Скупал их Ферапонт Свислов на ярмарке из разных рук. Они и между собой чужие, а двориковским коровам и подавно. Чуть отвернешься, глядь, какую-нибудь из новокупок коровы в две, а то и в три пары рогов бодают. Летит тогда телушка сломя голову в степь. Десять потов сойдет, пока ее догонишь да исхитришься в стадо вернуть.
Теперь легче. Двориковские коровы с телками обнюхались, признали их за своих, и драк почти нет. Если же какая из новокупок и вздумает из стада убежать, я за ней не гонюсь. Знаю: дальше Двориков или свисловского скотного двора ей некуда податься.
Стадо наше небольшое. Вместе с мирским бугаем Караем— сто шестнадцать голов. За бугая мы с дедушкой ответа не несем. Побродяга он и лентяй. Ночует Карай между дворами и всегда на новом месте. Поутру, как стадо гнать, его не отыщешь. С вечера еще заляжет .где-нибудь за избами в лопухах и будет лежать до тех пор, *юка голод не одолеет. На пастбище сам является. Идет сердитый и ревет, как буксирный пароход на Волге. А вечером, если за какой-нибудь телкой или коровой не потянется, гнать в Дворики его не пытайся: не пойдет, хоть дубину об него измочаль. Встанет как вкопанный и только ушами поводит. Часто так в степи и ночует.
«Осенью, гляди-ка, задерут Карая волки,—сказал однажды дедушка и принялся уговаривать мужиков продать его от греха.— Купили лешего, от него коровы шарахаются, да и старый он для стада»,— говорил дедушка в каждом дворе.
Мужики посоветовались и предложили Карая Ферапонту.
Одним ясным, погожим утром Свислов приехал на дрожках к стаду и долго ходил около Карая, ощупывая его со всех сторон, поталкивая в подбористые бока кулаком.
— Никакой породы, мусорный бугай. В Егорьев день сто лет ему без недели. На откорм да на мясо — его назначение...— ворчал Свислов, глухо покашливая.— Хозяева тоже! Миром думали — купили пичужку.— Он мотнул головой, как лошадь, снизу вверх, так что гнедая борода всклочилась, и крикнул, будто дедушка был глухой: — Три красненьких1 ему цена! Так и скажи мужикам.— С трудом передвигая толстые, не гнущиеся в коленях ноги, Ферапонт направился к дрожкам.
Широкий и низкий, как дверь в нашей избе, тяжелый и клещеногий, Свислов шел мимо меня. Штаны из синей домотканины, вправленные в белые с черными крестиками шерстяные чулки, обвисали назади трепыхающимися складками, черная сатиновая рубаха враспояску топорщилась.
Глянул на меня из-под лохматых, нависших бровей желтыми злыми глазами, спросил:
—Внук?
Внук, Романом зовут,— ответил дедушка.
Свислов усмехнулся и, как около Карая, забурчал:
—С Акимкой тебя видал. Гляди, парень! Отец-то у него каторжный...— Скособочившись, долго опускал руку в карман штанов. Вытащил кошелек со светлыми шишечками, раскрыл, покопался в нем толстыми пальцами и протянул мне новую медную монету.— Вот пятак тебе. За телушками моими надзирай получше да вставай пораньше. Так-то... Парень ты вроде хороший!
Пятак принимать было стыдно. Я убежал бы, да ноги будто приросли к земле. Лицо налилось чем-то горячим, в висках звонко застучало, в глазах стало синё.
Свислов утробно захохотал:
—Ишь обрадовался, аж с лица сменился! Ничего, ничего... Пряников купи... Сладкие они, пряники-то...
Когда Свислов отъехал, я с сердцем швырнул монету ему вслед. Злоба вскипела во мне так, что дыхание стеснилось. Впервые я так близко видел Ферапонта, хотя уже знал его. Знал, что многие в Двориках боятся и ненавидят Свислова. За глаза клянут, в глаза заискивают перед ним. При нужде идут к нему с просьбами. У него и деньги, и хлеб, и земля... Только дедушке да Акимке Свислов не страшен. При встрече с ним дедушка не ломает шапки, как другие, а, наоборот, выпрямляется и проходит мимо. А Акимка со Свисловым будто игру ведет. Ищет случая повстречаться и сказать что-нибудь обидное, злое...
В один из воскресных дней мы выгнали стадо, когда солнце поднялось уже высоко. Свислов в тарантасе, запряженном парой, возвращался из села Колобушкина от заутрени. Встретился с нами на прогоне, остановил коней, крикнул:
—Наумыч, а ну подойди ко мне!
Дедушка остановился, оперся на дубинку и, не двигаясь с места, спросил:
А велики ли дела?
Глянь! — Свислов мотнул головой вверх.— Солнышко-то!
Дедушка усмехнулся:
На месте солнышко, по небу идет, светит...
А ты не зубоскаль! — Свислов покраснел как ошпаренный.— Велик, а придурковат, выходит! Человек день не поест —прибыль, а скотина час не пожрет — круглый убыток.
Дедушка рассмеялся:
—Ты, Ферапонт, видать, заутреню-то не на ногах стоял, а на голове!
Откуда в этот момент взялся Акимка, ума не приложу. Он искоса, по-птичьи, взглянул на Свислова и спокойно произнес:
—Сидит — чисто шишига в корыте, а лошади его хвостами обмахивают.
Свислов стал быстро бледнеть, борода у него встопорщилась, глаза полезли из орбит. Он медленно поднял кнутовище.
Акимка сунул руки в карманы, легким виляющим шагом подошел к тарантасу и звонко,- вздрагивающим голосом, явно вызывающим на столкновение, выкрикнул:
—А ну, ударь! Ударь, попробуй! Тронь меня — чего тебе будет! А ну!..
У меня стало падать сердце, и я схватился за рукав дедушкиной рубахи.
И странно... Свислов ударил кнутом не Акимку, а лошадей. Они рванули с места как бешеные.
Дедушка тискал Акимкины плечи и с необыкновенной ласковостью говорил:
—Этак, этак, Аким, его! Молодчага ты!.. Не боишься этого клеща...
Вот и сейчас он так же тискает мои плечи и, будто радуясь, повторяет:
—Молодчага ты! Ишь мошенник! Пятак подарил. «За телушками моими надзирай, пораньше вставай»! — передразнил дедушка Свислова.— Как будто мы с тобой поздно встаем...
А вставали мы ни свет ни заря. Глаза никак не разлепишь, ноги, все тело еще сковано сном, а надо подниматься. Если бы не бабаня, я ни за что бы не проснулся, спал бы и спал... Но она подталкивает меня то в одно, то в другое плечо, подсовывает руку под затылок, приподнимает голову, легонько шлепает по щекам:
—Пора, пора, Рома. Поднимайся, сынок, пора!
Не разжимая век, я сажусь на постели. Кажется, что я плыву куда-то вниз, в мерцающую синеву.
Бабаня обвертывает мне ноги портянками, насовывает лаптишки и с ласковой укоризной говорит:
—Эх, подпасок, подпасок—на мир работник! В бабки бы тебе играть да по улице бегать...