышал об этом.
— А дядя Коля не любил рассказывать.
В трубке женский голос произнес:
— Заканчивайте разговор. Время вышло.
Я только в этот миг по-настоящему осознал свалившееся на нас горе. Сердце вдруг дрогнуло, горячая волна пошла по всему телу, и я сел.
«И Коля Козел?!» — подумал я с ужасом.