Из Мавринки выехали в добрый полдень. Перегудов ни за что не хотел отпустить нас без угощения. Агаше приказал затевать блинцы, Кольке — умереть, а курицу изловить.
—За все доброе, что вы в Мавринку привезли, я бы и барана повалил, Данил Наумыч. Да ишь, не мемекает баран-то. Пока воевал, Агаша моя все прожила, одну чистоту оставила.
Как дедушка ни отговаривался, Перегудов настоял на своем. За столом требовал не оставлять в мисках и маковой росинки, а сам пробавлялся сухариками с молоком, весело уверяя, что от сухарей мало-помалу нога отрастает.
—Бают, от блинцов скорей бы отросла, да ишь, у меня промеж кишок осколок от снаряда гуляет. Часом не утерпишь, хватишь чего-нибудь с жир>ком, он, подлец, так-то во мне заколобродит, что я кричу, а Агаша и того пуще. Криком только и спасаемся. Ей-ей!
Когда прощались, он еще раз заверил дедушку, что в Пе-рекопное выедет завтра на зорьке.
Тоже ж живут там, как кроты в земле. Слышат, а что к чему, не поймут. Отвезу им газетки-то правдашние. Вроде бы и я заодно с тобой революцию развозить стану. А чего же? Жизнь моя на короткой стежке топчется, но до краю-то ее, гляди-ка, чего ни есть и сотворю. Григорию Иванычу скажи: Николай Перегудов последнего креста еще класть не собирается. Поживет еще он.
Просторной души человек,— покачивая головой, сказал дедушка, когда мы выехали за ворота.
А я уезжал с чувством теплого, сердечного уважения к Пе-регудову. Больной, искалеченный, а не унывает, сеет вокруг себя живое, забористое веселье. Хотелось хоть капельку быть похожим на него.
По пути мы заехали за Андреем Филимоновичем. Он кинул в задок фургона небольшой старенький чемоданишко, потеснил Серегу и, забирая у него вожжи, сказал:
—До Ершей я за кучера.
—Сильно коней не гони! — недовольно бросил Серега. Но лошади, видимо, застоялись, без понукания дружно
взяли ровную рысь, и скоро Мавринка скрылась за пологим холмом. Началась степь. Равнинная и пустынная, она млела под солнцем, ослепляла своим простором. А там, где ее края сливались с небом, текло и подрагивало серебристое марево.
Дедушка, не спавший больше суток, вытянулся во всю длину фургона и уснул. Мне тоже дремлется. Я давно налюбовался степной пестротой: разливами золотистых пшениц, возникающими и исчезающими по низинным местам миражами, похожими на озера. Все это было мне давным-давно знакомо.