103. Исповедь уходящего

...Пришли мы к Аликанте. В Испанию…

— Погоди-погоди!.. А к Аликанте-то, — Туда-то, ты как добрался? Ты о боях за Берлин весной 1945 рассказывал…

Так там же мясорубка была какая! Там же все бомбы со снарядами сошлись… всего мира – крушить!.. Как там выжил?

— Долгая история…

Если вкратце, все последние дни меня «держали» при Гансе Бауре. Скорей всего, чтобы был у него «под рукой», когда он же и решит мою судьбу. Именно он. Наверно потому, что у него в руках были вся информация о положении в воздухе, весь самолётный парк и охрана аэродромов канцелярии. А я как раз числился (и воевал) в батальоне охраны ВПП у самих Бранденбургских ворот!.. И конечно потому ещё при Бауре, что генерал не только отца и меня, но и деда знал, с которым накоротке был знаком. Дружил даже. И теперь как бы отвечал перед ним за меня. …Нет. Не сложно – проще простого! И Баур сам, и Гюнше Отто предупредили: «Упаси Боже, не теряться! По прибытии из батальона – каждый раз – чтобы нам докладывался!»…

Не сразу отошел от плавания: субмарина забита была нами, — «пассажирами», — до отказа. Наверху, когда всплыли, штормило. И мы сутки ещё, блевали хором. Нас встречали — моих сопровождающих и меня. Привели в порядок. Дали отдохнуть. Отвезли в Толедо. Там, снова в монастыре, с неделю отсыпались. Потом водили по городу невероятной красоты... Монахи нас понемногу отмыли от блевотного запаха, откормили, до трусов, — брезгливо, — сменив тряпки. Представили своему кардиналу — милейшему старику. На другой день после приема препроводили в Мадрид. И там... неожиданно подали самому Каудильо. Он очень тепло принял меня. Сказал, что давно и хорошо знает деда. И тут же связался с ним по телефону. Дед сказал коротко, что рад нашей встрече. Добавив, что категорически против вмешательства в мои дела кого бы то ни было — пусть даже такого доброго и отзывчивого человека, как сам господин Франко. Потому, сказал он, что я ни в чем не виновен, и свободен, поэтому в выборе места проживания и вообще своего места в жизни. Что прятаться от кого-либо мне не пристало. Немедленно должен возвратиться в Германию, предстать там же перед комиссией по денацификации, и, — если это необходимо, — реабилитировать имя Маннергеймов, которое могу замарать своими экстравагантными приключениями. Приговор деда я выслушал — сам не свой. Каудильо же посмеялся только. Положил трубку. Сказав: дед говорить с тобою не будет, пока ты не исполнишь его совета. Успокоил меня, предположив, что комиссия вполне может обождать, тем более работы у нее хватит и без меня. И предложил пока что прийти в себя… Приходил в себя с полгода — путешествовал по Испании и Португалии. Меня возили и по удивительной земле с ещё более удивительными городами. Показывали божественной красоты дворцы. Показали корриду… После чего на этот кровавый спектакль, — и на всех, кто его сбегается глядеть, — смотреть не могу больше… Показали чудо — Испанию времен Колумба...

В феврале 1946 года я приехал в Лозанну к отцу. Жил, по сути, в его госпитале. Жалко его было непередаваемо — Боже, во что болезнь превратила моего несчастного «старика»! Каким он стал за полтора года, что мы с ним не виделись. Я ухаживал за ним, отгоняя сиделок — ревнуя их, как Кейт к дедушке. И был счастлив, что он рядом со мною. Я ведь все, абсолютно все помнил: как он ходил за мною, маленьким, заменяя мне маму, как играл со мною, как гулял — издерганный с детства, от кого-то скрываемый, постоянно настороженный, вечно ждущий беды...

Отец, который все знал о моих скитаниях-приключениях, тоже был сторонником дедушкиной идеи комиссии. Пока я околачивался по Испании, дед приезжал к нему. И они говорили обо мне, оба озабоченные моей судьбой и, конечно же, моими планами. А они-то и не прибавляли им спокойствия, и не только за мое будущее, но, — как думали они, — и за мое сегодняшнее психическое здоровье… В общем, я решился. И, — понимая, что действую вопреки собственной совести, — двинулся в Германию, на весьма нечистую Голгофу. Друзей там у меня уже не было — они или все погибли, или обретались в русском плену, или бежали, как я. Только один близкий человек еще оставался у меня на родине — дедушкин друг епископ фон Гален. Я добрался до Мюнстера — это в Вестфалии. Разыскал церковь святого Ламберта... Словом, нашел его, теперь уже кардинала. Но на пороге его дома меня задержал британский патруль — у меня, после испанского отдыха, был очень независимый для немца вид и, главное, необыкновенная для германского подданного свежая физиономия. Вокруг-то бледные, изможденные лица... Привезли в комендатуру. На допросе я рассказал о последних днях в Берлине. О том, кто дед и бабушка, промолчал. Ввалился сам комендант. Вообще-то, горлопан: сходу, — не узнав, что к чему, — стал орать на меня, тыкать: «Ты — подонок! Немецкий нацист ты! Ты, вооруженный, сопротивлялся союзным войскам! За решетку тебя, беглого зайца!..» Сценка — точно из «Бравого солдата Швейка»!

Посадили меня под замок. Но прихожане кардинала, видевшие сцену у его дома, сразу ему доложили. И, — хотя в эти дни дедушкин друг уже стоял у края могилы, — вмешаться он, однако же, успел: пригласил коменданта, отчитал, говорили. Так или иначе, меня выгнали с условием: — «Из Мюнстера что б исчезнуть незамедлительно!»… Куда?!.. Случилось это в двадцатых числах марта 1946-го. А в апреля я, было, собрался к деду. В Финляндию. Но он успел сообщить, что «Более не президент – всё! Побаливает снова»…Встретились мы лишь только в самом конце 1947 года, в стокгольмской больнице. А потом уже в деревушке под Монтрё, близ Лозанны, где нас ожидал больной отец.

…Только теперь я понял: доконали деда не больной желудок, не страшные экземы, которые истязали его морально и физически, даже не его послевоенные заботы, которые — почище любых эритоматозов. Всё это он как-нибудь пережил бы. Но вот, — в декабре 1950 года, — умирает папа... И его смерти дед действительно не перенес — ушел в январе следующего, 1951…

Что мне оставалось делать? Как жить — одному на всем белом свете? Единственный, родной человек — бабушка Катя... Мне трудно передать состояние, в котором я тогда находился. Представляешь, я пошел в ваше посольство — просить визу... Мне кажется, я правильно сделал — я был еще в своем уме, что не проговорился, к кому рвусь в Москву. Я затаился, чтобы не выдать моих новых швейцарских знакомых. Чтобы, не дай Бог, не раскрылось имя моей девушки, с которой познакомился в Испании. И которую уже считал своей невестой! Тем более, я страшился подвести бабушку Катю! Мысль о том, что могу ей хоть чем-то навредить, истязала меня... В каком-то советском культурном центре, соврав и назвавшись балетоманом, я просмотрел все проспекты Большого театра, которые издавал ваш «Интурист». Но, — к своему удивлению, и даже конфузу, — не только изображения, но и имени бабушки в них не обнаружил, гадая, почему о ней — прима-балерине — нет ни строки в ее святилище. А я так надеялся, что она еще на сцене, что играет еще… В этой своей истерике забыв начисто об уже почтеннейшем возрасте ее и даже о том, что она давно слепа и почти парализована! До меня тогда только начал доходить смысл беспокойства отца и деда о моей психике... Но я был еще весь в эйфории надежд, что, как когда-то отец, сам побываю в Москве и увижу свою бабушку – тоже хоть из зала! Теперь мне оставалось только плюнуть на Сталина, приехать в Москву, и кинуться к ногам бабушки, столько пережившей, такое перенесшей из-за нас... Слава Богу, нашлись добрые люди — отговорили... И я потому дожил до времени, когда вправду смог увидеть её и вас всех...

… «Бум закругляться», как любил говорить дед.

Все, — о чем позволяю себе распространяться перед тобою, «лицом заинтересованным», — это еще и потуги мои ответить на твой вопрос о причине, почему я не в Финляндии. «Где деда так любили». Почему не тянет меня на родину дедушки, которую он сам все же любил. Почему я «в ту сторону смотреть не хочу», и, потому, там меня никто не знает.

Тебе я скажу правду — мне излить ее надо, проклятую. А больше некому ее выплеснуть, кроме тебя. Очень обидную правду. Оказалось, Бен, что кроме жены, и детей — когда вырастут, — в мире есть лишь один человек, который доподлинно знает и искренне любит моих стариков. Это ты. Но, — мой родной, — видимся мы с тобою не в последний ли раз?… Вообще-то, так не прощаются, не расстаются... Но есть такое, о чем даже тебе я рассказать не могу… Не решаюсь… Итак, «почему я отвернулся от Финляндии»? Да не думал я, конечно, отворачиваться от неё. Это она от меня отвернулась. Именно, она, Финляндия! Мужественно защищаясь от врага, она не сумела защитить ни отца, ни меня — маленького. И дед, — в постоянном страхе за наши жизни, — должен был вечно опасаться даже самого близкого, десятилетиями, — казалось бы, — проверенного окружения, как показала жизнь, в любую минуту могущего предать человека, отдававшего всего себя, их же безопасности! Невероятно, но так было. Когда у власти в Финляндии стоял дед, он не только защитил финнов от Сталина. Но совершил невозможное — сумел утлое суденышко маленькой страны, невредимым, провести меж Сциллой воюющих с Германией «союзных» стран и Харибдой Гитлера, отбивавшегося от них — тоже вовсе не святых воителей Господних. Кто еще смог бы такое сделать? Кто, если вынужденный провокациями Сталина на «союзничество» с Германией, он с честью вышел из войны, никому не позволив опорочить достоинства своей родины! Сегодня Карла Густава Маннергейма нет. И его гордая, независимая Финляндия, — клюнув на лесть большевистских сирен, — превратилась в... левацкий серпентарий. А многие ее государственные «мужи» — в агентов НКВД! Значит, дед опасался за нас не напрасно! Он знал, кем окружен еще со времен перехвата юными советскими спецслужбами эстафеты бесчисленных адептов и фигурантов романовских разведок. Вплоть до безудержного разгула в Финляндии агентуры НКВД–МГБ. И потому сделал все, чтобы об отце и обо мне не знали даже самые близкие его сподвижники. Чтобы о нас не узнал не чужой мне финский народ! Я внимательно следил за хроникой разоблачений советской агентуры в Финляндии. И понял, почему дед так оберегал нас, столько сил тратил на то, чтобы о нас никто никогда и нигде не поминал. Что же мне было делать в Финляндии, если даже мой собственный дед, — такой дед, — чуть ни расписался в несостоятельности! Тяжко говорить, но я возненавидел дедову родину... Государство – но не её народ! Как дед возненавидел комиссаро-большевистских узурпаторов Российской империи. Но, — никоим образом, — не полонённых ими своих россиян…

Загрузка...