Солдат, которому дядя Сеня, уезжая, поручил заботу обо мне, был маленький, узкоплечий, но подвижный и говорун. Лицо у него с узкими глазками, в крупных рябинах, а брови и усы реденькие, словно выщипанные.
Вставай, паренек! Солнце закатилось, ночь воротилась,— выкручивая в фонаре фитиль, с тихим веселым смешком заявил он.— И жалко сладкий сон рушить, да судьба моя хорунжего слушать. Сказал, буди и веди.
Куда? — удивился я.
А к хорунжему. Велено доставить в целости.
Ночь стояла звездная, лунная и белая-белая, будто в вышине над лагерем и за его плетневыми стенами в степи, до самых маров, с звездной высоты лился трепетный прозрачный свет. В нем все казалось одноцветным, бледно-синим: лошади, повозки, палатки, деревья.
Солдат проворно шагал впереди меня и, оглядываясь, поторапливал:
—Жми, парень. Голова думает, руки делают, а ноги носят. Не отставай. Отсталых бьют.
Но я все же отстал. За одной из будок стоял наш фургон, возле него с торбами на мордах Пронька и Бурка, а под фургоном, ткнувшись лицом в охапку сена, спал Серега.
Солдат вернулся и потянул меня за рукав.
—Пойдем, Христа ради. Мне и то, гляди, выговор на ласточкиных крыльях летит.
Скоро мы были возле гряды раскидистых верб, под которыми укрывался белостенный сарай. Под низко напущенной кромкой кровли — узкие отдушины. В них красноватый и какой-то неустойчивый свет.
—Заходи,— сказал солдат, открывая скрипучую дверь.
На проволочных крюках, зацепленных за сучковатый березовый переруб, висели два фонаря с подкопченными стеклами. Под ними у кривого стола с покатой столешницей сгрудились люди. Кто стоял, кто сидел. Первым бросился в глаза Григорий Иванович. Казачий мундир нараспашку, а под ним его рыжеватая гимнастерка. Он осторожно, словно по секрету, спрашивал:
Про Ленина знаете?
Знаем! — раздалось несколько сдержанных голосов.
Мне его видеть не приходилось,— говорил Григорий Иванович.— Но кое-кто из большевиков его видал, вот как я сейчас на вас гляжу. Вон Михаил Иваныч Кожин из Оси-новки не только видал, но и слышал, как Ленин рассказывал