Я привел Царь-Валю.

Потеснив Свинчатку к косяку, она вошла, стала у стены и уперла руки в бока.

Садись, Валентина Захаровна,— подвинулся Горкин на лавке.

Не устала, постою,— откликнулась она и колыхнула плечом в сторону Свинчатки.— А энтот леший чего припожаловал? И вон...— кивнула Царь-Валя к берегу. Там по тропинке, проторенной у самой воды, цепочкой двигались мужики, грузчики. Поднявшись по береговому откосу на пакгаузный двор, они рассаживались вдоль забора.— За каким проваленным их сюда несет?

Да вот договориться с ними думаю. Твоя бабья ватага да вот Свинчатки — пшеницу грузить. Шестьдесят тысяч пудов, и чтобы за сутки,— объяснил Дмитрий Федорович.— О твоей ватаге речи нет, она у меня на постоянном жало-занье, а вот его по семишнику с пуда даю.

Та-а-ак! — Царь-Валя переступила с ноги на ногу, закинула руки за спину, заворочала пальцами.

—Что же молчишь, Сашко? — спросил Горкин.

Харч с бешеным молочком к семишнику приобщай, и разговору крышка,— как из бочки, прогудел Свинчатка и зашелся гулким, затяжным кашлем.

Значит, харч и водка? — весело взглянул хозяин на Сашка и подмигнул Царь-Вале.— Поняла, Захаровна?

Не глупая, понимаю,— ответила она, исподлобья рассматривая хозяина.— Выходит, так. Моя бабья артель, как сатана в аду, больше года на твой карман трудилась, а на срочную работу ты Свинчатку с его пьяницами зовешь? По семишнику с пуда, да еще и харч с водкой им жалуешь? Ловко!— Широко взмахнув рукой, Царь-Валя зло выкрикнула: — Валяй! А мы бунтуем!—и, круто повернувшись, направилась к двери.

Остынь!—приподнялся ей навстречу Сашко, загораживая своей квадратной тушей дверь.

Как бы я тебя не остудила! — встряхнула головой Царь-Валя и властно прикрикнула:—А ну, марш с дороги, Иуда! У обездоленных баб с ребятишками кусок хлеба из глотки рвешь!

—В чем дело, господа? В чем дело? — засуетился Горкин.

—Ты нас не господи,— обернулась она к хозяину.— Время придет, мы сами в господ себя перекрестим. Пока мы — бабы безмужние да вдовы солдатские. И наше слово тебе такое: будь ты хоть распрохозяин, а ни тебя, ни Свинчатку мы к пакгаузам не допустим! А ты,— надвинулась Царь-Валя на Сашка,— ты скатывайся отсюда, чтоб и духу твоего не было!

—Вон что?! — прорычал Свинчатка, приподнимая огромный, словно кувалда, кулачище.

Что произошло в эту секунду, было непонятно. Царь-Валя сунула пальцы Свинчатке под клочья бороды. Глухо охнув, он треснулся затылком о притолоку и кулем перевалился за порог. Она перемахнула через него, схватила за кушак и, подняв одной рукой в воздух, метнула его через перила в Волгу.

От пакгаузов разметанной и крикливой оравой к пристани побежали грузчицы, от забора — свинчатцы. А Царь-Валя неторопливо спускалась по мосткам с баржи, заворачивая рукава кофты. На мгновение она остановилась, подняла руку и крикнула:

—Бабы-ы, гони свинчатских!..

Только что разметанные оравы мужиков и баб сроились, и над кипением голов взметнулись кулаки. Густо задымилась земля под десятками ног.

Бились страшно. Летели клочья от рубах и кофт, среди частых глухих, но хрустких ударов то и дело раздавались хриплые вскрики и злые взвизги.

У меня от робости прерывалось дыхание, а Акимка суетливо бегал вдоль бортовой решетки по пристани, приседал, ударял себе по коленам и выкрикивал:

—Вот да!.. И-их, ты!.. Глянь, Ромка, как Царь-Валя их крошит!..

Царь-Валя действительно крошила. Выше всех, она металась в самом центре свалки. Кофту с нее сорвали. В розовом лифчике, голоплечая, раскосмаченная, она успевала бить и прямо перед собой и наотмашь. Ее длинные руки будто кружились вокруг нее.

Что вы наделали? — зло сверкнул глазами на хозяина дядя Сеня.

Полицию, полицию! — выкрикивал Горкин и то бледнел, то становился красный, словно кумач.

Какая вам полиция? Если бы она и была тут, разбежалась бы! — И дядя Сеня, подняв руки, крикнул так, что у меня в ушах заломило: — Сто-о-ой!

Тут свинчатцы не выдержали и побежали. Бабы гнали их до ворот, улюлюкали, бросали им вслед босовики, лапти, онучи.

Сашко долго пробарахтался в Волге. И, пока выгреб к берегу и, скользя на размокших поршнях, взобрался по косогору во двор, свалка закончилась. Грузчицы толпой вытеснили его за ворота и заложили их слегой.

А теперь покалякаем,— весело заговорила Царь-Валя, поднимаясь на пристань. Руки до плеч у нее были в ссадинах, в синяках. Она обтирала их мокрым полушалком и, кивая на двор, спрашивала Горкина: — Ну как, видал?

Как ты посмела?! — стукнул Горкин по столу, выкатывая глаза.

Не кричи,— махнула она рукой.— Разбередишь душу — я ведь и тебя, как Свинчатку, в Волгу махну. Э-э-эх! — протянула Царь-Валя, подсаживаясь к хозяину и подгребая его себе под локоть, как мальчонку.— Считала я тебя, Митрич, за сокола, а ты, как все прибыльщики,— тем же миром мазан. На горло человеку наступишь, только бы на копейку еще копейку нажить.— Горкин попытался было подняться, но она прикрикнула, тряхнув головой:—Сиди! Плюнуть бы тебе под ноги да и распрощаться. Когда-нибудь плюнем, а сейчас время не пришло. Всё у тебя в руках — и деньги и хлеб, а у нас, у баб,— горе да ребятишки. Потому пока сказ мой вот какой: твои шестьдесят тысяч пудов за сутки в баржах будут. Половину мы за свое жалованье стащим, а вторую — как ты Свинчатку подряжал: по семишнику с пуда. Так, что ли?

Ну, положим так. А дальше?

И дальше так же. Харч посытнее выставишь, а за водку деньгами отдашь.

И ты из-за этого такое затеяла? — возмутился хозяин.— Да знаешь ли...

Она не дала ему договорить:

Поладили, что ли?

А, работай, ну тебя к лешему!..— отмахнулся Горкин.

И работа началась. Я уже привык видеть, как легко расправлялись грузчицы с туго набитыми зерном мешками. Свободным рывком они взваливали с бунта мешок на плечо и не торопясь отходили. Царь-Валя при обычной погрузке словно плыла с мешком на горбу, подбрасывая на ходу в рот подсол-нушки. Работали с шутками, прибаутками.

На этот раз работать начали по молчаливому взмаху руки Царь-Вали. Она первой подошла к бунту, рванула на плечо мешок и быстрым, скорым и легким шагом двинулась к двери, пробежала по подмостьям, и будто не она, а мешок поднял ее на пристань, а затем на баржу. За ней в очередь двинулись ее подруги. Скоро между пакгаузами и пристанью образовался поток из покачивающихся мешков. И — ни слова, ни смешка, ни шутки!.. Четыре грузчицы, тетя Дуня, я и Акимка едва успевали наполнять освободившиеся мешки. Дядя Сеня и Максим Петрович подтаскивали мешки к дверям.

Солнце давным-давно перевалило за полдень, а работа шла и шла, и все так же молчаливо и быстро.

Внезапно появился хозяин. За ним Махмут с Макарычем внесли несколько корзин с хлебом, кругами колбасы, кусками свиного сала.

—Захаровна, принимай харч! — крикнул Горкин.

Она отмахнулась и прошла мимо, подтряхнув на плече мешок. На обратном пути остановилась у корзин, утерла лицо пустым мешком и насмешливо подмигнула хозяину:

—Лихой ты, Федрыч! Только что-то у тебя стол низок. Нагнуться-то я, пожалуй, не сумею.— И кивнула на корзину.— Уж потрудись, подай-ка мне, что на тебя смотрит.

Горкин подал ей калач и кружок колбасы.

—Хоть разок из хозяйских рук угощусь,— рассмеялась она, разрывая колбасный кружок. От одной половинки откусила, вторую сунула в карман юбки и, разламывая калач, крикнула: — Бабы, кормись помаленьку!

Грузчицы одна за другой подходили к корзинам с провизией, брали, что им нужно, и на ходу начинали есть. Работа не прекращалась ни на минуту.

Мы с Акимкой обезножели и обезручели. Близ полуночи Макарыч сказал нам, чтобы мы шли спать.

Искупавшись, приободрились и решили сделать в тетрадке запись про Царь-Валю. Долго бились, и, кроме того, что она из сильных самая сильная и что мы будем ее уважать, у нас ничего не записалось.


33

С тех пор как баржи, нагруженные пшеницей, ушли, пакгаузы пустовали, а потом в них стали свозить ячмень, скупленный еще осенью по степным селам и хуторам Заволжья. Везли его обозами. Придет обоз — в пакгаузах часа на полтора-два вскипит работа. Отгремят, отскрипят разгруженные подводы на взвозе — ив пакгаузах станет так тихо, что в ушах начинается тоненький звон. Максим Петрович с дядей Сеней сядут у конторки и заведут нескончаемый разговор о войне или примутся спорить о каком-то новом этапе в жизни. Слушать их было скучно, и мы с Акимкой заваливались спать у ячменного вороха, или убегали на песчаный плесик возле пристани. Купались там, грелись на солнышке.

Сегодня ни на сон, ни на еду у нас времени не хватило. Завтра среда. С утренним пароходом приедут бабаня и Дашутка. В первый же перерыв между обозами мы с Акимкой сбегали в Балаково за своими вигоневыми костюмами и принялись думать, чем бы нам одарить Дашутку. У Акимки были его четырнадцать пятаков, у меня — два двугривенных и пятак. Сложив все деньги вместе, мы думаем, на что их потратить.

—На полушалок хватит,— рассуждает Акимка,— а я же и гусарики купить обещался.

Дуня смеется:

Дашутку и в глаза не видал, а уже наобещать успел.

А я про себя обещал!—обиженно ответил Акимка.— Мы вон с Ромкой обещание и в тетрадку записали!

Купили бы к полушалку сатинету на платье. И в деньгах уложитесь, и подарок выйдет нарядный.

Совет Дуни пришелся нам по душе, и мы решили сбегать в лавку, на пассажирскую пристань.

Через полчаса мы уже показывали Дуне белый полушалок с голубой каймой из васильков и отрез ярко-зеленого сатина.

Она похвалила полушалок, водила по нему рукой, а сама печально смотрела мимо него. Я глянул, куда смотрела Дуня.

На носу баржи стояли Макарыч и дядя Сеня. Макарыч то снимал, то надевал фуражку и словно объяснял что-то, а дядя Сеня, слушая, кивал головой. Акимка ничего не замечал. Встряхивая полушалок, он торопливо рассказывал Дуне, как рядился с лавочником:

—Запросил рублевку и уперся. Насилу уговорил его за девять гривен отдать, а то бы на сатинет не хватило.

Дуня вдруг закрылась Дашуткиным полушалком и, облокотившись на стол, сквозь слезы воскликнула:

—Ох, ребятишки, ребятишки, какие же вы счастливые!.. Теперь я был убежден, что у нас что-то случилось, и затревожился.

Дуня Степановна, ты чего загорюнилась? — озабоченно спросил Акимка и, метнув на меня взгляд, крикнул: — Беги дядю Семена покличь!

Не надо, Ромаша,— схватила меня за рукав Дуня и уголком фартука присушила глаза.— Увидит — плачу, стыдить будет.— И вдруг рассмеялась.— Вот ведь какая глупая. Вы вот подарков Дашутке накупили, а я и разгрустилась. Встречать ее будете, радоваться, а мне Сеню провожать.

Вошел дядя Сеня. Глянул на Дуню, закачал головой:

Опять у тебя, Дунюшка, глаза на мокром месте.

А я, Сеня, чуть-чуть всплакнула, самую малость.

—Рановато, Дунюшка. Макарыч и на тебя билет купил. Поедешь меня провожать.

Ой, как хорошо-то! — радостно воскликнула Дуня.

А вы куда поплывете? — спросил Акимка.

—Да-а-алеко! — махнул рукой дядя Сеня.— В Нижний, на ярмарку. Вон Дунины заплаканные глаза продавать. Заплаканные продадим, а веселые купим.

Дядя Сеня шутил, но я видел, что он только старается быть таким, а где-то в глубине его глаз таилась тоска. И я понял, что за смешными словами он скрывает от нас какую-то тайну.

...Пришел очередной обоз. Разгружали его до сумерек. Выписывая возчикам квитанции, я все время думал о дяде Сене. Не верилось, что завтра я его уже не увижу у весов, не услышу его голоса. Хотелось, чтобы он подошел ко мне, встряхнул за плечо и сказал: «Никуда я не поеду от тебя, Ромашка». Но он не подошел. Молчаливо простоял у весов, взмахом руки показывая, когда нагружать и разгружать их, а кончив взвешивать, повернулся и медленно направился из пакгауза к пристани.

Дядя Сеня поднялся на пристань, вошел в избу и тотчас же появился вместе с Дуней. Он на ходу надевал пиджак, Дуня повязывала полушалок. Спустившись с пристани, они торопливо пошли вдоль берега, почти у самой воды, и скоро пропали за крутым береговым изгибом. Пока я подкалывал накладные, из пакгаузов разошлись почти все. Акимка охапками перетаскивал в кладовую пустые мешки, а Максим Петрович со сторожем запирали ворота.

Вы закончили? — крикнул он нам.

Сейчас! — откликнулся Акимка.

Тогда заприте.— И Максим Петрович оставил нам замок.

Куда это они все? — удивленно протянул Акимка, помогая мне задвигать тяжелые створы пакгаузных дверей.

А когда я продел дужку замка в петлю запора, он толкнул меня локтем и таинственно прошептал:

—А я догадался куда. Вот ей-пра, догадался. Они в Бобовников яр пошли. Они и летось там собирались.

—Кто? — не понимая, спросил я его.

—Да все наши. И Надежда Александровна тогда была, и еще какие-то дядьки. Айда и мы. А? Летось-то меня тятька прогнал, а нынче я не уйду. Пускай хоть казнит, не уйду!

И мы побежали к Бобовникову яру.

Пологие склоны яра, густо заросшие бобовником, круто обрывались и меловым откосом падали к Волге. Из глубины, трепеща листвой, поднимался осинник. Лес в лунном сиянии казался подвижным дымящимся озером. Мы еще не миновали и половины мелового откоса, как нас окликнула Царь-Валя:

И чего это вы, мальчишки, без пути ходите? Вон ведь где тропка-то.— Она появилась из-за осин в лунном свете, дрожащем от теней неспокойной листвы.— Ай и вам туда требуется?

А как же? Знамо,— ответил Акимка.

А вот так же,— насмешливо откликнулась Царь-Валя и кивнула на вершину откоса.— Полезайте-ка назад, голубчики, не то я вас к осинам попривязываю.

Не пустишь? — спросил Акимка.

Уж не серчай, Акимушка, не пущу.

Ну и шут с тобой! — отмахнулся он.— Пойдем, Ромка.— Он проворно пополз вверх по откосу. ,

Скоро мы с ним были на склоне яра, среди зарослей бобовника, а через минуту уже мчались к Волге. Передохнув у воды, двинулись в яр по каменистой теклине1. Шли осторожно, даже дышать страшились. Где-то близко между деревьями забродил красноватый свет, а потом мы увидели маленький костерок. Он горел выше нас, на широком уступе. Взяв в сторону, мы поднялись на склон и как зачарованные остановились. Неподалеку от нас на камнях и поваленном дереве сидели не только все наши, но и доктор Зискинд, и двое помощников немого Митрофана с бойни, и еще пятеро незнакомых нам мужчин в брезентовых куртках. У одного были толстые вислые усы; он горстью оттягивал их и тихонько раскачивался. У костерка стоял узкоплечий, с вдавленной грудью человек в черной сатинетовой рубахе и ровным, спокойным голосом говорил:

—Война принесла народу невероятные страдания. Царская Россия накануне поражения. У нее нет ни снарядов, ни винтовок, чтобы продолжать эту позорную войну. Каждый час и каждый день приближает нас к великим битвам за свержение насквозь прогнившего царского строя, за освобождение рабочего класса и всего трудового народа от гнета царя, помещиков и капиталистов. Страдая на войне и от войны, раздумывая об истинных ее причинах, трудящийся люд — рабочие и крестьяне приходят ко все более ясному пониманию, что освободить себя от бедствий и страданий они могут только сами и только путем революции. При этом они размышляют о такой революции, в результате которой всё—и земля, и фабрики, и заводы, и все материальные и духовные ценности, а также власть в государстве должны перейти в руки трудового народа.

Загрузка...