Мелкая дрожь пронизывала гондолу «Катрины», отзываясь в каждом суставе. За трое суток монотонный звук двигателей превратился в вязкую тишину, игнорируемую сознанием, но отлично ощущаемую телом. Вцепившись в леер, чтобы устоять на очередной воздушной яме, я нависал над штурманским столом. Латунные грузики прижимали карту, где карандашный грифель прочертил наш маршрут в обход штормовых фронтов.
Тысяча метров над хмурой Балтикой.
За узкими стеклами рубки, прорывая серую предрассветную мглу, плыли силуэты ведомых. Тридцать три серебристые сигары. Моя личная эскадра. Ударная группа.
Неделю назад сотня вымпелов была на стартовых позициях. Когда эта армада, заслоняя солнце, оторвалась от земли, дыхание сперло даже у меня, знающего всю подноготную проекта. В небо поднималось нечто большее, чем просто оружие. Взлетал новый геополитический фактор, весомый аргумент, игнорировать который не выйдет ни у одного монарха.
Единый кулак мы тогда разжали, превратив его в «трезубец», нацеленный в болевые точки Коалиции.
Тридцать пять бортов ушли на Юг, к Петру. Стальные ангелы смерти для бескрайних степей. Им предстояло стать кошмаром вражеских обозов и переправ, обеспечив Гвардии тактическое преимущество. Они ломились от фугасов и картечи, но главным грузом был страх. Зависнув над лагерем янычар или австрийских гусар, три десятка «небесных шайтанов» посеют страх мощнее кавалерийской атаки.
Вторая группа, еще тридцать вымпелов, осталась на Западе в распоряжении Алексея. «Глаза границы». Сейчас они утюжат небо над Польшей, демонстративно, с наглой вальяжностью вторгаясь во вражеское пространство. Алексею требовался блеф, масштабная декорация угрозы. Увидев армаду, идущую на Запад, штабы Коалиции захлебнутся в истерике. Разведка боем? Вторжение? Десант в тыл? Генералам Мальборо придется реагировать, дергать полки, оголять фланги, пытаясь закрыть небо мушкетами. Пусть вязнут в догадках.
Третья группа — мы. Самая тяжелая. Наш курс лежал в «серую зону», в глубокий рейд.
Раньше секретность была моей религией. Каждый вылет — спецоперация под семью печатями. Однако парадигма сменилась. Война началась, пусть пушки пока и молчат. Обнаружение любой из групп теперь стало частью плана. Турецкий паша отправит гонцов в Стамбул с вестью о небесной орде, австрийские дозоры доложат о флоте над Вислой. Отлично.
В Вене и Лондоне сейчас царит информационный хаос. Три вектора угрозы: Юг, Запад и… неизвестность. Пытаясь прикрыть всё сразу, они потеряют контроль над ситуацией. Стратегия «трезубца» в действии: три одновременных укола.
Стрелки хронометра подтверждали, что мы в графике. Риск, разумеется, зашкаливал. Ошибка одной группы, ранняя разгадка маневра противником — и вся идея заглохнет. Но механизм запущен. Он либо переломит хребет Коалиции, либо погребет нас под обломками.
Вся ставка делалась на психологический паралич. Вид сотни «Катрин», атакующих Европу с разных румбов, должен лишить монархов воли к сопротивлению. Замешательство врага дарит нам время. Оно нужно Алексею для укрепления границы. Оно же нужно Петру для развертывания армии.
И время нужно нам, чтобы выйти на цель.
Здешний холод не имел ничего общего с земным. Он не искал щели в одежде, а просто существовал — абсолютная константа, ледяной вакуум. На высоте тысячи двухсот метров апрель отменили, заменив его вечной зимой.
Привалившись спиной к относительно теплой переборке моторного отсека, я пытался реанимировать пальцы. В толстых меховых рукавицах они ощущались деревянными непослушными чурками. Стянув варежку зубами, я дыхнул на ладонь: облако пара мгновенно осело инеем на воротнике.
— Холодно за бортом, — прохрипел вползающий в рубку механик. Огромный, в медвежьей дохе, с лицом, лоснящимся от гусиного жира, в тусклом свете лампы он походил на йети. — На ветру еще холоднее. У третьего борта опять обледенение тяг.
— Сбили?
— Сбивают. Полезли наружу. С ломом.
Я живо представил это: обледенелая ферма, страховочный фал над бездной и человек, сбивающий ледяную корку, способную заклинить рули. Одно неловкое движение — и полет вниз, в свинцовые волны. Сердце остановится от шока раньше, чем легкие хлебнут воды.
— Герои, мать их… — пробормотал я. — Чарку им выдай. Двойную.
— Слушаюсь.
Быт на «Катрине» давно превратился в изощренную пытку. Жизнь, подчиненная ритму вахт: четыре часа у штурвала или моторов, четыре — в попытке забыться в промерзшем гамаке. Сном это назвать было сложно — скорее провал в черную яму, откуда тебя выдергивали рывком за плечо: «Вставай, барин, твоя очередь мерзнуть».
Еда под стать обстановке. Сухари, твердые как гранит (без кипятка не разгрызть), и каменная солонина, которую приходилось строгать ножом. Спасал только сбитень. Мы хранили его в медных термосах, укутанных в три слоя войлока. Густой, пряный, обжигающий — казался жидкой жизнью. Глоток — и тепло, пробиваясь через озноб, доходило до кончиков пальцев.
Однако хуже холода был звук.
Монотонный бубнеж двигателей въелся в подкорку, став частью метаболизма. «Та-та-та-та…» — стучали клапана, гудели винты, вибрировала обшивка. Я ловил себя на том, что подстраиваю дыхание под ритм мотора. Если он чихнет или собьется — сердце засбоит. Тишина здесь означала смерть.
— Петр Алексеич, — окликнул штурман Игнат. Старый помор, склонившийся над картой, напоминал колдуна над гримуаром. В руках — секстант, перед носом — мой хронометр. — Звезды видать. Просвет.
Навигация стала нашим проклятием. Внизу — серая муть, облака или вода, никаких ориентиров. Компасы, даже хваленые английские, вели себя как пьяные девки — стрелки плясали, реагируя то ли на железо конструкции, то ли на магнитные бури.
Оставалась астрономия.
Игнат ловил разрывы в облаках, «стрелял» секстантом по Полярной, по Веге, по Кассиопее. Высшая математика на пальцах, помноженная на интуицию морского волка.
Подойдя к столу, я спросил:
— Что там?
— Хронометр ваш… — Игнат постучал ногтем по стеклу прибора. — Тикает ровно. Если верить ему, мы сейчас аккурат вот здесь проходим, — он тыкнул пальцев в карту, — но кто ж его знает, барин? Трясет-то как! Может, он и сбился на минуту-другую.
Взгляд упал на циферблат. Хронометр — моя гордость и головная боль. Я собирал его сам, по памяти копируя схему Гаррисона — биметаллический маятник, термокомпенсация. В восемнадцатом веке за такой прибор лорды Адмиралтейства будут отваливать целое состояние. Но я делал его на коленке, в Игнатовском. Выдержит ли тонкая механика эту вибрацию и адский холод?
Ошибка в одну минуту времени — пятнадцать миль разницы в долготе. Пятнадцать миль в сторону — и мы промахнемся мимо узкой полоски суши. Уйдем в открытый океан или размажемся о скалы Норвегии.
— Верь ему, Игнат, — твердо сказал я. — Больше верить нечему.
Я вспомнил наше блуждание двое суток назад. Проливы. Ночной штормовой прорыв. Чтобы не засветиться перед фортами, мы упали к самой воде.
Пятьдесят метров высоты. Брюхом по гребням волн.
Просто безумие: тьма, рев ветра и соленые брызги, хлещущие по стеклам гондолы. Нас швыряло, как щепку в водовороте. Шли без огней, вслепую, ориентируясь на шум прибоя и редкие вспышки маяков. В какой-то момент прямо по курсу выросла тень — мачты торгового брига. Прошли впритирку. Вахтенный на марсе, выронив фонарь, раскрыл рот в немом крике. Наверняка решил, что за ним явился Летучий Голландец или сам дьявол.
Мы проскочили. Но этот рывок стоил нам нервов и, что хуже, топлива. Цинк на таких высотах расходовался быстрее. И это было странно. Нужно будет изучить этот вопрос.
Если ветер не переменится, придется садиться на воду. А в море это не приводнение. Это катастрофа. Дирижабль — не гидросамолет. Гондола наберет воду, ткань намокнет, отяжелеет. Огромный пузырь ляжет на волны, где его разорвет ветром.
— Ветер стихает, — заметил механик. — И заходит с кормы. Попутный.
— Слава тебе, Господи, — выдохнул я.
— Дотянем, — уверенно кивнул механик. — Машины поют. Я слушал. С вечера движок чуть постукивает, но это ерунда, клапан. Довезет.
Грязный, уставший, с красными от недосыпа глазами, он казался самым надежным человеком на земле.
За стеклом иллюминатора клубились облака, скрывая океан. Мы висели в пустоте, в сером «ничто», оторванные от мира. Три десятка маленьких скорлупок, бросивших вызов времени.
Ощущение было, словно я капитан субмарины, крадущейся во вражеских водах. Тишина, напряжение, ожидание. Одно неверное решение — и нас нет. Никто даже не узнает координат падения.
Но мы, упрямо сжимая зубы, вгрызались винтами в воздух. Впереди, за горизонтом, нас ждала цель. И мы обязаны до нее дойти.
— Держать курс, — бросил я Игнату. — И молись, чтобы этот хронометр не врал.
— Молюсь, барин.
Этот рейд был самым тяжелым моим испытанием с психической точки зрения. Песок под веками стал привычным ощущением, от которого не избавляло даже яростное трение. Девятые сутки в воздухе. Девять дней, слившихся в бесконечную серую ленту, намотанную на винты наших моторов.
Я угрюмо вспоминал из этого марафона только отдельные, самые яркие кадры.
Например, шторм. Ветер, сорвавшийся с цепи и швыряющий «Катрины» как пустые бочки. Скрип ферм стоял в ушах предсмертным стоном дерева. Каркас «дышал», изгибаясь под запредельной нагрузкой, на которую его никто не рассчитывал. Шли вслепую, в молоке облаков, ориентируясь лишь на тонущие в мути вспышки сигнальных фонарей.
Следом пришло обледенение — тихий убийца воздухоплавания. Конденсат оседал на оболочке, мгновенно схватываясь ледяной коркой, и с каждой минутой «Катрина» набирала вес, проседая к воде. Рев на форсаже не спасал — подъемная сила таяла на глазах.
— Наверх! Сбивать! — мой крик в рупор едва перекрывал шум ветра.
Люди пошли без лишних слов. Механики, десантники, обвязавшись страховочными концами, с деревянными киянками в руках карабкались по остекленевшим мосткам и скользким фермам. Стук, стук, стук… Звук ударов по натянутой ткани сливался в безумную перкуссию. Лед скалывался пластами, с грохотом улетая в черную бездну. Одно неверное движение, слишком сильный удар по пропитанному лаком полотну — и оболочка лопнет. Но парни работали ювелирно. Мы выжили.
А потом — авария на седьмом борту над каким-то городом.
Оборвало шатун, заклинило двигатель, винт встал колом. Катрину начало разворачивать, сносить ветром. Инструкция требовала посадки на воду или возврата, но возвращаться было некуда, а вода в море гарантировала смерть за десять минут.
И они чинили. Прямо в воздухе. В подзорную трубу я наблюдал, как механик висит за бортом гондолы над бушующим морем. Работал голыми руками — в рукавицах гайку не наживишь. Грел окоченевшие пальцы дыханием, ронял ключ в бездну, доставал другой… Спустя полтора часа, отстав от строя на десять миль, они догнали эскадру. Двигатель чихал, но тянул.
Мы шли над Европой.
Ночью, в прорехах облачности, проступала земля. Редкие, тусклые светлячки хуторов сменялись яркими пятнами городов. Мы скользили над ними тенями, на недоступной высоте.
Глядя на эти огни, я представлял тех, кто сейчас внизу. Бюргеры, торговцы, гарнизонные служаки. Спят под пуховыми перинами, переваривая вечернее пиво и ругая налоги, уверенные, что война — это где-то далеко. Там, где под барабанную дробь маршируют полки в ярких мундирах. Им невдомек, что война уже здесь. Висит прямо над их черепичными крышами.
Скорое пробуждение выбросит их в новый мир без безопасного тыла, где смерть падает с неба, даже если фронт за тысячу верст.
Странная смесь всемогущества и вины. Инженер, мечтавший строить мосты, стал разносчиком чумы нового времени. Впрочем, рефлексию я давил на корню. Жалость — роскошь, которую мы не могли себе позволить.
Сдавали не только люди. Сдавало железо.
Накопительный эффект. Усталость материала. Термин из моего века здесь обрел физическую наглядность. Проходя по гондоле и касаясь переборок, я ощущал, как изменилась вибрация. Вместо ровного, мощного гула — дребезжащие, болезненные нотки. Где-то ослабла заклепка, где-то трос выбрал весь запас натяжения талрепов, а где-то в металле мотора родилась микротрещина, растущая с каждым тактом.
Мы шли на честном слове. Фактически — на трупах машин, двигающихся силой инерции.
Водород — одна из самых текучих дряней во вселенной. Он находил выход везде: сквозь пропитанную олифой ткань, сквозь проклеенные вручную швы. За неделю полета мы выдохнули в атмосферу процентов десять объема. «Катрина» становилась тяжелой и неповоротливой.
Потерю газа компенсировали сбросом балласта. Мешки с песком, которые мы тащили через пол-Европы, давно улетели вниз. Следом пошла запасная вода. Теперь за борт летело всё: пустые бочки из-под топлива, тара от провизии, часть инструментов.
Кончится балласт — мы не удержим высоту. Падение будет медленным и неотвратимым.
— Сколько осталось? — спросил я у механика, гипнотизирующего приборы.
Он потер переносицу грязной рукой. Вид у него был страшный: серое лицо, черные круги под глазами, ссадины в масле.
— На сутки, Петр Алексеевич. Максимум на полтора. Потом придется резать гондолу. Выкидывать обшивку, полы.
— Дойдем?
— Должны. Если ветер не встречный…
Он помолчал, вслушиваясь в аритмию двигателя.
— Тросы управления рулями вытянулись, как жилы. Люфт дикий. Приходится штурвал на два оборота выкручивать, чтобы перо хоть дернулось.
— Подтянуть можно?
— Некуда. Талрепы выбраны до упора. Рванет — останемся без рулей, будем висеть, как ярмарочный монгольфьер.
Я кивнул. Такова цена за прыжок через столетия. Я дал технологии, к которым этот век был не готов, заставил построить машины, работающие на пределе сопромата. Мы создали чудо. «Катрины» не рассчитывались на континентальные перелеты. Ресурсный предел достигнут, из конструкции выжаты все соки.
Гонка со временем, с физикой, с энтропией.
Линейка легла на карту поперек маршрута. Оставалось немного. Последний рывок. Если дойдем — это будет триумф инженерной мысли и воли. Упадем — станем просто кучей мусора на чьем-то поле.
Лоб коснулся холодного стекла иллюминатора, и вибрация передалась прямо в кость черепа.
— Держаться, милая, — прошептал я, обращаясь к машине, как к женщине. — Еще немного. Дотерпи. Не развались.
Мы висели в пустоте, зажатые между небом и землей в хрупких коконах из дерева и тряпок. Единственное, что держало нас в воздухе — газ, стремящийся уйти, и воля, заставляющая лететь дальше.
И все же три Катрины мы потеряли. Либо они сбились с курса, либо просто разбились. У всех были инструкции на любой исход.
Рассвет над морем способен обратить в веру даже убежденного атеиста. Пробиваясь сквозь прорехи в тучах, солнце превращало воду в расплавленную медь. Облака, служившие нам и щитом, и проклятием, расползались рваными клочьями, открывая горизонт.
Там, на пределе видимости, дрожала тонкая полоска. Поначалу похожая на мираж или игру света на гребнях волн, с каждой минутой она наливалась плотностью, обретая твердую форму.
Земля. Кажется, получилось.
— Берег! — выдохнул Игнат, отрываясь от окуляра подзорной трубы. — Вижу берег, барин!
Дрожащие руки схватили циркуль. Грифель ткнулся в карту, сверяя показания хронометра с береговыми ориентирами.
— Мы здесь, Петр Алексеич. — Точка на бумаге радовала. — Если приборы не соврали… отклонение всего десятка три верст к югу. Три десятка верст после двух тысяч! Это ж чудо Господне!
— Это не чудо, а математика.
Внизу расстилалась иная реальность. Педантично расчерченные прямоугольники полей, серебряные вены каналов, игрушечные домики под черепицей и машущие крыльями мельницы. Уют. Порядок. Пасторальное спокойствие. Никаких бескрайних диких лесов — здесь билось ухоженное сердце европейской цивилизации.
Дрожь, не имеющая отношения к пронизывающему ветру, пробежала по спине. Дрожь от осознания того, что сейчас произойдет.
Мы висели над спящим миром. Фермеры гнали коров на пастбища, лавочники отпирали двери, хозяйки раздували угли в печах. Вверх никто не смотрел. Для них небо оставалось обителью птиц и ангелов, и они еще не знали, что сегодня ангелы принесли отнюдь не благую весть.
Мысли скользнули к Анне, наверняка молящейся сейчас. К Петру, ведущему гвардию сквозь степи. К Алексею, замершему на польской границе. Возможно, там уже гремят первые выстрелы, но настоящий удар нанесем мы. Здесь. В глубоком, жирном, безопасном тылу. Удар под дых, которого никто не ждет.
— Сигнал эскадре: «Боевая готовность», — мой голос заставил всех вздрогнуть. — Снижение до пятисот метров. Строй — «клин».
На мачте взвились флаги. Ведомые дирижабли, висевшие на флангах, медленно и величественно начали перестроение.
Гондола ожила. Артиллеристы прильнули к бомбовым прицелам, щелкнули замки предохранителей на сбрасывателях.
Прильнув к биноклю, я разглядывал приближающуюся землю.
В утренней дымке проступали очертания чего-то колоссального, эдакий город — муравейник. Лес мачт в гавани: сотни кораблей, от торговых шхун до военных фрегатов. Бесконечные ряды складов, верфи, где рождаются новые левиафаны, арсеналы, набитые порохом.
Главная логистическая артерия Коалиции. Узел, откуда ресурсы — золото, железо, провиант — текут на войну. Это — Первая Остановка. Точка отсчета их краха.
Уничтожать армию? Ну уж нет. Мы уничтожим способность вести войну. Сожжем корабли у причалов, превратим склады в пепел, докажем, что океан больше не защита, а их богатство — отличный горючий материал.
Город просыпался. Дымы из труб, первые повозки на мостовых.
— Вижу цель, — произнес я. — Дистанция — десять минут.
Через пару минут этот мирный пейзаж превратится в филиал ада.
Жалость отсутствовала. Они хотели сжечь наши верфи в Азове и Таганроге? Получите горящие доки здесь. Хотели задушить нас блокадой? Мы перережем вам горло в вашем собственном доме.
Глядя вниз, на ничего не подозревающий город, я чувствовал себя инструментом истории, занесшим карающий меч.
— Проснитесь, — прошептал я. — Новый век стучится в ваши двери. И пришел он не с пустыми руками.