— Вот и добрались,— сказал он.
Я поднял глаза. Мы подходили к низкой, кособокой избе. Два маленьких оконца, обведенные белой полосой, казалось, выпучились из стены и удивленно рассматривали нас.
Дверь я заметил, когда подошли к избе вплотную. Дедушка легонько толкнул ее ладонью. Коротко скрипнув, она распахнулась, и мы вошли в теплую темноту. Горьковатый запах полыни защекотал в носу. Я чихнул.
—На здоровье,— торопливо проговорил дедушка и, притворив дверь, взял меня за руку.— За меня держись. Шагай, не бойся. Вот так... Ивановна! — позвал он.
—Слышу, слышу... — раздался сдержанный, низкий, певучий голос.— Все, что ли, благополучно? — И в темноте быстро зашлепали по полу босые ноги.
—Слава богу,— после короткой паузы откликнулся дедушка.— Ты-то как тут?
—А чего мне... Чиркнула спичка.
Яркий мгновенный свет вырвал из темноты белую печь с черным челом и тут же, загороженный ладонями, будто налитый в розовую чашу, поплыл в глубину избы. Там он вспыхнул длинным желтым пламенем, осветив спокойное, с одутловатыми щеками и крупным рыхлым носом лицо Ивановны. Осторожно, не торопясь она шевелила пальцами около пламени, прижимая и укорачивая его. Затем знакомо звякнуло ламповое стекло. Пламя расширилось, перестало вздрагивать и залило избу стойким красноватым светом.
Ивановна распрямилась и повернулась к нам.
В серой холстиновой сорочке, мелко собранной у ворота и на плечах, в крупноклетчатой юбке, она стояла, широкая и плотная, опираясь рукою о стол. Некоторое время Ивановна строго рассматривала нас, а потом сложила на груди руки и поклонилась:
—Милости прошу, дорогие.
Дедушка взял меня за плечи, поставил перед собой и пододвинул к Ивановне.
Вот он, внучек-то мой,— заговорил дедушка, и голос его вдруг странно осел.— Гневен бог на меня, Ивановна...
А ты пустого не говори! — строго перебила она дедушку.— Нечего бога в наши дела впутывать.—Она приблизилась и наклонилась ко мне. Серые глаза в лучиках добрых морщин смотрели живо и ласково.— Ну, здравствуй, сынок! — Ивановна взяла мои щеки в прохладные жесткие ладони и приподняла лицо.— Давай я тебя поцелую, горюн ты мой! А ты меня обними, не бойся. Теперь уж я тебе за мать-то буду.
Теплая волна нежности хлынула мне в душу, и я прильнул к Ивановне.
—Вот так-то,— сказала она с тихим вздохом и поцеловала меня трижды в одну и ту же щеку.— Раздевайся. Покормлю я вас с дедом чем придется, да и спать...
Накормила нас Ивановна холодной картошкой с квасом.
—Теперь ложитесь. Говорить завтра будем.
Спать она меня уложила в закуток между стеной и печью. Укрывая дерюжкой, легонько притиснула голову к подушке:
—Ишь ведь, крутолобый какой! — И, потрепав за вихор, спросила: — Чего виски-то разрастил? Ай повойник носить собрался?
Молча смотрю в ее лицо. Оно меняется каждое мгновение: становится то ласковым, то задумчиво-суровым.
—Вот остригу я тебя! — строго пообещала она и отошла. ...Уснул я под медленный и осторожный, словно шорох,
разговор дедушки с Ивановной, а проснулся с ощущением ожидания какой-то большой радости.
В избе было светло и тихо. Я проворно встал и обошел комнату, присматриваясь к широким лавкам, неровным белым стенам, серому задымленному потолку, заглянул в окно, в другое. Ничего не увидел, кроме зеленого степного простора. Остановился перед божницей. Там стояла икона — большая, темная. На пепельном и потрескавшемся лике — огромные синие и будто испуганные глаза. Это было удивительно.
—Чего ты в угол-то уставился? — услышал я голос Ивановны и очень обрадовался.— Как спал-то? Хорошо?
Я качнул головой, не находя слов, чтобы сказать, как мне спалось.
—Батюшки! — сдержанно воскликнула она.— Ай ты немой?— Ее одутловатое лицо покрылось мелкими веселыми морщинками, крылья рыхлого носа задрожали и расплылись.— Гляди-ка, и вчера ни слова, и нынче молчит! Ты хоть голосочек подай!
Она обняла меня, подвела к лавке, усадила рядом с собой:
—Давай разговаривать. Ты меня как звать-то будешь? Меня охватила растерянность. Не зная, что ответить, я
смотрел в ее доброе, спокойное лицо. А оно вдруг стало строгим.
—Матерью не вздумай называть. Мать-то у человека одна бывает. Да и стара я для матери. Ивановной тоже не надо. Мал ты так меня величать. Зови-ка меня бабаней.
И опять я не знал, как ответить. Мне хотелось, как и вчера, обвить руками шею Ивановны, прижаться к ней, но чувство смущения, почти стыда, удерживало от этого.
Да ты что же квелый-то такой? — рассмеялась она и легонько толкнула меня в грудь.— Ты смелей держись. Смелость— она и сил и разума прибавляет. Ну чего ты глазенки на меня вытаращил? Ай я страшная?
Нет, ты не страшная,— протестующе пролепетал я.
И-их, головушка ты неласковая!.. — Она взъерошила волосы на моей голове, похлопала по затылку.— Ничего, ничего... Как-нибудь проживем.— Помолчав, спросила, понизив голос:—Маманьку схоронили — у Силантия Наумыча жил?
Я качнул головой.
Он ничего человек. Душой непонятный, а умный. Я его, почитай, годов двадцать не видала. А когда он помер, как же ты? — Она встревоженно заглянула мне в глаза.
А я с дядей Сеней стал жить.
С каким же это Сеней, не уразумею? Дед мне про него тоже толковал. Хороший, сказывал, человек, и жена у него добрая. Откуда же они взялись?
А они в Саратове живут. И дядя Сеня и Дуня.— Я почувствовал, как мне захотелось похвалиться, что знаю дядю Сеню и его жену. Заговорил я о них торопливо, боясь, что Ивановна не дослушает меня.— Дядя Сеня на гвоздильном заводе работал, жестянщиком. Силантий Наумыч умер, он в Балаково приехал, и мы с ним всю зиму жили. Он большой и кудрявый. И никого не боится. На управляющего как начал шуметь!.. А Дуня его мне пряник дала. Дядя Сеня, когда провожал на вокзал, наказывал жизни не страшиться. «Когда, сказал, она на тебя с палкой идет, ты железо бери — и все».
Ишь храбрый какой! — весело воскликнула бабаня и спохватилась: — Заговорилась я с тобой, про печь-то и из ума вон... Ты вот чего, сынок: умывайся, позавтракаем да к дедушке пойдем.
А он где?
В степи стадо пасет,— скрываясь за печью, с веселой и какой-то звенящей ноткой в голосе произнесла она. — Денек-то нынче славный. Теплынь! Вот мы и пойдем, попасем за него стадо, а он поспит.— Помолчала минутку и заговорила по-иному, будто думая над каждым словом: — Скучный дедушка-то приехал. Старость, должно, ломит. Бывало-то, и кровь из носу, и дыхания нет, а он стоит, чисто врытый. А нынче ночью, слышу, все ворочается да кряхтит, А тут еще ни свет ни заря прибежал свисловский работник. За каким таким делом?.. Вон утиральник-то,— кивнула она на полотенце, висевшее над кроватью.— Да обувайся попроворнее.
Не успел я натянуть сапог, дверь распахнулась, и в избу шагнул дедушка.
—Ну как вы тут? — громко спросил он, бросая на кровать шапку.
В серой домотканой свитке, подпоясанный синим кушаком, он был широк в плечах и так высок, что чуть не касался головой потолка.
Ивановна испуганно и недоуменно глянула на него:
—С кем же стадо-то оставил?
—Акимку упросил. Ничего, постережет часок-другой, — ответил дедушка, развязывая кушак.
—Ай чего стряслось? — допытывалась бабаня. Опираясь руками в колени, дедушка устало опустился на
лавку и, прокашлявшись, глухо сказал:
—Чего же? Собирай Романа в подпаски ко мне. Бабаня как-то неловко села рядом с дедушкой и скомкала
фартук в коленях.
Досказывай,— тихо, но внятно произнесла она.
Чего же тут доскажешь... Сговорился со Свисловым. Беру у него в мирское стадо телушек, что он с ярмарки пригнал.
Сколько же их?
Сорок голов.
Бабаня посидела минутку, вздохнула, поднялась и молча пошла за печку.
Дедушка поманил меня рукой:
—Иди ко мне, Роман!
Как при первой встрече, он поставил меня меж колен, положил тяжелые руки на плечи.
—Вот оно что получилось, внучонок,— заговорил он медленно, тяжело.— Может, и не так жизнь твоя в Двориках начинается, да ты уж не обессудь... Будем с тобой пастушить.— Легонько сжал пальцами плечи, качнул меня.— Слышишь, чего я говорю-то?
Я слышал и все понимал. Не маленький. Мне шел деся-# тый год.