83. Баур

…Последняя встреча в военной жизни с Гансом Бауром… Забежал к нему повидаться поздним вечером 25 апреля, после двух суток боя у «Кайзерхоф». Заодно перевязаться у доктора Хазе в лазарете. В бункере. Бои шли уже рядом с рейхсканцелярией. Ганс рассказал: — Когда я принёс сюда Беца (своего тяжело раненого адъютанта) и мне открыли дверь бункера, навстречу вышел Гитлер: — «Баур! Попрощаемся». — Я опешил: — «Вы что, решили прекратить сопротивление?» – «Дело идёт к этому…»

…Я стал убеждать его, что в нашем распоряжении самолёты…Мы можем долететь до Аргентины, Японии или до одного из шейхов, которые, — зная отношение его к еврейскому вопросу, — всегда хорошо к нему относились…Могу доставить его в Сахару, где он бесследно исчезнет… Из-за этого «вопроса» Гитлер, конечно, нажил себе немало врагов. Но приобрёл и бесчисленных друзей!.. Он дал понять: «Германию не покинет… Есть возможность отправиться в горы… Но через пару недель там возникнут те же проблемы, что и здесь…»…

Тогда я спросил Баура: — «А Вы?…Сами вы летите, или остаётесь?». Мне было это важно: сам я никуда не собирался – решил быть где-то рядом с Гитлером. И мне радостно, что фюрер Берлин не оставит. Правда, с месяц назад, со мной говорили и Баур и Гиммлер. Смысл: «Не валяйте дурака! Отец и дед ждут. Фюрер – вы спрашивали его(?) – никогда не позволит вам остаться в Берлине: он отвечает за вас перед маршалом и перед собственной совестью! Не создавайте ему новых проблем!»…Сам-то я хорошо понимал, что всем – не до меня. Но у всех лучших из них собственная «честь — их верность»,…хотя бы верность ответственности за меня… перед дедом моим…У рейхсфюрера – у него перед моим отцом, конечно…

…30 апреля 1945 года Гитлера не стало. Узнал об этом рано утром 1 мая: подошел взволнованный ротный: — «Карл! Быстро в бункер к генералу Бауру! Свободен!». Прибежал. У генерала сам группенфюрер Мюллер. Баур непривычно официален. Груб даже. Рычит: «Карл! Ты — в распоряжение группенфюрера СС! С самой этой минуты! И, — парень, — без фокусов чтобы – нет времени!». Обнял. Расцеловал. Ещё раз обнял, крепко прижав. «Адреса помнишь? Буду ждать… Сколько?.. Ну… Это – сколько получится… И… до свидания, мальчик, дорогой!…»…

…Четырьмя днями прежде такими же словами, — передав привет деду, — простился со мною ещё живой Гитлер… Тогда я не мог знать, что вижу его в последний раз… Я любил его. Ну вот, как может любить совершенно одинокий мальчишка приютившего его взрослого. Вот как ты, — по твоим же рассказам, — любил и до сих пор любишь «незабвенного» своего опекуна «Степаныча»!.. В сущности, ведь от дедова юбилея, — с самого семидесятипятилетия — и до конца апреля 1945 года, — был он у меня единственным взрослым. С которым чувствовал я себя, – со времени невысказанного, а может и выдуманного мною, благословления деда, – абсолютно защищённым. Как когда-то взявший нас под опёку и защиту Гиммлер, пусть приятель папы. Но и его, Гитлера, частицей (Я все в те часы чётко осознавал, что в создавшейся ситуации один только он – гарант моей безопасности, спокойствия и благополучия…Мысли тогда, — в капкане или мышеловке бункера, — являлись – понятно — лишь на грани паники…).

…Когда я не был с отцом, с Ним мне было хорошо. По-домашнему уютно. В конце концов, после 2 июня 1944 года я был уже вне дома… Дома, вообще-то, не было у меня.. Не домом же была палата и сам блок в папином швейцарском пансионате (пусть даже в очень уютнейшем)? Своего дома у меня через год не стало вовсе – разбомбили в 1943. Отец тогда же – после увечья, после мюнхенской клиники – оказался в Лозанне… Мама…Мама-мама.…Не было у меня никакой мамы. Я её не знаю – она умерла в моих родах.…Практически, после бомбежек я жил у Хане – охранника Гитлера. Гейнц был нормальным мужиком – весёлым, контактным, опрятным, хозяйственным. Но дома-то и у него тоже не было – сутками находился рядом с подопечным. Семья эвакуирована в Баварские Альпы, где у его отца ферма. И я приходил спать и помыться в пустую холодную квартиру, к старенькой бабушке-экономке фрау Эльвире. За которой, впору самому поухаживать, такая слабенькая. Повидавшись с отцом и получив его согласие – означало это надолго оставить самого его без моего присутствия – я вернулся в Растенбург и зачислен был в роту Waffen-охраны (В которой служил до последних дней рейха).

…Где-то в середине 1944 года меня пригласил к себе, — в семейный дом, — доктор Морель… Толстый сам, огромный… У него сердечные припадки. Нервные срывы… Поражение главного пациента переносит тяжко – «Олицетворение несчастья!», — говорит Линге. Часто плачет по детски – навзрыд и «в голос» (Гитлер ему очень признателен. Верит. Говорят, есть за что!)… Линге рассказывает: «Наш Теодор постоянно просится к фюреру. Зайдёт, упадёт в кресло, и снова плачет. Гитлер старается его успокоить. Безрезультатно. Однажды просил: — «Да говорите же, профессор, чего Вы, собственно, хотите?». Морель, всё ещё всхлипывая, наконец, произносит:

— Мой фюрер, я просто не могу этого выдержать. Отпустите меня, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!

Снова рассказывает о сердечных припадках… Линге, слушая всё это с отвращением, прикрыл дверь… Вскоре Морель убрался. Разрешение он получил… «Но в его семье было хорошо. Мы и прежде были знакомы: его родственники квартировали рядом с нами на Бабельсдорфаллее. Сам Теодор, как и Гейнц, постоянно находился около Гитлера. Да и сам я сутками — на службе. А когда из Растенбурга перебрались в Берлин, «дома» вовсе не стало – спал в казарме при канцелярии… А тут морелево: «Отпусти-ите!»… И я снова в общаге…

Одна отдушина – Баур. Который – генерал, да такой ещё – «размещался» в клетушке со мной на пару. Когда он спал? Со мною болтал всласть, не засыпая. А за пределами отведенных ему трёх часов на сон, мотался как заведенный: в его подчинении – весь разномастный авиарезерв осаждённого Берлина. С сотней самолётов, которые надо прятать. Или камуфлировать. Даже ремонтировать и латать из-за попаданий падающих осколков своих же зенитных снарядов. А чуть позднее — снарядов русских. С десятком аэродромов и ВПП, перечень которых, — «щагреневой кожею», — ежесуточно сжимается. Но которые, всё равно, надо постоянно очищать, латать тоже, и тоже маскировать…Главное, в его ведении некий персональный эвакуационный план. Не очень понятный, и день ото дня корректирующийся. Если точно, рассыпающийся. По мере исчезновения кандидатов на отлёт. По гибели ли, исчезающих. Или по тяжелым ранениям, в идущих рядом и вокруг боях. Редеющий. Из-за быстрой смены конъюнктуры. Значит, смены планов. И потому ещё, что кое-кто, – не выдержав напряжения или зная, что в плен ему никак нельзя, — спешит сам закончить счёты с жизнью…

…Ганс Баур, отдыхая со мною рядом, — чтобы не уснуть, — заставлял меня рассказывать о деде, которым он — как все, кто его знал — восхищался. И о бабушке, которую полюбил заочно. Не сомневаюсь: это были своего рода «фантомные боли» по обитающей где-то под Мюнхеном и теперь оторванной войной семье. По любимым, до постоянного ночного бреда о них, детям. По жене, о которой вспоминает с болезненной тоской, не идущей к железному характеру и стальной воле всё испытавшего пилота-асса. Потому – снова и снова — о моих бабке и деде. Но что могу я, — от них оторванный, — рассказать? Возвращаюсь к беседам о них с… Гитлером.

И вспоминаю, как однажды, — и что, — говорил он о дорогих мне стариках. Было то на Бергхофе, в уютной «деревенской баварской» кухне, — и случилось в диалоге, в котором мой Собеседник сознался мне в «неумении заниматься сразу взаимоисключающими делами»…Не помню, как шла беседа. Но вдруг Он высказал такое… Что никак, ну никак не связывалось с моим представлением об этом человеке, далёком от каких бы то ни было сантиментов, и уж точно каких либо экскурсов в абстрактную лирику.

Перечисляя «особости» драмы моих стариков и реакции на неё в мире, он высказал не раз уже помянутую мною формулу её. Снова, будто латынью оттиснутую. Раз от раза усиливаемую, не так тембром голоса, как особенностью расстановки акцентов. Ту же, что я вспоминал прежде, что опять повторяю – не устану повторять: «…Жалкое двоемыслие — вот ответ развращённой верхушки общества мужеству их трагического счастья и величию разделённой ими любви!»…

…Несомненно, она – достойный, подсказанный Ему Свыше, эпиграф некоей, — не написанной ещё за отсутствием у бытописателей таланта, — саги о судьбе бедных-великих стариков – Густава и Катерины.

Загрузка...