Я заторопился, но через минуту он придержал меня за рукав и кивнул на кособокую избу:
—Яшка Курденков живет. Видишь, окошки-то?..
В окнах вместо стекол — тряпки, солома. В верхней части рам уцелело по звенышку. Смотреть было страшно: избу будто ослепили.
—Зачем же стекла-то выставили?—спросил я. Акимка усмехнулся:
—Кабы выставили... Их Курденков побил. На сходке тогда напился и пошел бушевать. Жену колошматил, колошматил, а она вывернись и убеги. Тогда он и пошел по окошкам грохать. Теперь, гляди, до осени не вставит... А это вот мое подворье,— показал Акимка на низенькую избенку, подпертую между окнами сучковатым и кривым горбылем.— Видал, какую укрепу поставили? Ежели бы не она, развалилась бы моя хоромина. Дед Данила укрепу ставил. Сказал, года два держать будет.— Он похлопал по горбылю рукой.— Ничего, подрасту — новую поставлю! Да и крышу надо будет покрыть. Делов у меня, парень, невпроворот...
Неожиданно Акимка умолк, будто споткнулся на слове, сделал несколько торопливых шагов вперед и крикнул:
—Дашка!..
Изба, на которую он смотрел, стояла на отлете, в степи. С одной стороны крыши солома была снята, и солнце освещало каркас из тонких желтых жердин. На пороге у раскрытой двери стоял иссиня-черный петух с красным гребнем. Вытягивая шею, он оглядывал улицу и зеленую степь, расходящуюся от избы далеко во все стороны.
—Спряталась,— усмехнулся Акимка и подмигнул мне.— Ой, и проворная, чисто ящерка! Ну я ее все одно настигну... Пойдем.
Прошли одну, другую избу, и вдруг Акимка, качнувшись, стремительно помчался тропинкой, пересекавшей улицу, по направлению к избе, на пороге которой красовался петух.
—Мамка-а!..— раздался звонкий испуганный крик. Из-под плетня, прислоненного к стенке избы, выскочила и
побежала девочка. Всклокоченные черные волосы, казалось, вот-вот слетят с ее головы. Синий в белую клетку сарафан раздувало пузырем, а в руке у девчонки пламенем вспыхивал желтый платок. Добежав до двери избы, она взмахнула рукой. Петух подкинулся, как головешка, и, закудахтав, взлетел на крышу. У порога девчонка остановилась, схватила кусок кирпича и, замахнувшись, выкрикнула:
Попробуй подойди! Так по лбу и звякну! Акимка остановился и затоптался на месте:
Не дури, Дашутка...
Девчонка стояла, вытянувшись в струну, и потряхивала на ладони осколок кирпича.
Мало тебе намедни маманька влила? — сварливо заговорила она.— Ну чего вытаращился? Уходи лучше с глаз долой, конопатый!
Э-эх, дурища!..— укоризненно сказал Акимка и полез за пазуху. Он достал кусок хлеба, обдул его и протянул Да-шутке.— Возьми вот...
А ну тебя в пропасть! — Она швырнула кирпич под ноги, повернулась и пошла в избу, .накидывая платок на голову.
Возьми, Даш!.. — просяще выкрикнул Акимка. — Взаправду тебе, ей-ей!..
Она вновь появилась в дверях и, глядя через плечо, усмехнулась:
И откуда такой добрый выискался?
Ей-же-ей! — изменившимся голосом произнес Акимка.— Возьми! — Он положил хлеб на траву.— Вот, гляди...
Дашутка дернула носом и скрылась в избе, сильно хлопнув дверью.
Акимка вернулся ко мне:
—Пойдем.
Минуты через две он ворчливо сказал:
Неуладливые эти бабы, беда!.. Дождется — налеплю я ей горячих!
Акимка!..— раздался у нас за спиной уже веселый Да-шуткин голос.— Слышь, Акимк!.. Это кто с тобой?
А ну тебя к лешему! — не оглядываясь, проворчал он.— Я тоже серчать умею.
Свернув за ободранный угол какой-то избы, мы пошли вдоль плетня. Плетень уперся в бревенчатую стену амбара с высокой, наподобие шатра, тесовой крышей. За амбаром потянулись саманные сараи под камышом, затем еще какие-то постройки, низкие и высокие, каменные и деревянные, с соломенными и просто земляными плоскими кровлями.
—Ферапонт Свислов живет, чтобы ему сдохнуть! — Акимка плюнул на стенку сарая, пнул ее ногой.
За стеной послышался хриплый собачий лай.
—«Гав, гав»! — передразнил он собаку.— Бреши себе на душу, хозяину на погибель.
Высокий глинобитный тын, утыканный поверху осколками бутылочного стекла, кончался широкими воротами. Калитка была раскрыта настежь. В глубине двора виднелась просторная бревенчатая изба в четыре окна с голубыми наличниками, крыльцо с балясинами под резным козырьком. Перед крыльцом на солнцепеке копошились куры, а у каменного фундамента избы развалилась огромная черно-пегая свинья с выводком поросят.
—Ишь какая! — кивнул Акимка, остановившись напротив калитки.— Из каких-то Ливнов он ее привез. Здорова?.. Сказывают, в день по пуду хлеба сжирает...
В открытом окне, словно в раме, появился темнобородый, с длинными залысинами на красном лбу мужик. Запустив руки за пазуху, он тер грудь и, прикрыв глаза, сладко позевывал.
—Сам,— прошептал Акимка и потянул меня за рукав.— Пойдем, ну его!
Я догадался, что «сам» — это Свислов. Тот самый Ферапонт Свислов, о котором дедушка рассказывал, когда мы плыли на пароходе из Балакова в Саратов: «Чисто повитель вредная, оплел Ферапонт Дворики!»
Акимка шел, опустив руки в отвисшие карманы штанов, и тараторил:
—Годок-другой еще подрасту, в силу да в разум войду, тогда Ферапошке такое устрою, чтоб он меня по гроб жизни запомнил! Он, знаешь, тут всех из двора в двор обмошенни-чал. Один только дед Данила ему не поддается. Мужики-то вон как жалкуют, что без деда луга Свислову сдали!
Мы идем по небольшому пустырьку, что начался сразу за свисловским подворьем. Дальше, на возвышенности, небольшой, но веселый, в два окна, домик. Вокруг него — ровный частокол, за которым зеленеют кудрявые акации. У крыльца на врытой в землю скамеечке сидит бабаня.
Никак, дошли? — с улыбкой спрашивает она и, отряхивая широкую полосатую поневу1, с укоризной смотрит на Акимку.— Тебя, милый, только за смертью посылать.
А я, что ли?! — зашумел Акимка.— Вот он... Будил его, будил! Глазами похлопает и опять спать закатится...
Не кричи, я не глухая,— спокойно перебила его бабаня.
Я не кричу. Он ишь какой! — тряхнул в мою сторону головой Акимка.— Неуладливый, и ходит, чисто спутанный.
—Ладно уж,— сурово произнесла бабаня и положила мне на плечо руку.— Пойдем, сынок, Павел Макарыч тебя повидать хочет.
А меня? — шмыгнул носом Акимка.
Тебя уж само собой,—рассмеялась бабаня.—Тебя-то мне не показывать...
—Вот ты какой!..— тихо и задумчиво произнес Павел Макарыч. Он рассматривал меня, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону.— Так, так... Ну проходи, проходи...— И он зашагал в глубину комнаты, поскрипывая подошвами сапог с низкими, в сборках голенищами.
У стола, накрытого новой, голубоватой от белизны скатертью, Павел Макарыч остановился, положил руку на спинку стула.
—Усаживайся сюда. Потолкуем...— Тем же ровным шагом он пошел к окну, отдернул занавеску, взял стул и сел против меня.
Лицо у Павла Макарыча узкое, с большим длинным носом и широким белым и чистым лбом. Волосы волнистые, светлые. И весь он какой-то светлый. Курчавая борода, пушистые усы, брови — все светлое... Только глаза... Они были настолько темные, что я не различал в них зрачков.
Значит, в Дворики пришлось? — спросил Павел Макарыч.— Что ж, и так бывает. По-всякому бывает... Так я говорю, Акимка?
А я не знаю,— откликнулся он и шмыгнул носом.
Ой, врешь! — рассмеялся Павел Макарыч.— Чтобы ты да не знал!
Да я, право слово, не знаю. Вот истинный! — И Акимка часто-часто закрестился.
Хватит кресты-то сыпать! Верю. Я пошутил... Крестная,— обратился Павел Макарыч к бабане,— самовар-то, поди, не остыл? Угостила бы ты Акима чаем, баранок там положи, а мы тем часом с Романом побеседуем.
Ивановна увела Акима в соседнюю комнату.
—Так, так...— Павел Макарыч пододвинул ко мне стул.— Значит, ты — Роман, Федоров сын...
Я не знаю, что он хочет от меня, и робею. Но вот в его темных глазах что-то смягчилось, посветлело, и я почувствовал, что передо мной человек с доброй и нежной душой. Вот у него вздрогнули и взлетели брови, и он кивнул мне, усмехаясь:
—Значит, из Балакова? Как там? Волга-то возле него не пересохла?
Вопрос был удивителен. Разве может Волга пересохнуть?
—Живал я в Балакове. Не раз живал.— Он раздвинул полы пиджака, засунул руки в карманы брюк и откинулся па спинку стула.— Где же вы там жили? Ну? В Затоне? И на Базарной тоже? Видал, как получается! Совсем мы с тобой, Роман, земляки. Каланча-то на базарной стоит? Видал, что получается!.. А мы, брат, с твоим отцом на ту каланчу частенько лазали. Мальчишками были проворные. Да-а...— Павел Макарыч вздохнул, прикрыл глаза и заговорил, медленно расставляя слова: — Живешь, живешь и вспомнишь, как оно все шло да ехало. С отцом твоим вместе в Балаково-то притопали. Силантий Наумыч нас к делам пристраивал. Меня сбагрил верст за сто от Балакова, к торговцу Колтунову в мальчики, торговле обучаться, а Федора в Балаково определил.— Павел Макарыч наклонился, похлопал меня по колену.— Чего же это я все про себя рассказываю? А ну, ты говори! Давай. Про все говори, да... того... над словами-то не думай. Я пойму.
Я начал говорить, но сбивался в мыслях, терялся. Однако желание рассказать все, что я пережил с того часа, как мы с дедом Агафоном похоронили маманьку, было очень велико, и я торопился выложить все, боясь, что если вот сейчас не расскажу, то мне будет страшно, даже жутко жить.
—Так, так...— изредка произносил Павел Макарыч, и его светлые брови то поднимались, то опускались.
Когда я наконец умолк, вздрагивая от разрывающих грудь рыданий, он сжал мои колени ладонями и как-то очень ласково сказал:
—Не надо плакать. Зачем же? Не надо...
Я успокоился и стал ждать, что скажет Павел Макарыч. Он должен был что-то сказать, я это понимал, как понимал теперь и то, что расспрашивал он меня не из простого любопытства.
А он долго сидел молча, осторожно покручивая пальцами кончик уса. Затем посмотрел на меня, покачал головой:
—Да, Роман... Целая гора бед да лиха на тебя свалилась. Хорошо — росток ты, а не дерево. Дерево-то сломилось бы. Вон как маманька твоя — враз под самый корень сломилась! — Он махнул рукой, словно подрезал что-то ладонью.— Подкосило ее горе — и не выдержала. Большому труднее. Ты мне вот все свои печали выложил, а я и хотел бы, да не могу. Боюсь, тоже плакать стану. А плакать-то мне совестно. Сорок лет
стукнуло, а я бы — плакать... Неудобно ведь? Как ты думаешь?
Вопросы его были похожи на загадки. Правда, он сам же их и разгадывал, однако мне трудно было понять: о себе он говорит или еще о ком.
—Твои беды и горе, Ромаша, на мои похожи. Я ведь тоже рано по свету сиротой пошел. Только тут видишь как получилось. Ты в Дворики сиротой явился, а я из Двориков — в Балаково. Скучное дело в сиротах ходить... Ну, а если подумать, куда лее денешься? Некуда деться. Тебе посчастливилось дядю Сеню повстречать. Добрый, видать, человек. Случай выпадет, повидаюсь с ним, спасибо скажу.— Павел Макарыч поправил волосы и сказал с досадой: — А сильно ты меня расстроил, даже сердце заколотилось! — Он встал, прошелся по комнате раз, другой... Потом остановился против меня.— Крестная сказывала, читать ты умеешь. А считать учился?
Я ответил, что могу считать.
—Дельно! — радостно воскликнул он.— А если я, к примеру, три четвертака дам тебе. Сколько же это будет?
Я с минуту подумал и ответил. Павел Макарыч удовлетворенно кивнул:
— Так. А если девять копеек я назад отберу, какая у тебя будет остача?
Ответить я не успел. В комнату вошел Акимка, раскрасневшийся, с взвихренными волосами, веселый и довольный.
Во как!..— Подтянув штаны, он вскинул на Павла Ма-карыча глаза и, отдуваясь, похвалился: — Сильно чаю напился! Пять чашек выпил. Хотел еще, да бабаня не дала. Забоялась. Может, говорит, во мне какой-то пузырь лопнуть.— Он сунул руку в карман и вынул два кренделя.— Я... того... крендельков парочку взял. Чай, ничего, а?
Ничего, ничего, Аким...
— Ну спасибо! А за чай дай бог тебе вот эдакое счастье! — Аким развел руки.
Ну что ж, ладно. Только чай-то не мой — китайский. Вода в самоваре даровая, из Россошанки,— посмеивался Павел Макарыч.— А с богом у тебя, Аким, договор никчемный. Сколько раз просил ты его послать мне счастья, а он и не думает.
Ничего! — тряхнул головой Акимка. — Надумает — вспомнит.
Да ну?
Вспомнит! — Акимка добродушно улыбнулся, присел на краешек стула.— Обязательно должен вспомнить. Это ему Свислов малость голову задурил, а то бы он давно...
Павел Макарыч рассмеялся:
Это как же он ему задурил?
Ас попом вместе.
С попом?
Ага,— уверенно сказал Акимка.
А как же это они?
Да так... Поп молебну пропоет, Свислов ему за молебну враз мешок муки. Попадья тогда напечет кошелку просвирок— и богу. Бог как наестся просвирок, станет сытый. А сытому что? Лежит и спит. Проснется, а ему опять просвирок подают. Он только спросит: «От кого просвирки?» А поп сейчас же ему отвечает: «От Свислова».
Так прямо и отвечает? — задыхался от смеха Павел Макарыч.
А как же? Поп-то со Свисловым заодно.— Акимка затряс головой.— Хитрющие они оба!
Уморил ты меня, Аким, колотье в боку образовалось,— вытирая платком лицо, сказал Павел Макарыч.— Кто же это тебе такую небыль рассказал?
А никто. Сам знаю. Ты в селе Кокобушкине в церкви был?.. Видал, сколько там просвирок? Гора вон какая!—
Акимка приподнял руки, показывая, сколько просвирок.— А у кого столько белой муки? Только у Свисляка. Вот я и догадался. Мамке сказал, а она меня ругать принялась. Гляди, говорит, языкастый, Свислов услышит — в темную тюрьму тебя, как тятьку, засунет.— Он помолчал, почесал за ухом и со вздохом спросил: — Ты, Павел Макарыч, чего же, только шерсть с кожами да холсты в Двориках скупать будешь?
Как сказать... Может, и еще что попадется.
Купил бы ты у меня избу!
Избу? — удивился Павел Макарыч.
—Что? Не нужна изба? — И Акимка замигал ресницами.— Она, знамо, старая и передняя стенка у нее вот-вот обвалится...
—Да где же ты жить будешь,, если избу продашь?
—А кто знает...— отвернулся Акимка.— Мне избу-то жалко, и деться нам с мамкой некуда. Только в прах мы с ней разоренные.— Он приподнял ногу.— Вот, босой хожу, лапти-шек не на что купить.— И засмеялся невеселым смехом.— Дожили мы с ней до моту, нет у нас ни хлеба, ни табаку.
—Мать-то нынче где же? — спросил Павел Макарыч.
В Колобушкине. Позвали ее туда бабы погадать. Пшена пообещали. Вот она с самого утра к ним и устрекала.
Так, так...— Павел Макарыч помолчал, видимо о чем-то раздумывая. Потом резко повернулся всем корпусом к Аким-ке.— Вот что, парень. Мать придет — скажи, чтобы ко мне заглянула.
—Ай купишь избу-то? — обрадовался Акимка.
—Нет, не куплю. Дело у меня для нее да и для тебя найдется. Так-то вот... А сейчас беги-ка на улицу. Я вот с Романом не дотолковался.
Акимка бросил взгляд на меня и послушно вышел.
—Ты, никак, Роман, припечалился? — громко спросил Павел Макарыч.— Ничего...— И крикнул: — Крестная!
Бабаня выглянула в дверь, скрылась, но тут же появилась вновь. Вытирая руки о фартук, прошла к столу, оправила платок вокруг лица, опустилась на лавку.
—Вот как решим,—заговорил Павел Макарыч, обнимая меня за плечи.— Пока я по селам буду ездить, хозяйские дела ладить, пускай Роман с дедом стадо пасет. Хозяин приедет — поговорить мне с ним придется. Да и так сказать, Данила-то Наумыч про нашу затею ничего не знает. И Роман тоже... Подпасок-то из него получится, дело не затейное.— Он усмехнулся и потрепал меня по плечу.— Слышь, чего я говорю? Подпасок— тоже неплохо. Подпасок, говорят, у мира на виду.
В дверь просунулась голова Акимки.
Ромка, ты скоро?
А зачем он тебе? — спросила бабаня.
—Во-о — зачем!.. Чай, мы с ним еще как следует не поигрались.
Павел Макарыч весело рассмеялся и подтолкнул меня к двери:
—Что ж, Роман, Аким правильно требует. Ступай поиграй с ним.
—Пойдем к Дашутке мировую делать,— сказал Акимка, когда мы вышли на улицу.
Я согласился.
У Дашуткиной избы Акимка вытащил из кармана крендель, осмотрел его со всех сторон и разломил пополам. Одну половину протянул мне:
—На. Ей отдашь.
Дашутка встретила нас низким поклоном
—Милости просим! — пропела она.— Давно не видались...
Если бы в ее черных глазах не струилась детская озорная веселость, а в уголках губ не таилась лукавая усмешка, Дашутку можно было бы принять не за девчонку, а за маленькую женщину. В желтом платке, повязанном под подбородком, в клетчатом сарафане с широкими синими наплечьями, в темном фартуке, заплатанном серыми лоскутами, она стояла посреди избы, поправляя рукава холстинковой сорочки, кланялась и допевала свое приветствие:
—Проходите на нашу жизнь глянуть! Акимка шагнул вперед.
—Здорово! — сказал он почти сердито и кивнул на меня.— Ромкой его зовут. На вот...— Вытащил из кармана полкренделя и приказал мне: — Ты тоже отдай!
Я протянул Дашутке вторую половинку. Она удивленно посмотрела на меня, неуверенно взяла подарок и быстро сунула его куда-то в сборки сарафана.
Акимка между тем прошел в глубину избы и сел на лавку:
—Мать-то где?
На плантации у Свислова. Свеклу шарует. Все бабы нынче туда пошли.
Так...—Акимка деловито оглядел избу.— А ты чего же день-деньской без дела сидишь!
Ой, «без дела»! — воскликнула Дашутка и хлопнула рукой по сборкам сарафана. — Вроде в доме работы нет?
Дерюжки перетрусила, пол подмела, на печке приборку сделала. Блохи нас одолели — нынче всю ночушку не спали.
Да, на блох урожай большой... — солидно протянул Акимка.
А у нас на них всегда урожай,— проходя к столу и усаживаясь на краешек лавки, сказала Дашутка.— Пол-то, ишь, земляной. А тараканы вот совсем перевелись. Как только перестали мы хлеб печь, так они начали пропадать и пропадать...
Без хлеба таракану дыха нет,— рассудительно и как-то ломовито сказал Акимка.— Таракан — скотина хлебная. Ему корочки от хлебушка, крошки всякие подавай. У нас с мамкой тараканы незнамо когда пропали. — Он глянул на меня, удивленно вскинул брови.— Чего ты столбом стоишь? Садись.
Я послушно сел на лавку. И словно потому, что я сел, разговор между Акимкой и Дашуткой прекратился.
Но вот Акимка шмыгнул носом и тоненько рассмеялся, сморщив переносицу так, что она у него побелела:
А здорова, Дашка, мать у тебя! На сходке-то тогда мне такую затрещину влепила, ажио и сейчас шея горит.
Не так бы тебе еще надо! — пренебрежительно скривила губы Дашутка.— Раззазнался, чисто Яшка Курденков! Вон глянь, какая у меня шишка была.— Она приподняла край платка. Над правой бровью обозначилась небольшая припухлость с синюшной кромкой.— Спасибо, у Барабихи медная ложка есть. Я уж ею терла, терла шишку-то! Залечила кое-как, а то, гляди, и глаз бы запух. Глупый ты, Акимка! Ежели ты так пить будешь, около меня и не увивайся! Я живо расправлюсь!
О-ох...— усмехнулся Акимка.
А то, думаешь, глядеть на тебя буду да кланяться, как Курденчиха? Нет уж... — Она сложила на груди руки, выпрямилась. — Возьму вон коромысло да и тресну тебе по башке!
Эка! Чай, коромыслом-то убить можно.
А пускай! Вас, пьянчужек проклятых, всех надо поубивать! Чего удумали! — воскликнула Дашутка и глянула на меня своими большими, темными и удивительно быстрыми глазами.— Луга пропили, огородную землю в тех же лугах еще летось прогуляли... Маманька сказывала, скоро наши мужики и жизнь свою с потрохом Свислову пропьют. Яшка-то вон уж опять на магарыч набивается.