...Дьячок Власий научил меня читать псалтырь, а Силантий Наумович учит письму. Каждый день перед обедом он усаживает меня в свое кресло, и я пишу, как он называет, скорописные буквы. Сначала я их писал карандашом, а теперь пишу чернилами в толстой тетради с голубыми крышками.
Дело не обходится без затрещин, но я уже не боюсь их. Переменчив нрав у Силантия Наумовича. Накричит, ударит, выгонит из комнаты, а потом заскучает, позовет и как ни в чем не бывало примется рассказывать о своей службе у князя Гагарина. И то хвалит ее, то ругает на чем свет стоит...
Опять стук в окно, я бегу в дом.
Силантий Наумович сидит, опершись на суковатую палку, сгорбленный, маленький. Медленно повернув ко мне лицо, он отрывисто произносит:
—Садись. Ручку бери. Слова писать будем. Я говорю — ты пиши.
Разложив тетрадь, я макаю перо в чернильницу, жду.
—Пиши,— шевелится он на скрипучем стуле,— «Арефа — дура».
Я написал. Силантий Наумович взял тетрадь, посмотрел, усмехнулся:
—Правильно. А теперь пиши дальше: «Арефа — злыдня и старая бестия».
Продолжая писать, я усмехнулся в душе непонятному слову «бестия». Потом вспомнил, что Арефа часто называет Силантия Наумовича иродом, и, не отрываясь от письма, спросил:
—А ты ирод? Да?
—Что-о?! — взревел Силантий Наумович и влепил мне одну за другой несколько затрещин.
Я было попытался вскочить и бежать, но он замахнулся палкой, завизжал:
—Сидеть!
За слезами я не видел, как он встал и ушел к себе в спальню.
Побыл там некоторое время, вернулся, держа под локтем черную папку с белыми потрепанными тесемками.
—Это Арефа тебе сказала, что я ирод? — спросил он, усаживаясь на прежнее место.— Слушай ее, слушай, тоже дураком выйдешь. Я и душу дьяволу продал. Так? Говорила?
Я молчал.
—Не ее дело, какой я есть,— вдруг глухо заговорил он, озадачив меня этим тоном.— И не твое дело жизнь мою знать. Я ее как спутанный прожил. Крепостной был, собой не владел. Волю получил, князю собакой служил. Князь умер, я, как столб среди поля, один на один, и в голове пусто. Она, как ворон, налетела. И ждет, ждет, жмотка, когда я умру. А я вот не умираю и не умираю... Пора бы, да вот...
Силантий Наумович умолк, уронив голову на грудь, задумался. Сидел долго, держа папку на коленях, и дряблые щеки его мелко-мелко дрожали.
Я ждал, не зная, как мне быть.
—Уйди-ка ты пока...— произнес он.
С мокрыми глазами я выбежал на кухню. Мне было жалко и себя, и — неведомо почему — Силантия Наумовича. Арефа встретила меня своими обычными аханьями:
—Ах, замучит он тебя... Ах, и лица на тебе нет...
—Замолчи! — закричал я, окончательно поняв, что Арефа хитрая и злая старуха, что все ее жалостливые и ласковые слова неискренни.
Арефа всплеснула руками и молча села на табуретку. ...Часа два спустя мы сидели за столом, пили чай. Дуя в блюдечко, Арефа с прежней ласковостью ныла:
—Я, Романушко, к нему завсегда с полной душенькой, он все жилочки из меня вымотал.
—А ты от него уйди,— сказал я.
Она чуть не выронила блюдце, так задрожали ее руки. Глянув на меня, она залепетала:
—Что ты, что ты... а бог-то! Нет... Я вот тебе что расскажу...
Но рассказать она не успела. Силантий Наумович позвал меня к себе, усадил за стол и, встряхивая пожелтевшие листы каких-то бумаг, заговорил:
—Это письма брата Данилы, деда твоего. Я Данилу-то, как тебя, писать научил, а он мне потом письма писал. Вот переписывай эти письма в тетрадь, а я проверять буду. Приедет он за тобой, а ты его, гляди, и знать будешь. Понял? Дед твой мужик хороший, куда лучше, чем я...
Первые несколько дней письма читались скучно. Все они , начинались со слов:
Здравствуй, дорогой братец Силантий Наумович, шлют тебе поклон и свое родительское благословение батяня и маманя, затем кланяется тебе брательник твой Данила Наумович и еще кланяется тебе...